Глава XX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XX

Клевета Закревского на князя Меншикова — Рассказ князя о письме из Троппау — Разговор с ним по поводу его бумаг — Взгляд на мою службу — Богаевский — Его жестокость — Письма Кошена — Его карьераГраф Армфельт — Письма его

Сила воли угасает в старости, как все жизненные силы. Закревский, негодуя на князя Меншикова как на преемника своего в звании финляндского генерал-губернатора, искал средств чернить его, но найти их было нелегко. Назвать его вором, или бесчестным, или дураком — значило бы выдать себя за сумасшедшего. Закревскому не оставалось ничего более делать, как распустить слух, что князь Меншиков был сын графа Армфельта, искавшего в России спасения от смертной казни по смерти Густава III. Князь Меншиков знал об этом и смеялся с равнодушием над этой выдумкой. Однако равнодушие было поддельно. 36 лет носил он в сердце досаду и оскорбление, не смея вверить их никому. Теперь, на днях, он не вытерпел. Он повторил мне эту клевету Закревского.

— Может быть, — сказал он мне с волнением, — при вас кто-нибудь повторит эту басню; сделайте мне дружбу, докажите в этом случае нелепость ее. Вот вам для этого тема.

При этих словах передал он мне своеручную записочку следующего содержания: «Густав III скончался 21 марта 1791. Граф Армфельт прибыл в Россию, как изгнанник, после смерти короля, следовательно, не ранее 1791, а князь Меншиков родился 11 сентября 1787, — следовательно, за 4 или 5 лет до прибытия в Россию графа Армфельта».

В разговоре с князем Меншиковым я сообщил ему, что меня со всех сторон спрашивают, ведет ли он записки, и на отрицательный ответ укоряют его в том, что он лишает историю драгоценных материалов. На этот укор я говорил, что князь начал общественную жизнь во время кровавых войн с Францией, что потом он восемь лет не выходил из коляски государя Александра I, который ездил с ним за границу и по всем концам России и целый день отдавал ему словесные приказания, так что князь просиживал ночи для исполнения их. При Николае I он мог бы писать записки, но в то время нельзя было ручаться, чтобы вследствие какой-нибудь катастрофы не явилась в дом князя комиссия для опечатания бумаг.

Князь отозвался:

— Зачем брать государя Николая; это могло случиться и при Александре Павловиче и чуть не случилось со мной. Какой-то господин донес, что он, сидя в ложе подле жены моей, слышал ее рассказ, будто она получила от меня из Троппау письмо, в котором я описывал ей расстройство духа государя по получении известия о бунте Семеновского полка. Писать такие письма было вовсе не в моих правилах, а тем менее к жене моей, которая вовсе не занималась политикой; однако государь писал Милорадовичу, нельзя ли выкрасть это письмо у жены моей и прислать его к нему. Это слышал я от самого Милорадовича.

Замечательный факт, если принять в соображение, что Меншиков был в то время самое доверенное лицо, о котором государь отозвался, что он из него сделает первого после себя человека в империи. При этом случае я обратил внимание князя на то, что по смерти его пришлют комиссию для отобрания находящихся у него бумаг по государственным делам; что прежде эти бумаги отправлялись прямо в государственный архив и были тем надежнее сохраняемы, что начальники архива, считая свою должность синекурою, никогда не любопытствовали знать, что находится в присылаемых тюках: эти тюки хранились столетия неприкосновенными, если и крысам вздумалось уважить их неприкосновенность. Государь Николай I приказал разбирать посмертные бумаги и передавать в министерства по принадлежности. Этим распоряжением разрушена историческая сокровищница; министры разглядывали бумаги не из любознательности, а для убеждения, нет ли в них чего-нибудь против их личности, и такие бумаги истребляли.

— Но что же делать? — спросил князь.

— Отберите те бумаги, — отвечал я, — которые вы считаете наиболее важными, запечатайте их и отдайте на сохранение надежному лицу такого свойства, которое избавит их от миссий, посылаемых к умершим членам Государственного совета.

— Это удачная мысль, — заметил князь.

Приведет ли он ее в исполнение?

Нечаянно нашел я в своих бумагах остатки писем барона Котена и графа Армфельта. Сколько воспоминаний! Воспоминания, наводящие на грустные мысли. Пробегая эти письма, я был изумлен и разнообразностью моей работы, и высокостью моего тогда значения. Сравнивая это прошлое с моим настоящим, я кажусь себе глупым и униженным. Честолюбие не было никогда моею слабостью или моею добродетелью, однако когда я сравниваю свое прежнее положение, уже мною забытое и только вчера воскресшее в памяти, с моею нынешнею обстановкою, с нынешними моими коллегами, с постановкою лицом к лицу с дерзкими мальчиками-правоведами и с мелочностью моих диспутов, — не могу не видеть, с некоторым стыдом, куда я заброшен.

Первое из сохранившихся у меня писем Котена, попавшееся мне на глаза, от 1851 года — о Богаевском, бригадном генерале в Финляндии; второе приглашает меня на вакансию товарища министра статс-секретаря Финляндии; об этом же несколько других писем. Потом о винокурении, об эпизоотии, об Армфельте, Маннергейме и Гартмане — этих трех местных властителях Финляндии. Далее об агрономическом институте, о лесной части, о водяных сообщениях, о бродягах и однодомцах, о надзоре за приезжающими в Валаамский монастырь, о запасных хлебных магазинах, о Саймском канале, о гимназиях, о разных личностях и, наконец, о назначении Котена членом сената. Это назначение сделало из Котена моего врага, действовавшего не с особенным благородством впоследствии. Из содержания писем видно, что относительно разных административных и государственных вопросов я или учил Котена, или требовал от него местных сведений для своего назидания.

Богаевский — тип генерала. Он выстроил себе и меблировал дом в Выборге руками войск, бывших под его начальством. За эту работу он давал каждому, проработавшему всю неделю, 5 копеек, а музыкантам позволял наниматься в праздники. Работы и притеснения тянулись годы, и князь Меншиков ничего о том не знал. Богаевский был женат на сестре Львова, а Львов состоял при шефе жандармов графе Орлове, следовательно, Богаевский был человек страшный, — и все перед ним и о нем молчало. Музыка была первым поводом к восстанию. Котен, управляя Выборгской губернией, устроил в Выборге публичный сад, т. е. насадил штук 50 молодых березок и сделал дорожки. Город нанял военных музыкантов играть в саду по воскресеньям после обеда, т. е. от 5 до 8 часов: финляндцы обедали в 12 или в час.

Богаевскому, праздновавшему какой-то фамильный день в воскресенье, вздумалось приказать играть у него в саду во время обеда и весь вечер, т. е. от 4 до 12 часов. Музыканты, несмотря на то, что город платил им погодно, должны были покориться воле своего начальника — и город остался в дураках. Магистрат жаловался губернатору, а Котен очень деликатно объяснился с генералом, который, однако, принял объяснение неблагосклонно и вследствие того стал теснить брата Котена, командовавшего в его бригаде линейным батальоном. Это взорвало моего приятеля, и он ждал случая отомстить Богаевскому.

Случай представился. Один из лучших унтер-офицеров, с нашивками, имел несчастье быть хорошим столяром, и Богаевский приказал ему делать мебель, дал на это дерево, но об инструменте, лаке и политуре, вероятно, позабыл; когда мебель на одну залу была готова, унтер-офицер попросил у генерала денег на уплату за лак и политуру. Генерал взбесился и подверг его зверским истязаниям.

Я жил на даче в Хортона, близ Выборга. Котен приезжал ко мне каждый день и между прочим рассказал мне подвиги бригадира. Я возмутился рассказом, так как был ответственным за репутацию князя Меншикова, который настолько полагался на мои правила и мои сведения обо всем, что в Финляндии делалось, что все предоставил мне; когда я молчал — значило: все благополучно. Однако я не решился действовать по словесному заявлению губернатора и просил его написать мне то, что он мне рассказывал. Вот что вижу в письме его от 7 июня 1851 года: «Обиженный вагенмейстер называется Кубашев; он прослужил 15 лет, в продолжение которых не подвергался ни малейшему наказанию и всегда считался лучшим солдатом во всем полку; он женат на дочери офицера, и три четверти из них, конечно, менее джентльмены, чем он. Чудовище, в качестве начальника, приказал его бить за частное дело четырем унтер-офицерам другого полка; они его били до того, что пришлось пустить ему кровь и что спина превратилась в бифштекс. Представьте себе, что когда во время страданий этот человек сказал: «Помилуйте, Христа ради!» — начальник сел на него верхом и шпорил его. Это подлое мщение, кажется, было рассчитано заранее между генералом и унтер-офицером из инвалидов, преданным ему телом и душой, его посредником и наперсником. Если бы император знал, что делается, но он этого никогда не узнает…»

Котен оканчивает письмо советом перевести Богаевского на Аланд. Но я поступил иначе. Князь Меншиков быв в черноморских портах; я ничего не писал ему предварительно, поехал недели через три к Богаевскому, но не застал его. На другой день является он ко мне сияющий, благодарит меня за честь, ему оказанную, и надеется заслужить мою дружбу.

— А я, генерал, — сказал я ему, — считаю величайшим несчастьем случай, побудивший меня к вам ехать. До князя дошли сведения, что вы употребляли на свои работы войска, что вы не платили солдатам не только за работы, но и за покупки, сделанные ими для вас, и что вы жестоко истязали отличного унтер-офицера за то, что он попросил у вас денег на уплату за купленный им для полировки вашей мебели материал. Князь поручил мне предупредить вас, что по приезде в Петербург он велит произвести следствие, если к тому времени застанет еще вас на службе. Князь будет к октябрю. Честь имею кланяться.

Какую он сделал рожу! Помню, однако, что уходил от меня, шатаясь. Тут я написал и князю о действиях и Богаевского, и моих. В сентябре он подал в отставку и был уволен.

О винокурении в Финляндии я писал, кажется, прежде; здесь говорится только о свидетельствах на провозимое вино. Самые мощные в Финляндии лица, Гартман и сенатор Рамзай, выкуривая свыше законного количества, рассылали незаконно же свое вино по всем станциям и шинкам на пути от Або до Гельсингфорса и споили все местное население, но как сведения, полученные мною об этих проделках, были совершенно частные, то официально и непосредственно действовать на них было неудобно. Между тем барон Котен жаловался на корчемство эстляндским вином.

Я внушал ему просить о введении провозных свидетельств, имея заднюю мысль обобщить эту меру. Она, разумеется, осталась бы недействительною для Гартмана и Рамзая, пока в Або оставаться будет губернатором их покорнейший слуга А. Кронштедт. Я полагал спустить его и с тем вместе учредить сильную премию поимщикам, зная, что наши честные, но бедные ленсманы не побоятся губернаторского гнева, когда за честное исполнение закона приобретут премию, равняющуюся 10-летнему окладу их жалованья. Дело это протянулось до Крымской кампании, потом до кончины государя и наконец до моего перемещения — к великой радости лиц, видевших, что я подрываю их золотые промыслы.

Письма Котена насчет назначения моего товарищем министра статс-секретаря особенно щекотят мое самолюбие. Котен, давая себе значение моего ходатая, может быть, слишком хвастливо, сохраняет, однако, настолько искренности, что передает мне слова графа Армфельта: «Я коснулся вопроса и увидел, что он думает так же, как и я, что ваше назначение будет самое полезное и для него, и для страны, что его доверие к вашему характеру полное» и т. д. В этом же письме от 31 августа 1851 года пишет мне барон: «Сомнение в принципе и не касается вовсе вашей личности. Это то, что вы не финляндец и что место министра, которое его отец и граф Ребиндер всегда берегли для финляндцев, может перейти вследствие примера в прошедшем какому-то Буткову или Комовскому, в пользу которых стала бы хлопотать вся женская партия. Надо вам сказать, и это важно, что Комовский, не наш, а другой, искал места товарища, и чрез Адлерберга! Я надеюсь, что еще несколько недель вы будете свободны от всякого другого обязательства. Армфельту необходим помощник; в стране указывают только на трех кандидатов: Норденштамма, Кронштедта и меня, но ни один не принесет большой пользы краю; следовательно, кроме вас, нет никого, пусть не прогневаются г-н Комовский с братией, которые бесстыдно думают, что товарищ министра не имеет нужды знать учреждения, положение и характер страны, которая отличается во всем от других частей империи. Право, это очень странно, что Адлерберг этого не понимает. Этот вопрос меня очень волнует, потому что, не скрывая правды, вы нам необходимы».

В письме 26 сентября 1851 года: «Армфельт мне пишет: «Все, что я видел, все, что я был в состоянии узнать, укрепило более, чем когда-либо, принятое мною решение. Если г-н Ф. согласится принять место, о котором идет речь, то я смотрю на это как на единственное средство провести дело благополучно. Его честный и бескорыстный характер, его желание оказать всем услугу, лишь только это возможно, его знание дела и среды, его чрезвычайные способности и его хорошие отношения с князем — представляют ручательства более чем достаточные».

В письме от 16 сентября Котен выписывает еще несколько слов из письма Армфельта и прибавляет свои рассуждения, которых повод совершенно забыл и оценить не могу. «А. пишет мне из своего имения: «Чем более я думаю о нашем разговоре в Вильманстранде, тем более чувствую, что это единственное средство, чтобы спасти отечество и чтобы дела шли в согласии и единстве». Вы, может быть, думаете, что мы очень патетичны, что соединяем отечество с этим делом, но для А. и меня, которые знаем тайны этого отечества, — нет ничего патетического». За этим письмом следует большой пробел. Котен писал ко мне каждую почту, частью об улажении его ошибок, частью с рекомендациями разных лиц. Пока дело шло о местах его губернии, я старался удовлетворять его просьбы, зная, что благосостояние губернии зависит от совместного согласного действия властей по всем отраслям, но приятель мой очень легко увлекался; он начал проводить своих кандидатов по всей Финляндии, от епископа до ленсмана, и так как я, разумеется, не намерен был сделаться его стряпчим, то теплота нашей взаимной дружбы скоро утратилась. Впрочем, он не знает и до сих пор, что граф Армфельт первый боялся его властолюбия и опрометчивости, и хотя находился с ним в самой короткой переписке, очень опасался, чтобы я не слишком много следовал его рекомендациям. В это же время я вошел с ним в сношение об училищах.

Училища (гимназии и вместе с тем семинария) были в плохом состоянии. Епископы, их прямые и исключительные начальники, более занимались своими аннексами, чем училищами, но всего более возбудился вопрос об училищах бестактностью епископа боргоского Оттелина. Какой-то юноша нагрубил своему наставнику. По жалобе последнего Оттелин призвал обоих и приказал наставнику объяснить свое неудовольствие. После нескольких произнесенных им слов, ученик прервал его, сказав: «Это неправда!» Когда наставник заметил ему на это, что он не имеет права прерывать речь старшего, особенно так грубо, епископ с важностью первосвященника заметил: «Передо мной все люди равны».

Котен бросился, со свойственною запальчивостью, проектировать новый устав училищ с подчинением их исключительно губернаторам. Когда он сообщил мне свою мысль, я отвечал ему, что в таком религиозном крае, как Финляндия, нельзя разъединять назидание юношества общечеловеческое и направление духовное, что лучшие наставники финляндские принадлежали все к духовному званию, что самое значительное число юношей, кончивших курс учения, домогаются звания доктора богословия, что это вернейший признак религиозного настроения нравов и что разрушать его с заменою бог знает каким направлением было бы опасно.

На этом основании я находил, что часть назидательная (классы) должна оставаться неприкосновенною, но часть полицейскую правильно передать в светские руки. Начальником этой части я полагал назначить офицеров, служивших в русских войсках и вышедших в отставку по болезни или по неимению средств содержать себя в России. У меня было в виду этою мерою достичь трех результатов: 1) возбудить усердие духовенства ввиду антагонизма, 2) пристроить служилых офицеров и 3) усилить число лиц учебного ведомства, знающих по-русски.

В письме от 7 ноября 1852 года Котен пишет мне: «Сняв копию с вашей записки об учебной части, я спешу вам ее возвратить с выражением моей благодарности за внимание, которое вы оказали тому делу, и за услугу, которую вы мне оказали».

Однако он совсем не на том настаивал, когда сделался начальником духовной экспедиции. Он сочинил проект, которым оставлял в Финляндии две классические гимназии во всем на прежнем основании и три реальные на кадетский лад, и так рассердился, что проект его не одобрен, что, при нынешнем уже государе, стал клеветать на меня. Не понимаю, отчего я не сохранил моих записок, которых написал сотни по разным возникавшим вопросам. Не только не имею и той записки, которую написал в 1852 году для Котена, но и той, которую в 1855 году представил государю.

С 1852 года Котен пришел в какое-то лихорадочное состояние, в письмах его вижу все затронутым: и школы, и епископы, и губернаторы не хороши, и лесной устав не хорош, и бобыли слишком размножились, — и все это захотел он переделать сам, всех сменить, всех учить, взяв с чего-то надежду, что я буду делать все, что он пожелает, и притом делать это до следующей почты.

Вопрос о бобылях мне самому показался важным. По финляндским законам работники должны жить и есть вместе с хозяином, но вместо того расплодились люди, батраки, имевшие собственную кухню. Я списался с Гартманом, и общими силами мы составили «положение», целью которого было постепенное противодействие размножению таких батраков. Так как их считалось в Финляндии до 20 тысяч человек, из них много женатых, то генерал-губернатор предписал губернаторам действовать по «положению» как можно мягче и терпеливее. Котен нашел это нежелательным и уверял, что у него в губернии через полгода не будет ни одного бобыля. В 1851 году получаем мы вдруг ужасающее известие, что один бобыль убил топором детей своих и, явясь к ленсману, сказал: «Губернатор запретил давать работникам харчевые деньги и требовал, чтобы они ели за столом хозяина. Хозяин мой не согласен был кормить моих ребятишек, а я не могу есть, когда дети голодны: я их убил. Доложите это губернатору». Князь Меншиков был этим известием ужасно взволнован. «Котен становится невозможен, но как от него избавиться?» Я советовал князю предложить ему место в сенате, поручив ему духовную экспедицию. Последствия этого были гибельны нашим добрым отношениям, хотя я не был ни в чем здесь виноват.

Радуюсь, что нахожу и теперь подтверждение этого в письмах Котена. В письме 4 февраля 1853 года он пишет: «С тех пор как вы мне сообщили о перемене, о которой идет речь, все мои мысли оглядываются назад, вместо того чтобы обратиться на будущие предметы; я бы хотел оставить, что возможно, в порядке; до осени у меня будет много дела, но результат будет удовлетворительный».

Котен был поручиком Московского полка, когда я о нем услышал. Он любезничал с прекрасною романтическою мадемуазель Гартман, которая в него влюбилась. Когда императрица была в Гельсингфорсе, она на балу поражена была прекрасным бледным миниатюрным личиком, поставленным на гибком теле высокого роста. «Отчего она, бедненькая, так бледна и грустна?» — спросила императрица. Верным ответом было бы «оттого, что болезненна», но дамы предпочли ответ романтический: «Она влюблена в молодого барона Котена, который тоже страстно ее любит, но у них нет состояния, и потому они не решаются вступить в брачный союз». — «Скажите барону, — сказала императрица, — что любовь не следует приносить в жертву расчету; пусть женится: Бог не оставит». Котен женился. Императрица, узнав об этом, приказала объявить Котену, что она готова содействовать исполнению его желаний, если у него есть желания на сердце. Честолюбивый офицер не выдумал ничего лучшего, как проситься в адъютанты к князю Меншикову. Князь терпеть не мог происков подобного рода; уступив просьбе императрицы, он взял Котена в адъютанты, был с ним очень вежлив, беседовал с ним, человеком умным и образованным, о Финляндии, но не любил его и не отличал никакими наградами, которыми, впрочем, не пользовался ни один из его адъютантов, кроме Глазенапа, за которого просил дядя его, морской министр Моллер.

Скоро Котен стал на это жаловаться, и так неосторожно, что князь называл его «крикун», crieur. В 1840-м или 1841 году хотел решительно от него избавиться. Он предложил ему ехать в штаб войск в Финляндии учиться военной администрации.

Котен тотчас рассудил, что его готовят в начальники штаба, и на этом основании с радостью принял предложение, а между тем князь писал начальнику штаба, необразованному и деспотическому полковнику Чепурнову: «Держите этого крикуна в руках!» Так исчез Котен с петербургской сцены, где начал было играть роль. Участь его была незавидная, но когда открылась вакансия директора канцелярии финляндского генерал-губернатора, я стал рекомендовать Котена на это место. Так как князь не знал никого лучшего, то он на это согласился, и таким образом штабс-капитан вдруг оказался чиновником 6-го класса.

В 1844 году открылась вакансия выборгского губернатора; по моему содействию, место это дано Котену, что его повысило в 4-й класс, т. е. в три или четыре года он из штабс-капитанов сделался превосходительством.

Вслед за тем дали ему камергерский ключ. Он усердно принялся за губернию; жена удерживала его от крутых мер, и губерния полюбила его. Тут опять заиграло честолюбие. Несмотря на мой совет, он просил переименования его в военный чин. Его переименовали в генерал-майоры, но губерния не имела уже того доверия к русскому военному мундиру, какое имела к фраку, — и этот мундир не давал ему того входа ко двору, каким он пользовался в камергерском звании. Жена между тем умерла; узда свалилась, и ярый барон предался всей силе своих увлечений, возжаждал ленты и власти и ждал исполнения своих требований с каждою почтою.

Под влиянием этих терзаний, он, вообще человек благородный, решился в отношении ко мне на мерзость, и, как кажется, скоро сам устыдился ее, потому что мне стоило показаться в тот дом, где он был, чтобы заставить его бежать в ту же минуту. Я понимал его моральное состояние, мне стало жаль его, да и надоели эти натянутые отношения. Увидев однажды, как дочь его, фрейлина великой княгини Елены Павловны, выходила с парохода на Английскую набережную, где ждал ее отец, я подошел к нему и сказал ему: «Барон, так как у меня никакой истории с барышней, которую я когда-то носил на руках, не было, то прошу вас сказать ей, что это ее комиссионер по части обуви, который имеет честь раскланяться с нею». Котен сконфуженно пробормотал: «Это господин Фишер». После небольшого дружеского разговора с нею я обратился к Котену: «Друг дочери не может быть врагом отца», — и протянул ему руку. Котен чуть не переломал мне пальцы и чуть не расплакался. С тех пор мы опять друзья. Повторяю, он все-таки очень и очень хороший человек.

Письма графа Армфельта другого рода. Мои к нему отношения установились гораздо ранее, чем его назначение министром статс-секретарем. Если не ошибаюсь, он поступил в статс-секретариат без штатного звания, в чине штабс-капитана; и звание товарища было учреждено для него. Князь Меншиков его жаловал как красивого, ловкого, просвещенного, честного, доброго и великосветского человека и как сына того знаменитого графа Армфельта, который был в коротких сношениях с домом князя Меншикова и которому он в молодости своей удивлялся как северному Алкивиаду!

Очень жалею, что сохранившиеся у меня письма его, может быть, часть — в беспорядке, т. е. без всякой хронологии. Я не могу и восстановить ее, оттого что по большей части они обозначены только днями, а у меня не было привычки, как у князя Меншикова, выставлять на каждой бумаге число, месяц и год ее получения.

В одном письме он благодарит меня за участие к его брату (генерал-адъютанту графу Армфельту, нюландскому губернатору), который был очень долгое время не производим в генерал-лейтенанты; это должно относиться к 1848-му или 1849 году, потому что в этом письме проглядывает досада на то, что и сам министр долго не производился, вероятно, в тайные советники. Оно так резко отличается от тона подобных писем барона Котена, что я выписываю из него почти все из удовольствия выписать.

«Позвольте мне выразить вам горячую и искреннюю благодарность за новый знак дружбы, который вы нам оказали, поговорив с князем М. в пользу моего бедного брата.

Все, что я могу здесь сказать по этому поводу, может вам показаться неуместным, но поверьте мне, я никогда не забуду одолжений, которые вы во многих случаях оказывали мне и моим, и когда я поселюсь в cara patria (дорогое отечество), оставив службу, вдали от света и дел, я вечно сохраню об этом память. Мой брат был первый финляндец, который поступил на службу России во время покорения Финляндии. Все его прежние товарищи, которые так же, как и он, были флигель-адъютантами императора Александра, после смерти этого государя уже генерал-лейтенанты или тайные советники. Не один генерал-майор, моложе моего брата, перешагнул через него, в том числе генерал Эттер. А из всех чувств, которые заставляет нас испытывать наше самолюбие, самое тяжелое, самое мучительное, я могу даже сказать, самое унизительное — это видеть себя превзойденным. Я говорю об этом по опыту, потому что в моей жизни это случалось не раз, и даже недавно, как в Финляндии, так и здесь. Но я всегда старался себя утешить. Говоря себе, что иначе не могло быть и что те личности имеют более заслуг, чем я. Вы согласитесь, однако, со мною, что это плохое утешение».

Всех писем не перебрать; останавливаюсь на одном, где граф является сильно оскорбленным мною. Я помню этот случай. Лангельшельд переврал с намерением слова мои, интригуя против меня в угоду своим соотечественникам. Тоже моя креатура: губернского переводчика, получавшего 140 рублей, я перевел в статс-секретариат 2-м секретарем на 1800 рублей; через год повысил в 1-е секретари с 3000 рублями, и тут он стал интриговать. Я не последовал, однако, правилам Ларошфуко, в 1854 году рекомендовал его в губернаторы, а в 1855 году — Бергу как способнейшего. Берг сделал его начальником финансовой экспедиции и бароном, но этот барон умер от удара, и тем кончились его интриги.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.