ВНИЗ ПО ЛОВАТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВНИЗ ПО ЛОВАТИ

1

Как-то раз немолодой начинающий писатель из Новгорода Илья Востров — напарник мой по туристско-рыбацким походам — поведал, что в Холмском районе на берегу Ловати пустует избушка известного ленинградского писателя Глеба Горышина.

«На вид он мужик спокойный, рассудительный, — рассказывал мне Илья, — но если втемяшится ему что в голову — оглоблей не выбьешь. Повел я его в позапрошлом году вниз но Ловати, захотел он те места посмотреть. Дед его когда-то гонял по Ловати барки с дровами. Шли мы с Горышиным от Холма до самого Парфино пешком. Сам знаешь, какая красотища на Ловати весной. Черемуха цветет, берега словно сугробами белыми завалены, соловьи свищут, три заброса спиннингом сделаешь — щука! Перемет поставишь — через два крючка то сом сидит, то щука, то жерех. Угри и те попадаются. И дичи разной навалом, что уток, что тетеревов, что зайцев. Дороги и поля кабанами изрыты. Кто ружьишко держит, кабанов прямо из окна бьют или с чердака. Как увидел Глеб этот земной рай, загорелся. «Хочу, — говорит, — избу в деревне купить, роман здесь буду писать». Сколько ни отговаривал, ни в какую. Купили домишко в деревне Березовка у старухи за триста рублей, старуха в соседнюю деревню к сестре решила переехать, ей что-то за восемьдесят уже было. Место красивое выбрал Глеб, но избе той красная цена полста рублей, а не триста. Пожили в избе с неделю, и затосковал Глеб, обратно в город захотелось. К деревенской жизни тоже привычку надо иметь. Тишина там — в ушах звенит, горожанин с больной головой ходит поначалу, заснуть не может. В деревне здоровому человеку просто необходима физическая работа, тогда и сон хороший будет, и настроение. А Глеб — ему молотобойцем впору работать — с утра до вечера пишет, ночью заснуть не может. Тут еще, как назло, крыса в доме завелась. Ночью светлынь, она, паразитка, сидит на печи, словно кошка, и поглядывает на нас злобно, аж жуть иногда берет. Глеб на ночь кирпичи битые стал припасать, швырялся в крысу, матерился. Потом в одночас собрал рюкзак и говорит: «Зимой сюда приеду роман заканчивать. На лыжах буду кататься, на охоту ходить и обязательно отравы прихвачу, чтобы извести эту нечисть». И еще вторые рамы наказал мне изготовить для его избы, чтобы зимой теплее было. Вон эти рамы, третий год в чулане лежат — двадцать пять рублей за них отдал, а Глеб и глаз сюда не кажет. Слышал я: ездил он недавно в Африку, говорят, и там что-то купил, хижину, наверное, из тростника. Так что если имеешь желание, езжай на Ловать и живи в его избе сколько хочешь, — заключил свой рассказ Илья. — Прихвати только с собой эти проклятые рамы, чтобы они мне глаза не мозолили, и выкоси вокруг избы траву, чтобы не сгорела ненароком от пала».

Предложение Ильи пришлось кстати. Близился очередной отпуск, и мне давно хотелось отдохнуть хотя бы недельку где-нибудь в безлюдье, тиши, на берегу рыбной речки. Одно смущало: нет разрешения на жительство хозяина домика. Вдруг сам нагрянет, а на даче его чужие люди ждут. Но Илья успокоил меня: «Езжай и живи смело. В случае чего, ты от моего имени дачку ремонтировать подрядился: рамы вставить, крышу перекрыть, печь подправить…»

В путешествие на Ловать мы отправились с двенадцатилетним моим сыном Вовкой. Несколько вечеров укладывали и перебирали рыболовные снасти, рассматривали карту-схему Новгородской области, прикидывали так и этак маршрут движения и, наконец, решили: до районного центра Холма добираемся на автомобильном транспорте, а дальше, вниз по Ловати, — на плоту. Где мы возьмем плот, из чего будем строить его, не имея под руками ничего, кроме туристского топорика, я представлял смутно, но Вовка заверил, что, если вблизи реки живут мальчишки, плот у нас будет.

От Луги до Новгорода мы с сыном ехали с комфортом, на лужском экскурсионном автобусе с экскурсантами из дома отдыха «Живой ручей». В Новгороде на вокзале нас уже ждал Илья с громадной вязанкой каких-то деревянных конструкций. Я не сразу сообразил, что это и есть зимние рамы к избушке, в которой мы намеревались пожить, и никак не предполагал, что их будет так много. Мы и так с рюкзаками походили на одногорбых верблюдов, увешанных удочками, спиннингами, подсачками.

— Четыре окна в избе вместе с кухонным, — пояснил Илья, — восемь ставней, дотащите вдвоем как-нибудь.

— Папа, берем рамы, — шепнул Вовка, — они сухие. Мы из них плот сделаем.

Рамы и впрямь пригодились нам впоследствии, но с посадкой на автобус «Новгород — Старая Русса» из-за них вышла заминка. Шофер автобуса — молодой вертлявый парень с пшеничной челкой над нахально-озорными глазами — наотрез отказался принимать в автобус громоздкую нашу поклажу. Сколько ни упрашивал я его, сколько ни умолял найти местечко для рам, шофер с демонстративной любезностью разъяснял мне, что габариты груза не соответствуют норме, и указывал промасленным перстом на инструкцию, висящую в рамке возле кабины. Время отправления автобуса близилось, и нетерпеливые пассажиры приняли сторону водителя.

— Сказано тебе, милок, нельзя — значит, нельзя! — изрекла сдобная толстуха, заполонившая с мешками два передних сиденья. — Нынче за инструкцию строго, с работы снять могут.

— Куды их девать, рамы, ежели некуда, — то ли поддержал толстуху, то ли возразил ей щетинистый мужичок. — Езжать пора…

Пассажиры вдруг разом возбужденно загалдели, требуя отправления автобуса, а шофер, ухмыляясь, посматривал на меня выжидательно. Нагловато-озорные глаза его совершенно явственно требовали: дай рубль и все уладится. Не стану скрывать, я дал бы ему рубль и тем разрешил возникшую проблему, не будь рядом Вовки. Сына своего мы воспитывали в семье только на положительных примерах, это создавало для меня и для него массу трудностей. Я замечал, что сын мой растет эдаким парниковым идеалистом, нетерпимым к любым человеческим слабостям и недостаткам, и это не столько радовало, сколько смущало и тревожило меня. Обостренная Вовкина нетерпимость и «правильность» отталкивали от него мальчишек-сверстников, он не мог понять, отчего это, к примеру, мальчишки с восторгом принимают предложение забраться в чужой сад и смеются над ним, когда он начинает объяснять, что так делать нельзя, это нехорошо, это недостойно честного человека. Порой мне казалось, что в воспитании сына я слишком большой упор делаю на разум, отодвигая чувства на задний план. Забраться в чужой сад действительно нехорошо, но, черт возьми, сам-то я в детстве лазил по чужим садам! И сейчас в глубине души я ничего не имею против, чтобы Вовка хоть разок напроказничал или подрался с кем-нибудь за правое дело. Отчуждение ребят огорчает Вовку, и порой он становится замкнутым, скрытным и даже ядовито-раздражительным.

Вот и сейчас Вовка заметил, как Илья, которому надоели бесплодные переговоры с водителем автобуса, подошел к кабине и что-то сунул в руку шофера, кивнув в нашу сторону головой.

— Папа, что дядя Илья дал шоферу? — настороженно спросил Вовка.

— Деньги.

— Зачем, ведь у нас есть билет?

Ответить я не успел. Водитель автобуса энергично поднялся со своего места, приветливо махнул нам рукой, приглашая заходить, и, повернувшись к пассажирам, громко произнес:

— Граждане, потеснимся! Не бросать же людям рамы!

— Езжать пора… — недовольно пробубнил щетинистый мужичок.

— Заткнись, — повысил голос водитель автобуса, — не то приедешь у меня куда надо.

— Некуда с рамами, некуда! — возразила и толстуха с первого сиденья.

— Помолчи, бабка! Это ты вон того женилу по детскому билету прешь? Смотри у меня…

— А как же ваша инструкция? Нарушаете? — язвительно поинтересовался с заднего сиденья пожилой мужчина.

— Инструкция не догма, а руководство к действию, гражданин, — нимало не смущаясь, разъяснил шофер и добавил: — Между прочим, гражданин в очках, у вас билета еще нет.

— Так дайте мне билет, вот деньги.

— Билеты у нас, гражданин, на конечных остановках берутся в кассах автобусных станций. Так что, если желаете возникать в автобусе, позвольте вам выйти за билетом.

Нахраписто сломив очаги пассажирского сопротивления, шофер распихал наши рамы по разным концам салона, и автобус наконец двинулся в путь.

Илья махнул нам на прощание рукой и, улыбаясь, показал три пальца: дескать, с тебя три рубля за шофера. В ответ я показал ему кукиш. Вовка сидел нахохлясь, всем своим видом осуждая наше с Ильей поведение.

До Старой Руссы автобус домчался без каких-либо приключений за два с небольшим часа. Я чувствовал себя перед сыном неловко и с излишней оживленностью рассказывал ему о местах, по которым мы проезжали. Но только за Шимском, при переезде моста через спокойную величественную Шелонь, по которой проходил в былые времена знаменитый торговый путь «из варяг в греки», Вовка ожил и заулыбался. А когда выскочил наш автобус на высокий холм в деревушке Коростынь, самое, пожалуй, живописное место на всем побережье озера Ильмень, Вовка ахнул от восторга и прошептал: «Море…»

Озеро и впрямь напоминало море. Безбрежное, искрящееся в туманной солнечной дымке, оно было не голубым или изумрудно-зеленым, как Черное море, а светло-молочным, сливающимся с просинью неба. Где-то там, за дальним мысом, впадает в озеро Ловать, по которой намечен наш плотовый маршрут, а еще дальше — устье Мсты, быстрой порожистой землячки Ловати, но с более крутым норовом, по которой мы с Вовкой еще не решаемся путешествовать.

В Старой Руссе мы с Вовкой не стали дожидаться автобуса на Холм, который отправлялся туда только вечером, а, как и советовал нам Илья, на городском автобусе добрались до авиагородка и здесь на шоссе Старая Русса — Холм стали «голосовать» на лесовозы. Первый же «МАЗ» с длинным прицепом, завидев наши поднятые руки, затормозил. Шофер высунулся из кабины, спросил деловито:

— Куда?

— В Холм.

— Залазь.

В кабине лесовоза было просторно, жарко и пыльно. Мы уложили рамы и рюкзаки на заднее сиденье, которое предназначалось, видимо, для отдыха водителя — там лежала серая брезентовая подушка и скатанное байковое одеяло, — расселись на жестком сиденье поудобнее.

Шофер — степенный неторопливый человек средних лет — показался мне поначалу неразговорчивым, но, по мере того как громоздкий лесовоз набирал скорость, водитель оживился, выдавил из смятой пачки сигарету, ловко чиркнул спичку одной рукой, прикурил и, артистично дунув струю дыма в потолок кабины, спросил не поворачивая ко мне головы:

— Писатель будете?

— Газетный работник.

— То-то, я смотрю, у вас все пальцы в чернилах. Изобку в наших краях купили? — Шофер кивнул головой на рамы.

— Купил, приятель, купил.

— Где?

— В деревне Березовке.

— У Ильиной Елизаветы, за триста рублей?

— Точно! — удивился я.

— А у меня баба из соседней деревни взята, из Раковки.

— Из Раковки! Там, мне говорили, старик живет, Карп Иванович. Мы у него денек-другой пожить думаем. Не знаете такого?

— Карп Иваныч… — шофер заулыбался. — Так я же зять его буду, Анциферов Николай! На Верке, дочке его, женат. Вы зачем в Холм едете, вам лучше в поселке Чекуново свернуть и по старой узкоколейке до Ловати километра полтора-два, не больше. А там и до Раковки рукой подать.

— Мы на плоту от Холма хотели.

— На плоту лучше от Чекуново, Холмские пороги сейчас по малой воде вам не пройти.

— А мы там плот найдем? — спросил Вовка.

— Найдете плот, — успокоил шофер. — Там наши лесхозовские трактористы с плотов браконьерят иногда. Химией рыбу травят, паразиты, толом глушат. Да ничего, старик недавно из больницы вернулся, Карп Иваныч, он «химиков» за десять верст к своей изобке не подпускает. Сеткой или снастями какими — лови сколько хочешь, а за химию или тол — с ружья пальнет запросто.

— Он что, болеет, Карп Иванович?

— Ага, радикулитом мучается. Две недели в Старой Руссе отлежал, потом письмо прислал мне: вези домой. Приехал я за ним на этом вот лесовозе, а он на костылях еле ползает. Куда, говорю, тебе на лесовозе, совсем растрясет. Да разве его уговоришь. До самого Чекуново в кабине волком выл, а в поселке я его на трактор перевалил, в Раковку отправил. Как он там один крутится, не знаю. Давай, говорю, перебирайся к нам в поселок, живи, места хватит. Куда там! Зимой, бывает, в самые морозы поживет в поселке месячишко, а потом опять в Раковку. Пчелы у него там, огород. А живи, думаю, если хочется, мне же лучше. Я и с медом всегда, и с картошкой, и рыбки старик подбрасывает. Жить можно.

— Заработок как? — поинтересовался я.

— Сотни четыре выгоняю, а бывает, и поболе. С пассажиров опять же сотняжка в месяц набегает. Жить можно. Сами-то сколько получаете? — поинтересовался шофер.

— Девяносто пять рублей.

Водитель помолчал, энергично поигрывая баранкой, потом выдал из угла рта сочную струю дыма и, переходя на «ты», заметил:

— Зато небось высшее образование имеешь?

— Имею.

— Это так… — неопределенно произнес шофер. — Мозгами завсегда легче шевелить, чем хребтом ворочать.

— А вы пробовали мозгами шевелить? — неожиданно озлился я.

— А ты пробовал целыми днями бревна ворочать да по двенадцать часов баранку крутить без выходных? — вопросом на вопрос ответил шофер.

— Нет, не пробовал.

— А ты попробуй. Потом скажешь, чьи рубли слаще.

Досадуя на себя за то, что втянулся в дурацкий этот спор, я постарался перевести разговор на другую тему:

— Как тут у вас с дорогами вдоль Ловати? Если нам на плоту не удастся, придется пешком. На карте вроде неплохие дороги.

— На карте неплохие, — усмехнулся шофер, — а в натуре — хуже не придумаешь. Одно название, что дорога.

— Да, дороги — это проблема.

— Главная проблема! — охотно подхватил хозяйственную тему водитель. — Вот, говорят, людей в Новгородской области маловато, жилья не хватает, пьют изрядно, а почему? Все от плохих дорог.

— Ну, положим, дороги к пьянству отношения не имеют, — возразил я.

— Не скажите, — вновь переходя на «вы», загорячился шофер, — возьмем меня, к примеру. Лентяем никогда не был, выпиваю — после бани и по праздникам. Жили мы с бабой до недавнего времени в Перегино, я в совхозе шофером работал, а баба моя дояркой. Покуда деревни по Ловати «живые» были, дороги худо-бедно в божеском виде еще поддерживались. Деревенские возле своей деревни мосты всегда подремонтируют, не то без магазинных товаров и без почты сидеть будут. А не стало деревень, дороги вконец захудились. Получишь наряд за сеном ехать в слякотную пору, с центральной усадьбы выберешься — мать честная! Не дорога — смерть машине! Воз сена привезешь — неделю под машиной лежишь. Кому это выгодно: мне? Государству? Вот и бывает так: до первой деревушки доберешься, где старухи еще живут, машину на прикол, а сам к старухам на печку. А бригадиру потом скажешь, что забуксовал, — поди проверь меня! Вот и получается, что плохая дорога меня и от работы отлучает, и пьянству учит, и обману.

— Если государство к каждой деревне дороги асфальтировать станет, оно в трубу вылетит, — неуверенно возразил я.

— К каждой деревне пока не время, — согласился водитель, — а от Перегино до Поддорья давно пора. Вон гляньте, эта дорога — черт ногу сломит, а ведь она на центральную усадьбу совхоза ведет. Восемнадцать километров всего от усадьбы до шоссе Холм — Старая Русса. Если посчитать, сколько в эту дорогу с послевоенных лет денежек вбито, так ее червонцами выстлать можно, позолотить, а не только заасфальтировать. Сам несколько лет на самосвале песок и гравий сюда возил, а что толку? Сколько на ней техники угроблено и сколько еще угробят? Сколько молока в цистернах сбито, ног поломано, да что там говорить! По-государственному это?

Я был вынужден согласиться, что это конечно же не по-государственному.

— Почему я из совхоза ушел? Из-за заработка? Нет, нам с бабой хватало. Корову мы, правда, не держали: зачем корова, когда баба дояркой работает, а вот поросят до восьми пудов каждый год по парочке поднимали. Осенью до трех центнеров клюквы брали, грибов пару бочек для базара засаливали и белых немало засушивали. Про огород уж и не говорю, огород — мелочь, не люблю я в огороде копаться. «Москвича» приобрел «четыреста седьмого», а куда на нем по такой дороге? Я же классный шофер, что для меня главное?

— Машина, — подсказал я.

— Машина — само собой. Машина от моей головы и рук зависит. У меня любая машина ходить будет. Я, если надо, за свои кровные запчасть приобрету и на машину поставлю, не пожалею. Главное для меня — дорога! Чтобы ветер в ушах свистел, а не селезенка екала на ухабах. Потому и ушел из совхоза, и не жалею про то. Теперь другую проблему возьмем, из дорог вытекающую. — Водитель наш вошел во вкус разговора и энергично перекидывал языком погасшую сигарету из одного угла рта в другой. — Излишку пьем! Отчего человек пьет — судить не берусь. Я иногда — от плохих дорог. В моей жизни главное что? Работа. Я по двенадцать часов за баранкой сижу, должен я от своей работы удовлетворение получать, как в книгах пишут? Должен, а как же! Иначе я бы сторожем сидел на дровяном складе по семь часов да клюквой торговать на Урал ездил. Но для полного моего удовлетворения одно условие должно быть — хорошая дорога. Нет дороги, тоска на меня нападает…

— В чем же ваше удовлетворение заключается? — перебил я водителя.

Мой вопрос чем-то задел шофера. Он нахмурился, заиграл желваками скул, вновь перешел на «ты»:

— Думаешь, ежели я за рулем весь день, книжек не читаю, Шекспиров в театрах не смотрю, так у меня и удовлетворения быть не может? По-твоему получается, что все мое удовлетворение жизнью в поллитре заключается?

Я хотел возразить шоферу, что он неправильно меня понял, но промолчал. Водитель наш, по всему видно, мужик был заводной, горячий, с таким лучше помалкивать да слушать. В своих рассуждениях он оперировал крупными категориями, умел привязать к извечным темам малое, вплоть до клюквы. Это всегда интересно и говорит о философском складе ума моего собеседника.

— Давай разберемся, — продолжал шофер, — кто из нас с тобой больше удовлетворения от жизни получает. Возьмем работу. Я шофер, ты газетный работник. Сейчас в отпуске?

— В отпуске.

— Тянет тебя в отпуске в газету?

— Нет, не тянет, — признался я.

— Во! А я в отпуске без руля больной хожу. В середине отпуска на дорогу выхожу, Сереги Васильева «МАЗ» останавливаю, говорю ему: давай за тебя денек покатаюсь. Отработаю смену — полегчало, можно отпуск догуливать. Что из этого заключаем? То, что я свою работу люблю больше, чем ты. Нуждаюсь в ней больше. Важно это в жизни или не важно?

— Важно.

— Теперь книжки возьмем, которые ты читаешь, а я не читаю. Разберемся, беднею я духовно от этого или не беднею. Что есть книжка? В моем понимании — история человеческой жизни, вот что такое книжка. Наполовину своя история, наполовину выдуманная, с приправами разными, ну, там приврать немного, польстить кому надо, подмазать. Так?

— Всякое бывает, книжек много.

— Согласен, бывает всякое. Пускай без вранья историю жизни ты прочитаешь в неделю раз — два. А я эти истории каждый день читаю в рейсах. Это я сегодня такой разговорчивый, а вообще я попутчиков слушать больше люблю. Чтобы про свою жизнь рассказывали. От Старой Руссы да Холма проедешь — считай, новую книжку прочитал, и без приправы всякой. Что получается, кто из нас начитаннее? Ага, еще: ты в театры ходишь, Шекспиров смотришь, а я нет. Тебе чувства театрами волнуют, а мне сама жизнь волнует. У соседа моего Женьки Типанова баба — красавица из красавиц. И хозяйка что надо, не вертихвостка, но скупая на удивление. Все, что зарабатывает Женька и что от хозяйства выручают, на сберкнижку сдает. Женьке иной раз курева купить не было на что, а на свою Любашеньку он дышать боялся. А тут его как-то в командировку отправили в Красный Бор в день получки. Попросил он Ефимова Андрея получку бабе своей передать. Ну, пришел Андрюха к его Любахе, сказал, что мужик в командировку уехал, а потом и намекни смехом: мол, не поцеловала бы меня, красивая, за две сотни, уж больно ты хороша. А та тоже смехом: давай, говорит, выкладывай свои сотни, может, и поцелую. Выложил Андрюха получку мужа ее на стол, а она его чмок в губы. Андрюха — парень молодой, горячий, облапил ее и… под утро только от красавицы вышел. Женька Типанов из командировки приехал, спрашивает бабу: отдал тебе Андрюха деньги? А у той и глаза на лоб. Дознался про все Женька, Андрюхе морду набил всласть, а за бабой своей теперь после каждой получки, как выпьет, с топором бегает. Не шутки шуткует, всерьез с топором бегает, а мужики у него топор отнимают. Театр это или не театр? Шекспир или не Шекспир?

— Шекспир.

— Во! Посмотрел Шекспира, чувства поволновал, могу и посмеяться, комедию посмотреть. Да хоть сейчас в Поддорье зайдем к Вальке Анисимову, посмотришь, как он бабу свою пить отучает. Живот от смеха надорвешь, с другой стороны — грустно. По моему разумению: нет ничего страшнее на свете, чем пьющая баба. Мужик — тот еще может себя придержать. Пьющая баба — конченый человек. Пьющие бабы страшнее атомной войны!

— Каковы же ваши соображения насчет искоренения пьянства? — несколько официально спросил я словоохотливого водителя.

— Соображения имею. А как же! И теоретические соображения имеются, и практические. Теоретические таковы: в этом деле порядок должен быть. У нас главбух леспромхоза недавно в Финляндию ездил, рассказывал: у них спиртное по талонам выдают. Выбрал норму — все! За рулем пьяный попался, будь хоть министр, права отбирают — и в каталажку. А практически я твердо знаю: не пьет начальство — подчиненные меньше пьют. А как же! У нас начальник участка Семенов каждый день с работы на бровях уходит. Может он мне замечание какое сделать? Да я его пошлю знаешь куда! А вот Никита Семенович совсем другое дело. Я его на работе выпившим не видел. Да мне ему в глаза стыдно смотреть, ежели употреблю на работе. Вот и получается: практически этот вопрос надо начинать решать с начальства. Эта задача государства, а моя задача в своей семье пьянь не разводить. Я свою задачу выполняю. У меня как: выпила баба лишнюю рюмку — сразу по зубам. Сына с малых лет предупредил: покуда на моей шее сидишь — ни грамма в рот. Чтобы и сам окреп, и потомство хилым не было…

С лесовоза мы с Вовкой сошли в поселке Чекуново, откуда до Ловати было рукой подать, — приняли совет шофера. Прощаясь, я достал из кармана три рубля и протянул водителю. Шофер принял деньги и уже вдогонку прокричал нам:

— В любую деревню заходи, скажешь: Кольки Анциферова знакомый. Меня тут от Холма до Взвада все знают. И переночуете как надо, и лодка для рыбалки всегда будет, Главное, фамилию не забудь: Анциферов Николай!

Нет, фамилию не забуду. В свое время я познакомился в Литинституте с замечательным парнем, поэтом — шахтером Николаем Анциферовым, который, увы, так рано ушел из жизни. Весельчак, балагур, душа любой компании, Николай Анциферов как никто другой мог опоэтизировать свой нелегкий шахтерский труд. Согнувшись под рюкзаком и вязанкой рам, я невольно, в такт шагам, вспоминал его стихи:

Я работаю, как вельможа,

Я работаю только лежа.

Не найти работенки краше,

Не для каждого эта честь.

Это только в забое нашем:

Только лежа — ни встать, ни сесть.

2

На плоту по несудоходной безлюдной речке в жаркий летний день — что может быть лучше?! Раздевшись до трусов, мы с Вовкой намотали майки на головы и, развалившись на рамах, как в креслах, блаженствовали, полоская ноги в теплой воде. Плот, который нашли мы на берегу реки, связан был из мелких сухих бревен, легко держал двух человек, но был широковат. По такой речке, как Ловать, которая в малую воду вся горбатится камнями, плыть лучше на плоту узком — легче проходить стремнины на порогах. Пока же наш плот, лениво и плавно кружась, двигался, неуправляемый, вниз по реке, выискивая тихие заводи, чтобы приткнуться к берегу, и тогда Вовка длинным березовым шестом вновь выталкивал плот на течение.

Крутые берега Ловати нависали над рекой зеленым шатром. Кое-где зелень сползала с берегов, обнажая гребни из красноватого песка, иссеченного отверстиями гнезд береговых ласточек. Вцепившись обнаженными корнями в берега, размываемые дождями, гудели на ветру сосны, березы, дубы, клены, еще не тронутые красками осени, а здесь, внизу, словно на дне горного ущелья, было тихо и покойно. Уши наши, привыкшие к птичьему гомону, уже не слышали его, и только от крутых рыбьих всплесков в камышах мы с Вовкой вздрагивали и ожидающе-радостно замирали в предчувствии хорошей рыбалки. Все заботы, думы, жизненные огорчения словно бы отодвинулись куда-то далеко-далеко, стали мелкими, неважными, ненужными.

Вовка вытащил из чехла спиннинг и, размахнувшись, сделал первый заброс вдоль стены тростника. Неудача. Блесна плюхнулась в воду в десяти метрах от плота, а спиннинговая катушка вспучилась «бородой» из перепутанной жилки. На полчаса хватит разбирать «бороду». Вовка с досадой дернул удилищем и в тот же миг завопил: «Взяла! Взяла!» В том месте, где упала блесна, вода взбурлила, леска натянулась, но тут же, отпущенная «бородой», дернулась и обвисла.

— Сошла! — Вовка смотрел на меня, готовый заплакать. — Видал, какая щука!

Трясущимися от волнения руками я доставал из чехла свой спиннинг…

Время за рыбалкой летит стремительно и незаметно. На нашем плоту вяло подрагивали три небольшие щуки, когда Вовка проговорил:

— Папа, смотри, деревня!

Я посмотрел туда, куда указывал сын, и сердце мое невольно сжалось, замерло.

Сколько бы ни прошло лет, какие бы красивые города, сверкающие стеклом и сталью, ни возвели на земле люди, тот, чье детство прошло в деревне, не может остаться равнодушным при виде «мертвой» деревни.

С крутого живописного обрыва чернели провалами оконцев полуразвалившиеся избушки, заросшие травой, окруженные одичавшими яблонями. Осевшие соломенные крыши обнажили печные трубы. Казалось, с холма спускаются на водопой неведомые чудища, настороженно вытянув кирпичные длинные шеи.

Река возле деревушки раздалась пошире, берега засветились чистыми песчаными отмелями. Сильное течение подхватило наш плот и, плавно кружа, втолкнуло в тихую заводь, окруженную серебристым ивняком.

Человек! Это было так неожиданно, что я вздрогнул. До человека, сидящего с удочкой на суку поваленного дерева, казалось, можно было дотронуться рукой. Он сидел так тихо и неподвижно, что мы с Вовкой только сейчас увидели его. Это был старик. Приподняв голову, прикрытую помятой кепкой, он внимательно и с интересом смотрел на нас из-под козырька. Узкие плечи его обтягивала серая латаная рубаха, выпущенная поверх лоснящихся армейских галифе, на ногах — кирзовые сапоги.

Я только собрался поздороваться со стариком, но тот опередил меня:

— Здорово, робята!

— Здравствуйте!

— Откуда сами будете?

— Из Луги.

— Из Луги! Как же, знаю! В двадцатом годочке службу там начинал. В артиллерийском полку ездовым. Сами, извиняйте, какой профессией занимаетесь?

— Газетный работник.

— Ага… Писатель, значит.

— Вроде этого.

— У меня писателей знакомых много. В Березовке один сгорел недавно. Теперича другой изобку купил у Елизаветы Ильиной за триста рублей. Как его… Забыл… Вроде как Горький Хлеб зовут…

— Горышин Глеб?

— Верно, он. В прошлом лете он по Ловати в резиновой лодчонке плыл с женой и дочкой. На порогах застрял, водицы зачерпнул в лодчонку, баба его напугалась страсть как. Потом Тимоха Горский их на лошади до Березовки доставил. Еще один часто приезжает из Москвы, лысый такой, в очках. Не знаешь?

— Не знаю.

— Его, говорит, вся заграница печатает, Юркой звать?

Старик был одним из тех людей, которые сразу располагают к себе, которых после первых минут знакомства, кажется, знаешь давным-давно. Морщинистое лицо его с мясистым треугольным носом покрывал ровный здоровый загар, широкий подбородок серебрился щетиной, маленькие светлые глазки помаргивали на нас живо и с любопытством.

— Меня Карпом зовут, — представился он, — Иваныч по батюшке. Эвон на горе моя изобка. Оставайтесь ночлеговать, баньку справим, медком угощу, ушицы сварим…

Мы с Вовкой охотно согласились на предложение гостеприимного старика и, пришпилив плот шестом ко дну, принялись выбрасывать на берег рюкзаки и снасти.

Карп Иванович смотал удочку, вытащил из воды за бечевку садок, в котором трепыхалось десятка два окушков и плотвичек, но с места не двигался. Наконец попросил.

— Робятушки, строньте меня. Радикулит, проклятый, замучил. Как посижу, опосля не встать.

Мы с Вовкой осторожно приподняли старика с бревна, поставили его на ноги.

— На тракторе Ванькином, ествую, начисто растрясло! — бормотал Карп Иванович, прилаживая под мышки старые обшарпанные костыли. — Ну ничево, ничево, баньку ноне справим, попаримся…

Пока поднимались мы по узкой тропинке, петляющей в густом ольшанике, переплетенном диким хмелем, Карп Иванович отдыхал только два раза. Но за это время успел поведать нам о своей жизни от младенческих лет и до самой революции. Рассказывал старик интересно образно, сочным языком, пересыпая рассказ пословицами, поговорками, присказками. Я не сразу приноровился воспринимать его речь и потому первую часть рассказа Карпа Ивановича о жизни воспроизведу своими словами, а дальше видно будет.

3

В деревушке Раковка, где проживал Карп Иванович, дворов было всего… один. Иные — не коренные, пришлые люди — звали Раковку «хутором Карпыча». Сам Карп Иванович слово «хутор» не любил. Раковка деревня — и все тут. Раньше, до революции еще, когда был Карп Иванович молод и гонял по Ловати до Ильмень-озера барки с лесом холмских купцов, Раковка насчитывала дворов двадцать. Перед Отечественной войной четырнадцать дворов было в деревне, а после войны только восемь поднялось. Изо?бок. Избами в здешних местах дворы не зовут, только изо?бка да дом. Изобка — которая победнее, изба иначе, а дом — он и есть дом. Домов и нынче в малых деревнях по Ловати от самого Холма до Ильменя по пальцам перечесть можно. В Раковке домов никогда не бывало, одни изобки. Земли здешние по Ловати небогатые, подзолистые, мелколесьем и болотами иссечены, и прокормиться на них большого труда и старания стоило. Вот и уходили здоровые, крепкие мужики из приловатских деревень на отхожий промысел. Зимой лес заготовляли — пилили, вывозили его на лошаденках к берегам реки и Большой дороге, что с Холма на Старую Руссу тянулась и дальше на Новгород. А по весне, в самую страдную посевную пору, на сплав уходили, оставляя скудную землю на баб и ребятишек. Привыкали мужики к сезонным и случайным заработкам, теряли вкус к земле, баловались, спивались.

Дед Карпа Ивановича, отец его, братья и другие деревенские мужики Раковки в основном на сплаве подрабатывали. По большой воде, которая держится на Ловати с двадцатого обычно апреля и по двадцатое мая, гоняли барки с лесом, овсом и рожью вниз по Ловати до Ильмень-озера. Там перегружали товар на самоходные баржи, и шли баржи дальше — в Новгород и Питер, а мужики обратно в Холм возвращались, чтобы новую барку принять и успеть проскочить по ней по большой воде через коварные Ловатские пороги. В дни большой воды барки шли косяками аж из Великих Лук, но раковские мужики для найма выше Холма не поднимались. В Холме купцов хватало: Шаляпины, Мазепины, Дюргес, Браво, Шапиро — имена эти известны были не только в Холме и Новгороде, но и в самом Питере, где имели купцы свои склады и торговые лавки.

Мужиков одной деревни, такой, как Раковка, для сплава и одной барки не хватало, артель на барку с лесом или дровами требовалась из сорока человек, не считая лоцмана. Раковские мужики объединялись всегда с мужиками из соседних деревень Горки и Осетище. Лоцманом у них ходил дед Карпа Ивановича, Роман Карпов, старик ростом и силой невеликий, но забияка, драчун и бабник. Барки водил он от Холма только до Рябково — сорок верст. В Рябково барку со своими мужиками другому лоцману передавал, сам гнать не решался, не был уверен наверняка, что пройдет Нижнерябковские пороги. Свой же маршрут Роман Карпов знал до каждого подводного камня, мог пройти его с закрытыми глазами и за долгие годы лоцманской работы не разбил на порогах ни одной барки. И сына своего Ивана, и внука Карпа старик сызмальства к сплавному делу приучал. Малолетку Карпа с собой на барку брал на гармошке играть, чтобы веселил мужиков, стоящих целыми днями на дощатых шорах за потесями — тесаными бревнами, веслами-рулями. Таких потесей на барке — на носу две и на корме две. За каждой потесью по десять мужиков.

Летит барка по норовистой вздувшейся Ловати, на поворотах да на стремнинах не зевай! Лоцман зорко по сторонам посматривает и луженым своим горлом команды отдает: «Эй, на шорах! Не дремать! Носовые, вправо три разика… Отложи-и!!! Кормовые, влево два разика… Отло-жи-и!!!» А восьмилетний внук лоцмана Карп в это время на середине барки на плесах сидит и на гармошке играет. Головенка белесая из-за мехов едва видна, а так лихо играет, такие забористые коленца выдает, что мужики за потесями нет-нет и пристукнут о шоры голыми пятками. А когда выходит барка на тихую воду, запоет вдруг гармонь песню раздольную, жалобную, такую, что мужиков за сердце берет и слезы на глаза выжимает. И откуда у мальца талант к песням брался, нельзя было объяснить. Никто Карпа играть на гармошке не обучал. Дедова была гармошка, Роман Карпов пиликал на ней иногда по пьяному настрою. Как-то случайно повесил дед «хромку» на грудь внуку, а тот возьми и запиликай, да и не хуже дедова. А через несколько месяцев уже никто в деревне сравняться с Карпом в игре на гармошке не мог. Где услышит песню какую, частушку, припевку — мигом на гармошке изобразит. Роман Карпов, не баловавший никогда ни сынов своих, ни внуков подарками, подарил семилетнему Карпу гармошку. А через год взял его с собой на сплав веселить мужиков, привыкать к сплавному делу. Карп не только на гармошке играл, но и кашеварить помогал, а когда сходила артель на берег — в магазин за водкой бегал, потом пьяных мужиков подальше от воды откатывал, чтобы не захлебнулись ненароком в Ловати. И так привыкла артель к Карпу и гармошке его, что порешила: выделять Романову внуку из общего артельного котла пять копеек в день. Деньги были не совсем уж и малые. Мужики на шорах целый день потесями ворочали за двадцать пять копеек, и только лоцман получал в день рубль.

С первыми заработанными копейками кончилось Карпово детство. Теперь он исполнял не просьбы, а наказы и требования артельных. Кое-кто из мужиков видел в мальчишке не только помощника на барке, но и нахлебника, которого приходится терпеть из-за деда-лоцмана, и при каждом удобном случае давал ему это понять.

В начале третьей декады мая, когда большая вода на Ловати спадала, артель возвращалась домой. Несколько дней деревни ходили ходуном — гуляли сплавщики, пропивали заработанные у холмских купцов деньги. В один из таких дней Романа Карпова нашли на берегу Ловати мертвым. Холмский лекарь, осматривавший мертвого, пояснил деревенским, что помер Роман Карпов от собственной блевотины, захлебнулся. Кабы на боку лежал или на животе — немало бы еще пожил, крепкий был старик.

После смерти деда многодушной семье Карповых пришлось туго. Ежегодные тридцать «сплавных» рублей Романа Карпова, даже с вычетом «пропойных», являлись основным подспорьем для хозяйства. Теперь же лоцманская семья вынуждена была обходиться копейками, как и семьи всех артельных мужиков-сплавщиков.

В четырнадцать лет Карп Карпов встал на шоры рядом со своим отцом Иваном Карповым и до самой революции ворочал тяжелым тесаным бревном своенравную диковатую Ловать.

4

Изобка Карпа Ивановича — серенькая, приземистая, в три оконца, под шифером — распласталась над Ловатью на пригорке. К реке сползала она двором, что был заодно с изобкой, но крыт соломой, оконцами смотрела на заросшую лебедой и крапивой проезжую дорогу, некогда деревенскую улицу. Изобку окружал ухоженный яблоневый сад, в котором стояло штук десять пчелиных домиков, полиняло-разноцветных. Возле самого двора бугрились грядки с луком и прочей зеленью, сбегали вниз к реке ровные ряды картофельной ботвы. В конце сада виднелась крошечная баня без трубы, с распахнутой настежь прокопченной дверью.

— Папа, почему в деревнях все домики не на речку окнами повернуты? — негромко спросил Вовка. — На речку же красивее вид!

— Ишь ты, глазастый! — фыркнул Карп Иванович. — Вот поживи в деревне годочков несколько, тогда сам сообразишь, почему. На речку мы за годочки долгие вдоволь насмотрелись, на человека смотреть куды интереснее. А человек-то по улице идет, по дороге…

Доковыляв на костылях до изобки, Карп Иванович облегченно присел под окном на завалинку, скомандовал бодро:

— Значит, так, робята: ты, — он ткнул пальцем в Вовку, — воду носи. Эвон в сенях ведро, а ручей вон там, под горкой. Ты, мил человек, — Карп Иванович стрельнул в меня живыми светлыми глазками, — дровишек для баньки потаскай. Подалее ходи, в конец деревни. Ломай осек возле Ольгиной изобки, и заворы там сухонькие имеются.

Сложив рюкзаки и рыбацкие свои принадлежности в полутемных прохладных сенях изобки Карпа Ивановича, мы с сыном принялись за работу. Не знаю, как Вовке, а мне попариться в настоящей деревенской баньке, топящейся по-черному, очень хотелось. Парильщик я был заядлый и понимал в бане толк. С лета запасал всегда десятка два-три двойных веников — наполовину березовых, наполовину дубовых. Доводилось мне наблюдать, как парятся вениками сосновыми и можжевеловыми, пару поддают с пивом, квасом или настойкой эвкалипта. Кстати, с эвкалиптовой настойкой пар, на мой вкус, самый лучший. Дышится легко, свободно, ну как после хорошей грозы в сосновом бору. Знал я также, что топить баню лучше всего сухими березовыми дровами или ольховыми. У себя в городе мы, любители парной бани, сбрасывались иногда по рублю и закупали у кого-нибудь в ближайшей деревне складницу сухих, как порох, березовых дров. Те дрова — сырая осина и сосна, — которые выделял для городской бани горкомхоз, никуда не годились, вернее, для бани не годились. Банщик, растопляя каменку такими дровами, матерился от души и, что главное, поддавал в топку солярки или, как было совсем недавно, подкинул для растопки сухих дощечек от бочонков, в которых хранились на химзаводе ядовитые химикаты. После этой бани нескольких парильщиков увезла «скорая помощь». Короче говоря, парные виды я видывал и в банном деле не был новичком, но то, что показал нам Карп Иванович в своей баньке по-черному, редко кому доводилось не только испытать, но и увидеть.

Груду сухих жердей и кольев, что натаскал я к бане от Ольгиной изобки, Карп Иванович решил оставить про запас и указал на складницу корявых, сучкастых чурбаков, подмигнув многообещающе:

— Яблоневыми истопим баньку. Не пробовал небось яблоневый пар?

Мне и вправду не доводилось бывать в бане, истопленной яблоневыми дровами. Теперь могу с уверенностью сказать: нет ничего лучше яблоневого пара. Что аромат, что дышится — не чета какой-то там эвкалиптовой настойке, дух свой, родной, русский.

— Только водой полок не обдавайте, только не обдавайте! — кричал Карп Иванович с завалины.

Старик сидел скрючившись, обхватив руками костыли, и все его помыслы направлены были, видимо, на целительницу-баньку.

— Карп Иванович, венички какие предпочитаете: березовые, дубовые? — спросил я, перебирая веники, которые успел наломать Вовка.

— Крапивки мне молоденькой нарвите, — простонал старик. — Которая не цвела ешшо. И плат на голову.

Мы с Вовкой долго не могли поверить в то, что старик собирается париться крапивой. Слышал я, что крапивой натирают больные места, но чтобы париться…

Карп Иванович забраковал несколько крапивных веников, которые нарвал ему Вовка, наконец выбрал один из молодой жгучей крапивы, спросил у меня:

— Как у тебя, мил человек, сердце крепкое? Попаришь старика? Главное, чтобы полок и тело водой не обдавать, по-сухому париться. Всю хворь зараз снимает.

Уложив старика в бане на полок, я долго не решался хлестнуть его крапивным веником. Да Карп Иванович и не спешил париться, блаженно постанывал, лежа на раскаленных досках животом вниз, приказывал:

— Поддай чуток! Поддай ешшо самую малость! Вот так, хорошо!

Я черпал из котла полкружки горячей воды и плескал на раскаленные камни. Тугой удар пара распахивал дверь, старик ворчал недовольно:

— Дверь туже прикрывай. Чего жар выпущаешь? Поддай ешшо чуток.

Мы еще не начинали париться, а я уже изнемогал от нестерпимого сухого жара. Пот лился с меня ручьями, старик же лишь слегка порозовел. Фигуре его мог позавидовать и молодой: сухая, мускулистая, с упругой гладкой кожей.

— Ты подь в предбанник, пообожди, покамест я разомлею, — посоветовал Карп Иванович. — Я долго париться люблю, со мной умаешься.

Плюхнув на камни еще полкружки воды, я выскочил в предбанник, задыхаясь. Вовка, сидя на лавке, с немым изумлением рассматривал крапивный веник, все еще не веря, что старик рискнет париться огненной этой травой.

Млел старик долго. Несколько раз по его просьбе я заскакивал в баню и поддавал такого пара, что выскакивал обратно в предбанник согнувшись. Волосы мои потрескивали, казалось, они горят от сухого нестерпимого жара, руки жгло, словно их поливали кипятком.

— Давай, робята, крапивку! — крикнул наконец Карп Иванович. — Согрелся я, пора.

Натянув на руки брезентовые рукавицы, а на голову какой-то несуразный войлочный колпак, я не без содрогания принял от Вовки букет крапивы.

— Хлещи по пояснице, — приказал старик, — не торопко и без оттягу. Давай хлещи!

Я хлестнул. Старик взвыл.

— Что, Карп Иванович, жжет?

— Хлещи!

Я хлестал легонько, «без оттягу», старик выл и дергался. Наконец он перестал дергаться, притих. Большой белый платок, которым наглухо обвязана была его голова, сполз старику на лицо до самого подбородка. Я перестал стегать и с тревогой приподнял платок с лица старика:

— Живой, Карп Иванович?

— Поддай чуток, — прошептал старик, поглядывая на меня тускло.

— Может, хватит?

— Поддай, ествую, тебе говорят…

Когда наконец мы с Вовкой, завернув старика в лоснящееся стеганое одеяло, вынесли его из бани, старик был в полуобморочном состоянии. Я вслух ругал себя за то, что допустил подобное самоистязание, но что оставалось делать? Необходимо было срочно отхаживать гостеприимного хозяина изобки.

Уложив не охающего уже Карпа Ивановича на скрипучую железную кровать, я огляделся. Внутреннее убранство изобки было неприхотливым. Большая русская печь отделяла кухню от просторной горницы с низким потолком, на белом полу рядами лежали чистые половики, две кровати, непокрытый деревянный стол, комод, на котором выделялась рамка с фотографиями, — вот, пожалуй, и все.

— Папа, смотри, боги! — прошептал Вовка, дернув меня за рукав.

— Это иконы, — поправил я сына, запоздало удивляясь тому, что Вовка впервые в своей жизни видит иконы.

— А патрон зачем?

— Это не патрон, это лампадка.

— Нет, патрон.

Я присмотрелся. Действительно, перед темным ликом святого, смотревшего на меня грустными большими глазами, висел колпачок от головки артиллерийского снаряда, из него торчал вместо горелки винтовочный патрон с расплющенным концом. Подобные самодельные светильники, только бо?льших размеров, распространены были в годы войны и в первые послевоенные годы, мне доводилось видеть их в детстве.

— Вовка, надо бы Карпу Ивановичу чаю вскипятить, да и нам перекусить не мешает.

— Не надо чаю, — простонал вдруг старик, приоткрывая глаза. — Эвон в шкафчике настой стоит и рюмка, давай сюды.

Я достал из шкафчика бутылку, заткнутую бумажной пробкой, в которой плескалась темная жидкость.

— Наливай! — приказал Карп Иванович.

Налив жидкости, которая сильно отдавала сивушным духом, в стограммовую граненую стопку, я протянул ее старику.

Карп Иванович выпростал из-под одеяла мускулистую руку с загорелой широкой кистью, принял стопку, пояснил:

— Лекарство домашнее. Двойной перегонки, на травах настоянная и на прополисе. Господи благослови…

Выпив, старик откинулся на подушку, прикрыл глаза.

— Легче вам, Карп Иванович?

— Полегчало. Ног не чую, но в пятку вдарило, — ответил тихо старик не открывая глаз. — Вы, робята, хозяйничайте сами, я ноне негодный. Плиту топите, чай грейте, мед эвон в шкафчике. А завтра мы с тобой, бог даст, — Карп Иванович приоткрыл один глаз и подмигнул, — медовухи спробуем. Не уйдете ешшо завтра-то?

— Не уйдем, — заверил я старика.

— Хозяйничайте, — успокоенно повторил Карп Иванович, — а я сосну.

После этих слов старик на третьем или четвертом вздохе всхрапнул и засвистел носом тонко, с переливами.

Мы с Вовкой принялись хозяйничать в изобке старика.

5

Проснулся я от солнечного луча, скользнувшего по лицу. Не открывая глаз, прикрыл лицо ладонями, прислушался. За окном возле самой стены изобки чвыкала коса, выговаривая по густой, видать, росистой траве незатейливый мотивчик: чвык-чвык!

«Кто бы это траву косит? — подумал я. — Неужто хозяин?»

Взглянул на кровать Карпа Ивановича, она была аккуратно заправлена грубым домотканым покрывалом. Значит, ожил старик, парная баня с крапивным веником и впрямь помогла.

Чвык-чвык, чвык-чвык — с легким металлическим перезвоном напевала коса. В сенях закудахтали куры, вспугнутые кем-то, на задворье задиристо-победно прокричал петух. Солнечное пятно на стене над кроватью Карпа Ивановича стало увеличиваться, расползаться по затененным углам горницы, и вот уже вся она вспыхнула ослепляющим розовым светом. Лики святых на черных закоптелых досках ожили вдруг яркими красками, повеселели, смотрели на меня приветливо.

Чвык-чвык — не умолкала коса, высекая из памяти картины детства, подернутого уже дымкой забвения. Послевоенного детства, строгого, трудового. Чудится мне, будто лежу на чердаке бабушкиной избы на тощей куче сена, а подо мной в сенях, в закутке, где половицы заменены жердями, чтобы не гнили под козой, бабушка доит эту неприхотливую кормилицу — спасительницу многих послевоенных семей. И не коса это чвыкает за стеной, а тугие молочные струи бьются о дно подойника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.