В компании знакомых гениев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В компании знакомых гениев

В 92-м году в Кремль бульдозером въехал Борис Николаевич Ельцин. Южный ветерок сменился ураганом из Сибири. Первого Президента СССР заменил первый Президент России.

Мне больше импонировал Голубок, с виду мягкотелый, но далеко не глупый Горбачев, чем медвежистый, хотя и проницательный Ельцин. И начались тут медвежьи пляски под бубен собственной семьи и во славу свободы.

То, что произошло в России в начале 90-х годов, это не революция в революции и не контрреволюция. Новое поколение своими глазами увидело особенности национальных пертурбаций: всё и сразу. Но Ленин с корнем выкорчевал дерево предыдущего режима и засыпал ямку землей, а Ельцин оставил корешки и вершки. И корешки, шелестя кумачовыми знаменами, немедля ринулись вглубь, а вершки в малиновых пиджаках пошли в рост и вширь.

Летом 93-го по Ленинскому проспекту мимо моего дома снова поползла тяжелая вереница танков.

Включила телевизор. Оказалось, Председатель Верховного Совета Хасбулатов и вице-президент Руцкой, несогласные с крутой хваткой первого демократического президента, окопались в правительственном Белом доме и объявили себя законной властью. Ельцин ничтоже сумняшеся велел палить по зданию из танковых орудий.

Позже левые оппозиционеры подняли шум: «Расстреляли парламент!» Парламент? Это было последнее пристанище «корешков» во власти, превративших Верховный Совет в поле брани и заслон для реформ. Для новых реформ, порой скороспелых и неуклюжих, но уводящих от хорошо известного прошлого в, может быть, не столь светлое, но какое-то иное будущее.

К сожалению, ельцинские младореформаторы Гайдар и Чубайс впопыхах забыли о том, что Россия во много раз больше крохотной страны Чили…

Тем не менее страна постепенно приходила в себя от политического и экономического шока. На московские тротуары и рынки, как грибы после дождя, высыпали ларьки с кока-колой и всякими «сникерсами»; по дорогам забегали не наши автомашины, ласково названные «иномарками».

Реформаторские треволнения становились делом обычным и уже оставались где-то за окном и за экраном телевизора. Пенсии и гонораров мне вполне хватало на прожитье.

Я тоже немного оправилась от своего шока, но лишь за моим любимым дубовым письменным столом мысли оживали и начинали пробивать пленку апатии и безразличия.

Осенью 93-го мне в голову пришла дерзкая мысль, подогревшая интерес к работе: надо перевести роман Гарсии Маркеса «Сто лет одиночества». Мне припомнилось, что в 70-м году, когда роман в переводе Столбова и Бутыриной был впервые опубликован в «Иностранке», Дашкевич потешался над стилистическими несуразностями, жаловался на пропуски фраз и абзацев, но, как редактор, ничего поделать не мог. Во-первых, эротические и политические пассажи сглаживались или урезались по цензурным соображениям, во-вторых, переводчик Валерий Сергеевич Столбов занимал должность заведующего редакцией стран Латинской Америки и Испании в издательстве «Художественная литература», и спорить с литературным начальством по поводу языковых ляпов или незнания реалий всем испанистам (переводчикам и редакторам) было просто противопоказано.

Самое забавное состояло в том, что книга Гарсии Маркеса попала к Столбову по моей собственной рекомендации. А случилось это так.

Дашкевич пригласил меня в редакцию, дал в руки тяжелый «кирпич» и попросил почитать, чтобы затем перевести для журнала этот роман, ставший к тому времени популярным во всем мире.

Дома я равнодушно полистала книгу, взвесила на руке. Вещь претолстенная и дочерна слитный текст — почти ни одного диалога! То ли я устала от институтских дел, то ли подвело чутье, но я, не читая, отказалась от перевода и посоветовала Дашкевичу отдать роман в работу Столбову. Благо они оба из одной «лавочки», а Столбов к тому же часто пробовал себя в переводах стихов. Дашкевич, однако, не мог предположить, что к работе над «Ста летами…» будет привлечена и Н.Бутырина, супруга Столбова, впервые окунувшаяся в такую сложную языковую материю, как проза Гарсии Маркеса.

Тем не менее этот роман имел у нас в стране шумный успех. Большой самобытный талант писателя мог бы пробиться через любой перевод. Этот мощный симбиоз фантастики и реальности поражал необычностью, а смелые, хотя и оскопленные, эротические сцены радовали глаз советского читателя.

Прошло почти двадцать пять лет. О Гарсии Маркесе в буре наших политических страстей позабыли. Я наконец удосужилась прочитать полученную в Колумбии его книгу и полистать роман в переводе Столбова — Бутыриной. Наверное, за эти годы я стала слишком придирчивым редактором, но явные стилистические недостатки заставили меня снова обратиться к оригинальному тексту. Да. Былые времена и очень свободное обращение переводчиков с этим текстом так или иначе сказались на русском переводе. Если честно, то это было не то, что я называю адекватным переводом, а, скорее, вольным изложением романа.

Я загорелась: надо вытащить на свет божий «подлинного Гарсия Маркеса», нужно наказать себя за былую леность, за препоручение прозы титана тем, чьих прозаических переводов я не видела.

Идея переросла в убежденность, когда я детально, фраза за фразой, сравнила перевод с оригиналом. Набралась целая коллекция стилистических и смысловых огрехов, купюр и эвфемизмов, туманящих суть авторской мысли.

Но как было в наступавшее странное время заинтересовать издательства, побудить их вернуться к великолепному произведению, вспомнить популярного писателя, ставшего классиком и лауреатом Нобелевской премии? Как дать понять, что этого автора надо представить в его натуральном виде?

Принявшись за осуществление своего прожекта, я решила сначала привлечь к нему внимание прессы и до выхода своей работы опубликовала сугубо филологическую статью.

Моя статья под названием «И снова — "Сто лет одиночества"» была опубликована в Литературной газете 7 июня 95-го года и неожиданно вызвала огромный интерес моих коллег к моей работе над Маркесом.

Вот некоторые фрагменты из статьи.

1) О моем видении прозы автора

«Можно ли, скажем, перевести прозу Гоголя на испанский, не постаравшись передать музыкальность его речи, глубинный трагизм и комизм слов и ситуаций, реальность и сказочность атмосферы? На ум для сравнения пришел именно Гоголь, может быть, потому, что его проза по-своему сходна с гарсия-маркесовской, а сам он нередко так же явно ощутим за спиной своих героев, как Гарсия Маркес, который в романе «Сто лет одиночества» выступает в качестве основного рассказчика. Его рассказ льется сплошным мощным потоком — без глав, без диалогов; речь включает и короткие фразы, и длиннейшие периоды, но всегда слитна, динамична, без колдобин и ухабов. Авторская ритмика чеканна и безупречна.

С таким же тщанием Гарсия Маркес относится к выбору образных лексических средств: никаких красивостей или вульгарностей, ни одного лишнего эпитета. Он сам часто упоминает о своей почти «толстовской страсти к переписыванию», к отшлифовке стиля. Особенностью его письма является то, что он нередко соединяет, казалось бы несочетаемые, слова, а зачастую придумывает новые, не говоря уж о множестве каламбуров. Видимая простота изложения оборачивается для переводчика частоколом головоломок».

2) О неточностях и ошибках, в том числе:

«В сцене, где продающие себя с голоду неискушенные девочки впервые приступили к своему занятию, они почему-то деловито рассуждают (гл. 19): «Ну и ну, глядите, как потолок осыпается». У автора кратко и зримо: «Ой-ой-ой, потолок обрушился!» Или в старом переводе (гл. 6): «Креспи обрел любовь… после того, как спутал ее со страстью, торопливо и пылко целуясь с Ребекой». У автора не так жеманно: «Креспи… приняв за счастье страсть, которую будили похотливые руки Ребеки, нашел наконец любовь Амаранты». Или — в старом варианте (гл.10): «Он хотел умереть с ней, в ее объятьях». У автора по-своему: «Он хотел умереть с ней, на ней, под ней». Бывали и совсем уж забавные эвфемизмы, вроде такого (гл. 2): «Она могла сидеть лишь одной половинкой.» вместо «Сидеть она могла только на правой ягодице».

<…>

«К особо уморительным результатам приводит переводчиков незнание реалий Латинской Америки. Вот пример искажения очень значимой для контекста картины смерти Мелькиадеса (гл. 4): «Он лежал на мели в светлой заводи, а к животу его прилип кусочек куриного помета». На самом деле картина выглядит иначе: «Он лежал на светлой отмели в излучине реки, а на животе у него сидел одинокий стервятник». В Колумбии слово «гальинасо» (букв. «большой петух», «петушище») означает «стервятник, питающийся падалью». Здесь же ошибочное толкование реалии уводит в сторону от главного мотива книги — напоминания о вселенском Одиночестве».

3) Под конец — о своей задаче:

«Есть над чем подумать, если заново вчитаться в эту такую этически многогранную, эстетически многослойную вещь. Задача переводчика — быть гарантом достоверности переводного художественного произведения и умелым распорядителем богатств родного языка, чтобы творения больших иноязычных мастеров могли стать частью отечественной литературы вне зависимости от вкусов той или иной эпохи. С этим, кажется, согласен и Габриэль Гарсия Маркес: «Самое главное для меня — чтобы эта книга перешла от одного поколения к другому, нравилась бы детям и понравилась бы внукам. Я думаю, как раз это и называется остаться в литературе».

Резонанс на мою статью был скор и немало меня позабавил, но об этом ниже.

Все лето 94-го я с удовольствием, не покладая рук, трудилась в своем домике над воскрешением Маркеса во плоти и крови. Дни — пошли.

В одном окне, что напротив стола, солнце ползло с востока к зениту, а в окне справа клонилось к закату и медленно исчезало за темной стеной хвойного леса. Свежий ароматный ветерок шевелил листки рукописи на столе, на стуле, на кровати. Я отрывалась от бумаг, только чтобы перекусить и пройтись по участку, заросшему бурьяном.

Передо мной стояла непростая задача не только воссоздать дух и букву оригинала, но и постараться ни единым словом не повторить прежний перевод во избежание обвинения в плагиате. Впрочем, последнее не представляло труда, так как оригинальный текст сам уводил меня и стилем, и лексикой от варианта Столбова и Бутыриной.

У меня не имелось ни малейшего желания обвинять Столбова (тем более что он к тому времени уже умер) — мне надо было оправдать Гарсия Маркеса. К тому же еще в 74-м году, не успев прочитать Маркеса в исполнении Столбова, я смогла составить мнение о нем как о переводчике-прозаике.

Как заведующий отделом в «Худлите», он не мог не доставлять себе удовольствия публиковать свои переводческие работы в собственном издательстве. Одна из таких работ — после Маркеса — называлась «Хуан де Майрена. Изречения, шутки, замечания и воспоминания апокрифического профессора». (Кстати, правильнее было бы сказать «лже-профессора» или «ученого самозванца»). Автор — известный испанский философ и поэт Антонио Мачадо, то есть автор, который требует сохранения при переводе афористичности и поэтичности своей натуры.

Для публикации любой книги в советских издательствах требовались две внутренние положительные рецензии от членов СП.

Для Столбова такие внутренние рецензии были пустой формальностью, но на этот раз он почему-то не дал произнести «похвальное слово мудрости» никому из своего ближайшего литературного окружения, а попросил это сделать меня. Видимо полагал, что «приятельница его приятеля Дашкевича» уж непременно его уважит и ограничится легким дифирамбом на скорую руку.

Он допустил оплошность. Если я чувствую в деле свою правоту, мне трудно не поделиться тем, что я считаю нужным выложить, невзирая на лица и последствия и не плутая вокруг да около. В политических дебатах приходилось прикусывать язык до крови, но в профессиональной и этической сфере мне нет удержу. И я написала Столбову в подробной девятистраничной (закрытой) рецензии все, что думала о рецензируемом материале после того, как впервые в жизни познакомилась с его прозаическим переводом.

Привожу краткий фрагмент моего недипломатичного, но честного резюме:

«Русский перевод В.С. Столбова сатирической прозы Мачадо носит явный отпечаток поспешности и небрежности. Считаю, что этот сам по себе интересный материал требует серьезной доработки».

Далее я привожу множество примеров, один из которых следует ниже.

В предлагаемом переводе читаем:

«Я также хочу напомнить вам о том, что хорошо знают маленькие дети и слишком часто забываем мы, взрослые: труднее ходить на двух ногах, чем упасть на четырех».

Авторская же подача и мысль такова:

«Хочу напомнить вам о том, о чем прекрасно знают младенцы, но забывают взрослые: труднее стоять на ногах, чем ползать на брюхе».

Таким образом, наша дискуссия со Столбовым о принципах перевода началась еще при его жизни, как только я ознакомилась с его прозаическими опытами. Знакомство же с вариантом его перевода «Ста лет одиночества» лишь укрепило меня во мнении, что надо засучить рукава и приниматься за дело. Реальный труд интереснее и достойнее любой критики или полемики, а тем более с усопшим.

И вот — дело сделано.

Моя своего рода рекламная статья в «Литгазету» попала в руки редакторши И.Хуземи и была опубликована в июне 95-го года. А всего через неделю там же появился «ответ группы товарищей».

И. Хуземи, газетчик с крепкой журналистской хваткой, учуяв запах сенсационности, заранее познакомила с моей статьей одну из своих приятельниц-переводчиц, а далее все пошло по телефонной цепочке. Товарищи, сорганизованные в группу, члены которой сплошь старые мои коллеги-переводчики, подписались: Э. Брагинская, Н. Трауберг, Л. Осповат, А. Гелескул, Л. Синянская, Н. Ванханен, Н. Малиновская, В. Дубин.

Пафос пламенной диатрибы был втиснут в два постулата: «Не сметь поднимать руку на труд Столбова!» и «Ужо мы тебе покажем, только попробуй опубликуйся!»

Затея мне показалась смешной. Ведь мой вариант перевода еще не вышел в свет и практически ни о какой конкретной его критике попросту не могло быть речи. А запугивать собрата по цеху просто глупо. Тем более что подписанты-то люди все солидные и вроде бы интеллигентные…

И потому единственное, что меня заинтересовало, был даже не вопрос «кто организовал эту операцию старорежимного общественного порицания», а какова причина бури, разразившейся в стакане воды? Едва ли подписанты стали бы в едином строю защищать устаревшее детище Столбова, хотя все они регулярно печатались в «Худлите». Тогда, может быть, это запоздалая месть за мою «работу на антисемита Дашкевича»? Однако, скорее всего, негодование по поводу того, что никому из них самих не пришло в голову взяться за эту трудоемкое, но интересное дело.

Я недолго занималась разгадыванием шарад: отвлекаться было некогда, надо было завершить перевод и предложить его какому-либо издательству.

Публикации в «Литгазете» обострили интерес к Гарсия Маркесу, было заглохший в последние десять — пятнадцать лет. Публику не слишком интересовали внутрицеховые дрязги, в которые меня хотели втянуть.

Моим вариантом перевода романа «Сто лет одиночества» заинтересовались два издательства: сначала «Тройка-Вагриус» и затем «Труд». В первом из них роман вышел в 97-м году, а во втором — в 96-м.

Однако мои взволнованные коллеги не могли успокоиться, поскольку я не обратила внимания на их дружеское предупреждение.

После выхода обновленного романа Гарсии Маркеса в свет в «Независимой газете» Б.Березовского осенью 97-го года появился следующий, теперь уже конкретно направленный и нарочито клеветнический опус, претендующий на статус литературной рецензии, за подписью А. Гелескул.

Приведу самые любопытные фрагменты из этой статьи, в каждой строке которой сквозит упоение гласностью и свободой любого слова.

Начинается «рецензия» забавным, явно провокационным пассажем, рассчитанным не иначе, как на мой инфаркт:

«Я смутно знаю, что он (т. е. новый перевод. — М.Б.) ровесник старому, только в свое время не выдержал состязания, — вот дождался лучших времен».

На это лишь замечу, что о том, чего не было, нельзя не только «смутно знать», но даже смутно помнить.

Дальше — больше.

Поскольку огрехов в моей работе не отыскалось, «рецензенту» пришлось прибегнуть к прямой фальсификации. Было выужено несколько фраз из моего текста и без зазрения совести превращено в нелепицу: в одних местах было выкинуто слово, а в других приписано другое, чужеродное. Например:

У «рецензента»: «Сердце стало сухим и обугленным, потому что он замахнулся им на свою сестру».

У меня в тексте: «Хозяин рассказал про беду со своей рукой, сухой и будто обугленной, ибо он замахнулся когда-то на свою мать. Аурелиано рассказал ему про беду со своим сердцем, теперь сухим и будто обугленным, потому что он замахнулся на свою сестру».

Или:

«Рецензент» якобы цитирует: «Он разлился буйным ручьем».

В моем переводе (в сцене свидания юного Аурелиано с женщиной): «Сначала были непроизвольные короткие всхлипы, затем он излился буйным ручьем, чувствуя, как внутри прорвалось что-то набухшее и распиравшее до боли».

Или:

«Рецензент» придумывает такую «цитату»: «Воздух, загустевший от непрерывного употребления».

У Маркеса это звучит так: «До Аурелиано этим вечером через комнату (девочки-проститутки. — М.Б.) прошли 63 мужчины. Загустевший от непрестанного употребления, отсыревший от пота и сапа воздух в комнате стелился грязным облаком».

Понятно, что газетное послание было адресовано не читающей публике — публика мало внимания обращает на клочки, надерганные из книги. Эта доведенная до абсурда галиматья была выражением бессильного раздражения и обращена напрямую ко мне.

Друзья тут же посоветовали мне подать в суд на клеветника и потребовать приличную компенсацию за моральный ущерб. Дело беспроигрышное.

Мне не захотелось тратить время и участвовать в глупом спектакле. Во-первых, потому, что я не понесла никакого морального ущерба, а во-вторых, потому, что я была почти уверена: эту инвективу состряпал не тихий интеллигент Гелескул, а, судя по развязному тону, окололитературный журналист и муж переводчицы Л. Синянской, «московский испанец» Хуан Кобо в силу, видно, своей возбудимой натуры и в защиту семейных интересов. Это мое мнение основано на том, что, как оказалось, Х. Кобо, не пожелавший выступить в соавторстве с «группой товарищей», одновременно с ними тиснул персональный авторский материал все на ту же тему и все в ту же самую газету Березовского. «Ужасный материал», — как сообщила мне все та же И. Хуземи, тихо улыбаясь.

Читать еще одну ерунду у меня не появилось желания, но, хотя Кобо красиво «подставил» своего друга Гелескула, которого пришлось пожалеть, я все-таки не удержалась, чтобы не ответить на так называемую «рецензию Гелескула» и не показать несостоятельность нервических обличений.

Моя статья появилась в книжном обозрении «Экслибрис» НГ. 4.12.97 и называлась «Назад к мурашкам» (или топорные методы написания рецензий)». Приведу ее начало и конец.

«Когда в голову приходят светлые мысли, а душу посещает вдохновение, можно взять перо и написать стихи или даже рецензию. Когда же на сердце кошки скребут, а желчь готова вырваться наружу, можно взять в руки топор и. написать рецензию. Изделие получится довольно забавным, но грубым и сучковатым. В этом мне довелось убедиться, когда я прочитала в «НГ» от 21.08.97 под рубрикой «Инвективы» (по-русски — «бранные выпады») статью Анатолия Гелескула, которая претендует на всестороннее сравнение нового и старого вариантов перевода романа Габриеля Маркеса «Сто лет одиночества». Какой-либо профессиональной критики, которая вызвала бы у меня — как автора нового перевода — интерес, я, к сожалению, не нашла, но мне захотелось наглядно показать читателям, как сочиняются некоторые «рецензии».

<…>

«Рецензия» Гелескула — приглашение к склоке, в которой я отнюдь не собираюсь участвовать: мои заметки имели целью лишь показать, как фабрикуются такие «топорные изделия», предназначенные для дезориентации читателей. Мне же подобные писания со всеми их фальсификациями и зряшными потугами не наносят ни морального, ни материального ущерба. Просто очень стыдно за некоторых «коллег». После прикосновения к «очагам инвектиции» хочется вымыть руки».

Такие нечистоплотные игры затеваются тогда, когда люди безмерно радуются словесной свободе и, выйдя на пенсию, имеют массу свободного времени. У меня на сей счет свой стих:

Сказал Сизифу Менелай:

«У нас судьба такая.

Тебе — работа, мене — лай».

Вот так и жил он, лая.

С тех лет роман Габриеля Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества», который можно назвать своеобразной энциклопедией любви и смысловым стержнем которого служит вечное противоборство Любви и Одиночества, был неоднократно издан в Москве, Санкт-Петербурге, Харькове, Ростове-на-Дону. Массовыми изданиями и в сериях «Классики ХХ века», в мягких обложках и в золотом переплете. В 2005 году петербургская «Азбука» снова переиздала роман в твердой обложке, а московская «Олма» выпустила в свет подарочным изданием. Пожелание Маркеса: «чтобы эту книгу читали отцы, их дети и чтобы она не теряла интереса для внуков» — вроде бы сбывается.

На первый взгляд кажется, что человеческое Одиночество необоримо. Тем не менее мне представляется, что для автора понятие Одиночества равнозначно настоящей Свободе духа.

Год своего 70-летия — 1995-й — я отметила завершением еще одной, очень важной для меня вещи: документально-романтического коллажа о жизни великой испано-кубинки Гертрудис Гомес де Авельянеды, с которой меня познакомила в 1973 году на Кубе поэтесса Мирта Агирре. Летом 95-го в тихом домике на Истре я наконец возвратилась к своему давнему замыслу — жизнеописанию (с переводом ее любовных писем) замечательной писательницы, поэтессы и драматурга XIX века, которую совсем не знают в России.

Француженке Жорж Санд повезло больше: французская литература и язык получили широкое распространение в русском обществе девятнадцатого столетия. С Испанией было совсем иначе, хотя по величине таланта Гертрудис Авельянеда не уступает Авроре Дюдеван, а по диапазону жанров явно ее превосходит.

Да и в испанском мире Авельянеде нелегко было вырваться из рамок сугубо «женской литературы» и встать вровень с такими классиками, как драматург Соррилья или поэт Эспронседа. Ее творчество — семь романов, двадцать пьес и сборники лирики — явно заслуживает внимания.

Я отдала должное прозе Авельянеды, опубликовав в 90-м году роман «Гуатимоцин, последний император» (в переводе названный «Куаутемок, последний повелитель ацтеков ацтеков»). Однако меня больше привлекало ее литературное наследие не как таковое, а в прямой связи с ее бурной, полной страстей и событий жизни.

В основу жизнеописания Авельянеды я положила более сорока любовных писем, адресованных этой неординарной женщиной человеку, с которым ее разлучила судьба. Эти удивительные по силе чувств послания были случайно найдены в Испании в начале ХХ века и не раз издавались под названием «Дневник любви».

Мало-помалу между другими делами я с удовольствием работала над переводом эпистолярия. Мою работу неожиданно ускорило одно событие. Мне в руки попали другие письма Авельянеды, найденные, можно сказать, совсем недавно — в 75-м году ХХ века — и еще неизвестные ни литературоведам, ни публике. Письма, адресованные сорокалетней Авельянедой ее последнему возлюбленному.

Это эпистолярное сокровище мне привез из Мадрида мой коллега-испанист, добрый приятель Юрий Вениаминович Ванников, с которым мы в ту пору нередко виделись и беседовали по поводу и без повода.

Второй эпистолярий Авельянеды послужил большим стимулом в моей работе. Стал ясен весь ее жизненный путь и зигзагообразная линия ее переживаний, отраженных и в письмах, и в произведениях.

К 95-му году я перевела с испанского все 80 писем. Оставалось только (только!) вставить письма в рамку жизненных фактов, связать с конкретными людьми, понять ее отношения с ними и мотивы ее действий, найти взаимозависимость поступков и движений души.

Меня часто удивляла широта и нешаблонность мышления Авельянеды, ее принципиальность и цельность.

Приведу фрагменты одного из ее писем, где особенно четко выражается ее отношение к окружающей жизни и к любви.

«Мадрид, 25 апреля 1853 г.

Как раз сейчас получила твою записку и прочитала ее трижды. Оказывается, моя соперница — политика!.. Моя достойная соперница! Как ты мог такое написать? Знай, для меня политика не более чем грязная кокотка. Политика, — иными словами все то, что так называете вы, дети XIX века, вы, попусту упражняющие свой интеллект и губящие себя газом, дымом и камнем; политика, которую творите вы, «конституционные» мужи, приверженцы того, что вы именуете «представительным правлением», — все это противно нам, поэтам, нашей пылкой натуре, ибо мы не приемлем того, что по сути своей несовершенно и рахитично.

Мне понятен Людовик XIV или Прудон, но я не могу уяснить себе, что такое члены коалиционного правительства, что такое «монархические либералы», кто такие вы, называющие свободой немыслимую неразбериху? Я не скрываю, что у меня нет ни малейшего доверия, ни малейшего интереса к тому, что можно назвать социальными идеями.

Все правительства кажутся мне плохими, ибо все они созданы человеком и для человека, а человеческое общество, по-моему, не слишком способно к совершенствованию, не слишком достойно того, чтобы заботиться о его совершенстве.

Великое слово «свобода», родившее стольких мучеников, теперь мне кажется пустым звуком, и не более того. Где она? В чем состоит? О ней можно сказать то же, что сказал Паскаль об истине и справедливости: «Эти два тончайших лезвия нельзя заточить нашими грубыми инструментами». Если позволишь, я после слов Паскаля процитирую одну из моих собственных сентенций по поводу свободы:

Хищное время в алчущем беге

Топчет цветы вдохновенных элегий…

Все меняется, мой друг, и потому никогда не станет вечным то, что зовется истинным добром или совершенным образом жизни.

Все меняется, ибо все фальшиво, бессильно, ненормально. Я понимаю, когда честолюбие служит возвеличиванию каких-то идей, каких-то имен, но я не понимаю, как может разум или сердце создавать культ этих идей или каких-то имен. Позволь человечеству идти своим путем: управляй им, если сможешь, но не пытайся его совершенствовать…

Теперь о другом.

Меня возмущает, когда все глупцы и все глупицы на белом свете говорят, что они «любят». Меня еще больше возмущает, что природа, эта жестокая уравнительница, наградила одинаковым желанием любви все души, сколь различными они бы ни были. Кажется, тот же Паскаль сказал, что самый высокий человек отличается от самого маленького лишь тем, что «голова первого возвышается над головой второго, хотя ноги обоих — на одном уровне».

Ах, друг мой! Эти проклятые ноги, стоящие на одной, на той же самой земле, которую попирают ступни идиота, эти ноги, стоящие рядом с ногами всех остальных, как ни высоко была бы поднята голова, — это та роковая опора, единая для всех людей, которая ошибочно зовется влечением сердца… Как ужасно, что самая чистая, самая одухотворенная любовь знает лишь то же самое удовлетворение, какое доступно самому примитивному существу.

В своем письме ты обращаешь ко мне очень красивые и очень пылкие слова, но они выражают и возбуждают очень вульгарные, очень плотские желания, силе которых я напрасно стараюсь противопоставить другие чувства…

Будь более духовным, друг мой, прошу тебя во имя нашего будущего счастья. Не расписывай мне очарование поцелуев: поцелуи заставляют чувствовать всегда одно и то же — будь они твои или водовоза, привозящего на кухню воду. Говори мне только о таком блаженстве, которое понятно только возвышенным душам. Я больше не захотела бы тебя видеть, если бы думала, что ты, рождая мечты, в конечном счете желаешь стать для меня всего-навсего моим мужчиной. Не будь только им, не будь ни за что. Не отнимай у меня надежды на полное счастье, пытаясь найти счастье в том, что лишь искажает его суть.

Прощай.

Гертрудис»

Это письмо к известному испанскому политику Антонио Ромеро Ортису говорит, что красавица Авельянеда очень трезво оценивает политику и жизнь при дворе королевы Изабеллы II. В то же время, несмотря на свой бурный испанский темперамент, она отдает явное предпочтение романтической любви и ждет того же от любимых мужчин. «Моя душа мне не дает покоя» — эти слова поэтессы отражают суть ее характера…

Очень нелегко переводить интимные письма, а особенно — такой крупной личности и гениального писателя, как Авельянеда. Пожалуй, потруднее, чем прозу Гарсии Маркеса, где надо воспроизводить художественные приемы и вымыслы автора, а не естественный художественный стиль поэтессы и нюансы спонтанных чувств самого автора. Но в этом заключено и огромное удовольствие — пытаться понять, как и что она хочет выразить в словах, восклицаниях и недоговоренности.

Однако знакомство с ее письмами, точнее, с художественными эпистолярными произведениями лишается половины интереса и смысла, если не знать, кому и зачем она их пишет.

Сверхзадача моей затеи состояла в том, чтобы в биографических эпизодах, связывающих письма, рассказать о семье Авельянеды, об окружавших ее видных испанских писателях XIX века, о ее пути к славе, о покорении литературного Мадрида и королевского двора, о ее мимолетных романах и фатальных замужествах.

А вот о том, кто был тем первым адресатом, которому она писала свой «Дневник любви» почти двадцать лет начиная с двадцати двух лет и которого любила вопреки всем жизненным перипетиям, я сообщаю читателям лишь в конце этой романтической истории. Такова правда интриги: при жизни Авельянеды никто из ее окружения не подозревал об их связи, хотя «Он» нередко бывал рядом с нею и принадлежал к кругу ее друзей. Его имя звучало в литературных собраниях, и в светском обществе, и на страницах моей книги, но до поры до времени читателям, как и современникам Авельянеды, не дано знать, какую роль этот человек играл в ее жизни.

Ни одной своей работе я не отдала столько времени, старания и сил и не получила столько удовольствия от постепенного познавания и открывания душевных побуждений и творческих стимулов героини. Хотя с названием книги я поспешила. По-испански ее прозвание «Божественная Тула» (уменьшительное от Гертрудис) звучит красиво: «Ла Тула Дивина», а по-русски — тяжело и двусмысленно. Надо было остановиться на первом варианте: «Дневники любви».

Впрочем, какая разница? Когда-нибудь имя Гертрудис Гомес де Авельянеды станет широко известно в России и без моей помощи. Зато я получила не только духовное и творческое удовлетворение, но и глубоко личное. Я не могла не сделать эту вещь уже по одному тому, что Авельянеда родилась 23 марта (по новому стилю) — в день рождения моей мамы. Пусть это будет ей мой посильный дар.

В газете «Известия» (21.01.02) появилась краткая, но достаточно емкая рецензия на книгу, изданную в «Академпроекте» в Москве:

МОЖЕТ ЛИ УМНАЯ ЖЕНЩИНА БЫТЬ СЧАСТЛИВОЙ

Маргарита Былинкина.

Божественная Тула: Из жизни Гертрудис Гомес де Авельянеды.

Роман.

М.: Академический проект

На молодых своих портретах она похожа на Натали Гончарову. При этом Гертрудис Авельянеда не была женой великого человека, а сама являлась крупнейшим поэтом, драматургом и прозаиком. За честь считаться ее родиной до сих пор соперничают Куба, где она родилась, и Испания, где прожила почти всю свою жизнь, скончалась и похоронена. Эта книга возникла из двух связок писем Авельянеды к мужчинам, которых она любила. Младшая современница Пушкина (годы ее жизни 1814–1873), она не умела руководствоваться его циничным: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей» (естественно, применительно к иному полу). Авельянеда любила без оглядки, и в ее бесподобных, умных, страстных письмах в полной мере содержится все то, от чего в страхе бегут сильные полом, но слабые духом мужчины. Кроме того, в книге имеется тайна, прекрасно передан дух времени, есть детальное описание быта и нравов Испании XIX века.

Ю. Рахаева

Думаю, что умные женщины все-таки могут быть счастливыми. Хотя бы иногда и недолго.

С середины 90-х годов интерес нашей публики снова стали вызывать аргентинцы Борхес и Кортасар. Если в прошлые десятилетия мне довелось лишь познакомиться с ними, то теперь мы были знакомы чуть ли не накоротке.

В 84-м году я исхлопотала разрешение в аппарате ЦК на публикацию первых рассказов Борхеса, для чего пришлось отредактировать сотруднику аппарата В.М. Гончарову его повесть «Кодовилья» (об аргентинском коммунисте) для Политиздата. Впрочем, и время уже созревало для того, чтобы гениальный слепец явился в Россию. О нем уже рассказано ранее и теперь остается лишь кое-что добавить.

После первых новелл Борхеса на национальные аргентинские темы я в 90-е годы опубликовала в своем переводе более двадцати пяти его рассказов и миниатюр с сугубо борхесовскими интеллектуально-фантазийными сюжетами.

Может быть, стал сказываться возраст, но меня все больше стало интересовать философское наполнение его произведений. А в своих более поздних рассказах слепой старец все чаще обращался к теме смерти, спокойно и мудро взирая на нее с позиций разных восточных философий, особенно с точки зрения буддизма. Если еще и не в практических целях, то с теоретической стороны его мысли о «светлом будущем» пробудили интерес и у меня. Я приведу здесь одну его доселе неизвестную миниатюру, не вошедшую в полное собрание сочинений Борхеса.

Вот эта вещь.

СТРАХ СМЕРТИ

Один человек, как и все люди, знал, что в конце жизни его ожидает смерть. Однажды он понял, что смерть вовсе не ждет долгие годы и может настичь в любой день месяца или даже недели, где-нибудь в дальних странствиях или просто в поездке. Он перестал далеко ездить, опасаясь разбиться или утонуть. Однако смерть не дремлет и не сегодня завтра подкараулит на соседней улице, за ближайшим углом. Можно шутя получить удар в спину ножом или попасть под быстрое колесо.

Страх отступал, но постоянно возвращался.

Человек стал редко выходить из дому. А смерть между тем затаилась в его собственном доме, где сторожила на каждом шагу, чтобы наповал сразить утром или вечером, через час или через минуту. Кость, застрявшая в горле; голова, размозженная о дверной косяк при падении на скользком полу; сердце, вдруг остановившееся от ужаса при мысли о гибели через мгновение. Смертельный страх целиком овладел им, не отпуская ни днем ни ночью. Обыкновенная смертельная опасность стучала извне в дверь, была в каждом его движении и поступке, в каждом глотке и вздохе. Он знал, что от так называемого несчастного случая спасения нет. Но человек придумал, как избежать нелепой кончины.

Через трое суток, на рассвете, когда занимался свежий ясный день, он подошел к горе, где находится Фингалова пещера. Оттуда шел бледный путник, который, поравнявшись с ним, спросил:

— Зачем ты сюда спешишь?

— Я спасаюсь от смерти, она идет за мной по пятам.

— Она настигнет тебя именно здесь, во тьме, в пустоте и одиночестве. Ты станешь самоубийцей, отдавшись смерти.

— Нет. Самоубийца — это ты, идущий ей навстречу.

Путник ничего не ответил, и каждый пошел своей дорогой. Один был бессмертен, как бессмертно утро, заливающее солнцем землю. Другой обретал вечность, отказываясь от суетного мира».

Иногда мне чудится, что эта вещица не из литературного приложения к газете «Ла Насьон» 50-х годов, а просто мое собственное сочинение, апокриф. Я так вжилась в его прозу, что при переводе его миниатюры «Борхес и я» моя рука едва не написала: «Я и Борхес». Бывает.

Произведения Хорхе Луиса Борхеса продолжают издаваться и переиздаваться. Малиновые пиджаки и прочие «вершки» выпалываются молодым думающим поколением.

О знакомстве с другим замечательным аргентинцем, Хулио Кортасаром, я тоже рассказывала ранее. Подаренный им мне «Преследователь», к счастью, снова стал преследовать меня в 90-е годы. Без этой повести не обходится ни один сборник произведений Кортасара. И не только.

Газета «Известия» от 20.12.97 сообщает: «По знаменитой новелле знаменитого прозаика Хулио Кортасара «Преследователь» написана композитором Ю. Маркиным потрясающая джаз-опера, которая стала вершиной III Международного фестиваля».

Такое вот было сообщение как раз в день моего рождения.

А режиссер Марк Розовский поставил в театре «У Никитских ворот» довольно удачную пьесу по этой новелле.

В эти же плодоносные девяностые я с удовольствием поработала над упоминавшейся пьесой Кортасара «Цари», а также опубликовала два рассказа, которые мне особенно нравятся: «Менады» и «Слюни дьявола».

Много было интересных литературных знакомств и случайных соприкосновений, но главное в том, что мне посчастливилось оказаться в компании гениев, — таких мыслителей и художников, как Авельянеда, Маркес, Борхес и Кортасар, и попытаться оказать им посильные услуги.

В своем домике на Истре я ни секунды не испытывала ни одиночества, ни скуки. Напротив, так спокойно и так умиротворенно, но с таким подъемом давным-давно не работалось.

Иногда приходилось засиживаться за работой далеко за полночь. Вокруг — звенящая тишь и непроглядная темь. В поселке ни единого огонька. Только вдали за водоемом мерцают три фонаря на столбах в деревне Раково. Справа за окном — черная стена елового леса. Иногда хрипло крикнет непонятная птица.

А в домике тепло, светло и уютно. Со стены из небольшой рамки на меня ободряюще смотрит мама. На столе перед занавешенным окном под настольной лампой — книги, словари, листы бумаги, как добрые друзья. Наверно, из деревни Раково мое светлое окошко выглядело крохотным огоньком во мгле.

Жизнь, однако, не может быть без общения, хотя бы и виртуального. Каждый день к восьми часам вечера я громоздила на кушетку подушки и с удовольствием отправлялась в одну занятную семью, что жила в городке Санта-Барбара. Большой экран старого черно-белого телевизора высвечивал миловидные лица и всю подноготную запутанных интриг, живописные пейзажи и захватывающие мелодрамы. Было хорошо и приятно.

В те три лета, что я прожила в домике на Истре, бывали и приятные встречи вживую.

У меня появились хорошие соседи. Рядом за забором — семья бодрого журналиста-автогонщика, голубоглазого Юры, Юрия Васильевича Гейко, нежно и бессрочно влюбленного в свою жену, хорошенькую норовистую киноактрису Марину Дюжеву. Он работал в «Комсомолке» и рассказывал много интересного.

Ниже по улочке раскинулось имение славной семьи Тамм с цветниками и огородами. Немногословный, но всем своим видом говорящий о радушии и доброте эстонец, писатель-переводчик Арнольд Освальдович Тамм и его видная дебелая — тоже в летах — супруга Дина Степановна прикупили два ближайших участка и воздвигли настоящий эстонский хутор со всеми удобствами. Я охотно заходила к ним поболтать, но чаще меня навещала сама Дина Степановна с огромными букетами салата, укропа и петрушки. Мы с ней по-свойски общались друг с другом «на ты», а десять лет спустя я была гостем на их золотой свадьбе.

Однажды она меня не по-женски щедро одарила: «Знаешь, Арнольд говорит, что ты — красивая».

Я всегда знала, что заграничные мужчины лучше русских разбираются в женщинах, но — в женщинах, а не в старухах. Откровенно говоря, я меньше всего на свете ожидала услышать такие слова. Всему свое время. Но почему-то в любое время такое вдохновляет.

Дома посмотрела в зеркало, стараясь увидеть что-то стоящее. Но привычка к своей физиономии ничего не дала разглядеть. Правда, на свои почти семьдесят не выглядела. Мама с отцом оставили мне в наследство гладкое безморщинное лицо, хотя волосы вокруг него стали белыми, за исключением темной пряди над лбом. Да и ходить стало тяжеловато, фигура погрузнела. «Красавица»…

В летние страды 93–95 годов мне удалось сделать все, что было задумано сотворить в этом месте и за это время.

Осенью 95-го я продала дачку, а собачка умерла еще осенью 93-го. Не иначе как маме так захотелось.

Фредик погиб сразу после нашего возвращения с дачи. Хотя я регулярно вытаскивала клещей из его длинной рыжей шерсти, на коже остался один смертельно опасный паразит. Бедный пес сгорел за два дня. Я похоронила его напротив дома за Ленинским проспектом в той роще, где весной поют соловьи.

С домиком я рассталась без особых переживаний. Со временем стало трудновато носить воду из дальнего колодца, постоянно затыкать в окнах щели, через которые хлещет дождевая вода, или ездить на машине, у которой бывают свои капризы, в Истру на рынок за провизией. Садик все больше зарастал бурьяном, домик начинал требовать забот и ухода, на что не было ни достаточно сил, ни достаточно денег. Деньги, как ни парадоксально, помог мне заработать именно этот маленький серый домик с бордовым крыльцом и столиком у окна. На тот год и день его миссия и, наверное, миссия Фредика были выполнены. Мои главные планы — Авельянеда и Маркес — тоже.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.