IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

Режиссер Александринского театра Н.И. Куликов. — Его секретарь Пономарев. — Наше совместное житье. — Трактир Феникс. — Столкновение в Фениксе Куликова с Сушковым. — Приезд к нам Д.Т. Ленского. — Знакомство с Н.А. Некрасовым — Его стесненные обстоятельства. — Закладывание им своих стихотворений. — Его первая пьеса.

При поступлении моем на сцену, режиссером Александринского театра был известный водевилист Николай Иванович Куликов[1], автор «Вороны в павлиньих перьях» и многих других пьес. Его отношения к делу не отличались усердием, а ограничивались одною формальностью. Он как-то так умел устраиваться, что за него все делали другие. Впрочем, благодаря всему этому, он не долго продержался в звании режиссера; свое положение он должен был уступить другому и остаться в труппе простым актером. Но и актером он пробыл непродолжительное время: вышел в отставку и отдался литературным занятиям.

Свои водевили он писал замечательным образом. У него при себе всегда имелась тетрадочка, в которую при всяком удобном и неудобном случае он вписывал карандашом явление за явлением, куплет за куплетом. На репетиции, на спектакле, в трактире, в гостях — всюду он занимался сочинительством. Такая неразборчивость времени и места давала ему возможность стряпать пьесы, как блины, и прославиться плодовитейшим драматургом. И, все-таки, не смотря на такой способ почти механического сочинительства, его водевили были не без достоинств и многие удержались в репертуаре до сего времени.

При таких усердных литературных занятиях, он, разумеется, не имел возможности отдаваться всем мелочам своих режиссерских обязанностей, таким мелочам, на которых зиждется весь успех режиссерского дарования, а окружил себя доверенными людьми, которые в сущности и низвели его с начальнического поста своими нелепыми и неуместными распоряжениями. Некоторые же шли дальше и эксплуатировали его самым грубым образом. Так, например, Николай Иванович имел у себя личного секретаря, некоего Пономарева, обязанности которого сосредоточивались главным образом на составлении всевозможных «объяснений и требований» из театральной конторы необходимых для бутафории вещей. Так как эти бумаги не заключали в себе ничего серьезного, то Куликов подписывал их не читая, а то и просто расписывался на чистых листах. Бывало, подаст ему утром Пономарев несколько бланков, на которых вверху было четко выведено «в контору императорских театров», и Куликов украсит их своим автографом, вскользь осведомясь:

— Сегодня что?

— То-то и то-то, Николай Иванович.

— Ну, хорошо!

Потом уже Пономарев вписывал требования и предъявлял их по месту назначения.

Однажды, при получении жалованья, Куликов был пренеприятно изумлен: из его месячного оклада вычитают сто рублей и взамен их предъявляют ему на такую же сумму расписку, будто бы выданную им на имя какого-то еврея-ростовщика. Подпись расписки, к своему удивлению, Николай Иванович признал за свою и на неожиданный вычет претендовать, конечно, не стал. По расследовании, что же оказалось? Пономарев на одном из бланков, подписанных Куликовым, вместо требования написал заемную расписку и продал ее за дешевую цену еврею, который и не замедлил получить из конторы свой мнимый долг с режиссера. Разумеется, за эту проделку Пономарев лишился своего необременительного места секретаря при Куликове, но судебному преследованию не подвергся, благодаря доброму сердцу Николая Ивановича. С тех пор Куликов, проученный горьким опытом, все бумаги, исходившие от него, внимательно перечитывал и на чистых бланках не расписывался.

Вскоре по выходе из театрального училища, я покинул родительский кров, за дальностью расстояния его от театра, и поселился вместе с Николаем Ивановичем, квартировавшим очень близко к месту служения. Наша совместная жизнь особенно памятна мне, благодаря вечной безалаберности, царившей в нашем холостом помещении. Наши комнаты, заваленный всевозможным хламом, не знали ни уборки, ни мытья и даже не видели свету Божьего — окна были чем-то загрязнены так, что в квартире царил постоянный полумрак. Хотя у нас был слуга, но от него путного мы ничего не видели: он даже способствовал запущенно нашего обиталища. Всегда ленивый, грязный, неряшливый, на все наши требования и приказания он глубокомысленно отвечал:

— Чего прибираться-то? Коли бы это на веки вечные, — еще так, я понимаю, а то все мы смертны; на долго ли прибираться-то нам: сегодня жив, а завтра, глядь, померши… Вот и погибли все труды твои…

По обыкновению, на лакейскую аргументацию мы махали рукой и продолжали обрастать грязью в прежнем добродушии.

По невозможности иметь дома стол, мы обедали в трактире «Феникс», помешавшемся против Александринского театра, почти рядом с подъездом дирекции[2]. Там же мы пили и утренний чай. В то время трактир этот процветал, что называется, «во всю»: контингент посетителей его состоял почти исключительно из актеров и театралов. Это было нечто в роде артистического клуба. Между прочими, усердно посещал «Феникс» некий Сушков, безумно влюбленный в Асенкову и недолюбливавший по недоразумению Куликова. Сушков подозревал Николая Ивановича в закулисных интригах против его предмета, на самом же деле над самим Куликовым тяготело высшее давление в лице одного высокопоставленного лица, имевшего неоспоримые права на Асенкову. Сушков, ничего этого не знавший, питал к Николаю Ивановичу глубокую неприязнь и старался всюду досадить ему елико возможно. Прежде всего он шикал Куликову, когда тот появлялся на сцене актером: это, разумеется, больше всего задевало за живое остроумного водевилиста, и между ними произошел однажды такой крупный разговор в «Фениксе».

— Это вы мне шикаете? — задорно спросил Николай Иванович проходившего мимо него Сушкова.

— Я! — признался тот.

— А какое право имеете вы на это?

— Не ваше дело!

— Как не мое дело? Шиканье-то ведь адресуется ко мне?

— К вам!

— Имейте в виду, что я буду просить директора, чтобы он прекратил вам доступ в театр.

— С маслом вы ничего не хотите выкусить? — грубо ответил Сушков.

— И будьте уверены, — продолжал Куликов, не обращая внимания на дерзкое замечание собеседника: — что директор избавить нас от такого лицеприязненного зрителя.

— Никогда!

— Ну, так знайте, если только вы когда-нибудь мне еще раз шикнете, то я так свисну, что своих не узнаете.

Во время моего сожительства с Куликовым, приезжал погостить в Петербурга московский актер и знаменитый остряк Дмитрий Тимофеевич Ленский. Будучи большим приятелем Николая Ивановича, он остановился у нас. В безалаберной нашей квартире мы только и могли предложить ему диван, переночевав на котором он сказал:

— Теперь я знаю, как актеры проваливаются!..

Наша необычайная жизнь поразила его страшно. С первого же утра он наталкивался на любопытные картинки нашего вседневного существования. Он обошел всю квартиру, разыскивая рукомойник, но такого не обрел нигде.

— Как же у вас помыться? — спросил он Куликова.

— Над ведром, — спокойно ответил тот.

Ленский отправился в кухню.

— Дай помыться?— сказал он лакею.

— Рано еще, — равнодушно ответил лакей.

— Почему рано?

— Воды еще нет.

— Как нет?

— Да так, дворник еще не привозил.

Куликов крикнул дворнику в окно:

— Что же ты, каналья, нам воды не даешь?

Тот принес. Ленский приготовился мыться, засучил рукава и стал искать мыло.

— Ты чего высматриваешь?— спросил Куликов.

— Мыло.

— Ну, уж этого у нас нет.

— Да как же вы без него обходитесь?

— Точно так, как и ты сейчас обойдешься.

Кое-как поплескался Ленский и попросил полотенца.

— Ну, брат, не взыщи! — ничуть не конфузясь, сказал Куликов. — И этого у нас нет…

— Полотенца нет? — в ужасе воскликнул Ленский. — Что же вы за люди, скажи мне, пожалуйста?

— Было у нас их несколько, да вот месяца три как загрязнились… теперь о разное белье утираемся…

Дмитрий Тимофеевич с брезгливостью заменил полотенце ночною сорочкой и недовольно проворчал:

— Нет, уж лучше я в гостиницу перееду!

Однако в гостиницу он не перебрался, но нашу домашнюю утварь пополнил полотенцами, мылом и умывальным тазом.

С Николаем Алексеевичем Некрасовым я познакомился в «Фениксе». Тогда еще был он непризнанным поэтом и только что пробовал свои силы в драматургии. Он исправно посещал «Феникс» и заводил дружбу с актерами, которые так или иначе могли содействовать его поползновениям сделаться присяжным закройщиком пьес при Александринском театре.

В то время Некрасов материально был крайне стеснен и нуждался чуть не в куске хлеба. Я с ним сблизился, и прожили мы с ним неразлучными друзьями несколько месяцев. Он часто оставался у нас ночевать, и мы укладывали его, как и Ленского, на наш полуразрушенный диван, который он прозвал шутя «гробом». Не умея по молодости лет рассчитывать деньги, я и сам оказывался часто в стесненных обстоятельствах, на столько стесненных, что приходилось отказывать себе в трактирном обеде и довольствоваться каким-нибудь грошовым сухоядением. Хотя в «Фениксе» всем нам и был открыт кредит, но я оказывался постоянным должником сверх положенной цифры. Памятный до сих пор буфетчик Ермолай Иванович, при всей своей любезности и услужливости, должен был в дальнейшем кредите мне, как и многим другим, в том числе и Некрасову, отказывать.

Однажды, в одну из безденежных минут жизни, является ко мне Некрасов и говорит:

— Есть у тебя на обед деньги?

— Нет!.

— А с «Фениксом» не расплатился?

— Отдал частицу в последнюю получку, но опять с излишком наверстал ее.

— А ведь пообедать-то нужно.

— Да, не мешает…

— Знаешь что? Отправимся-ка к Ермолаю Ивановичу и убедим его в нашей честности…

— Ну, его к черту! Заскулит… кусок в глотку не полезет…

— В таком случае мы можем устроить наш обед на более благородных основаниях.

— На каких это?

— У меня с собой есть книжка со стихами, я заложу ее…

— Не примет…

— Что? Буфетчик такого просвещенного заведения, как «Феникс», не примет в залог стихов? Этого не может быть! Головой своей ручаюсь…

— Попробуй!

Приходим в трактир.

— Вот, Ермолай Иванович, — начал Некрасов, отведя в сторону буфетчика, — у меня есть книжка собственных стихотворений… видите, какая толстая?.. Не возьмете ли ее на время к себе… может быть, поинтересуетесь почитать?..

— Некогда нам читать-то…

— Ну, так пусть бы полежала у вас… на днях я получу деньги и возьму ее…

— Ах, вам в долг чего-нибудь надо? — догадался Ермолай Иванович и решительно произнес: — никак нельзя-с, за вами и то уже очень много считается…

— Вовсе не в долг, а под залог, так сказать… эта книга очень дорогая…

— Я в книгах не понимаю-с и сказать ничего не могу, но если она точно дорогая, то посоветую вам продать ее…

— Ах, Господи! Да на это нужно большое время!

— Что делать-с, а я не могу-с!..

— Так-таки решительно отказываете?

— Совершенно.

Операция не удалась. Мы уселись с ним за свободный стол и стали выжидать какого-нибудь щедрого знакомого, который угостил бы нас обедом. Такое выжиданье во время оно повторялось нами неоднократно и в большинстве удавалось, как нельзя лучше.

Первая пьеса Николая Алексеевича называлась «Шила в мешке не утаишь, девушку под замком не удержишь». Написал он ее в несколько дней у нас на квартире, по переписке я был его усердным помощником. У нас дело шло быстро: он писал, я переписывал за тем же столом набело. Кажется, до сего времени в библиотеке императорских петербургских театров эта пьеса сохраняется в том самом виде, в каком она тогда представлена была в дирекцию, т.е. написанная моею рукою.

С отъездом моим в провинцию, знакомство с Некрасовым прекратилось и уже не возобновлялось вовсе по приезде моем обратно в Петербург. Время было другое, Некрасов был редактором «Современника»; он стал славен, богат и недоступен. От товарищей я узнал, что от старых знакомых он отрекся окончательно, и начало сороковых годов им забыто положительно. Это произвело на меня впечатление, и я не стал искать встречи со своим старым приятелем, которого судьба так вознесла и возвеличила…