Глава вторая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

В городе пахло полынью, земляникой, винной, свежестью тополей. Под тополями, в палисадах, бурлили-дымились самовары, за ними благодушествовали купцы.

Во дворах, за крепко замкнутыми калитками, сердились собаки. На нижних окнах пышнели занавески. Они иногда приподнимались, окна чуть отпахивались: вслед проходившим долго смотрела, поджав губы, какая-нибудь морщинистая старушка в черном платке.

Прошли улицу, базар - он в эти праздничные сумерки был пуст, безлюден, - стали заходить в мещанские дома, искать пристанища. Хозяева долго думали, внимательно оглядывали незнакомых людей и в конце концов отказывали, недоверчиво покачивая головой.

Софья Петровна растерянно взглянула на художника:

- Хоть палатку разбивай на берегу.

Он хмурился: ему все это начинало надоедать.

Наконец уже за рекой, почти по соседству с тем домом, где жил приехавший с ними купец, нашли «дачу». Легкий, складный и ловкий старичок хозяин, посмотрев на ружья и Весту, приветливо спросил:

- Охотник, егерь?

- Охотник, - улыбнулся Исаак Ильич. - А вы?

- Укатали, брат, сивку, крутые горки, - на ноги ослаб, рассохся, на восьмой десяток поехал. Тыщи верст исходил на веку. Теперь похаживаю только по малости - весной на тягу, осенью по белочке. Хошь, покажу ружьецо свое - первое было когда-то во всем городе.

Он принес ружье, старинную красивую «Лебеду» в завитках и насечках, и как бы мимоходом спросил:

- А какое будет ваше занятие?

- Художник. Пишу картины.

- И это подходяще: спишешь, например, меня во всей охотничьей амуниции или, в крайности, мой пчельник - я и этим делом занимаюсь: садовник, говорят, первой гильдии, у самого Хранилова, фабриканта знаменитого, служил более десяти годов.

Старик провел их в небольшие опрятные комнаты, смотревшие на Волгу.

- Вот вам и гостиница, - радушно сказал он, - располагайтесь как знаете, живите - не тужите, мешать ни вы нам, ни мы вам не будем: кажный - при своем занятии. Что же касательно охоты - все расскажу, а насчет довольствия столкуешься с моей боярыней - готовит чисто, в молодости в горничных ходила.

Он сел в кресло, приласкал Весту.

- Простите, ваше имя-отчество? - спросила Софья Петровна.

- Ефим Корнилыч. А хозяйку мою... чу, кажется, изволит жаловать... величают Евлампией Марковной - Лампея, подь сюда, гости! - весело крикнул он.

Старушка, бодрая и румяная, оказалась такой же простой и словоохотливой. Сговорились обо всем - и скоро зашумел самовар, появились скамейки, козлы, груды свежего сена, которые застлали коврами.

Вечер был свеж и чист. За горой кто-то пел - молодой голос звучно разносился по тихой, задремавшей реке. За Волгой горел, блестящей елочкой отражаясь в воде, рыбацкий костер. Далеко рассвистывались пароходы.

Купец Иона Трофимыч Прошев, сидя за чаем, довольно рассказывал о своей поездке, о том, как дешево удалось купить партию ходового товара. Мать, Епистолия Антиповна, строгая, морщинистая старуха, одобрительно кивала седой головой: «Так, сынок, так, - надо кажную копеечку рублем приколачивать...» Сестра, стареющая девица, с улыбкой поглядывала на свертки, лежавшие в углу, - ждала подарка, а жена, совсем молодая, женственная, с девичьими темными косами, с грустными серыми глазами, была, как всегда, рассеянна, думала о чем-то своем, далеком.

Муж не выдержал:

- И чего ты, Елена, воротишь рыло?.. Дома я не был цельную неделю, а тебе хоть бы что... с парохода платком помахал - пи ответа, ни привета: стоишь в окне, как истукан...

Мать пожаловалась:

- Не похвалишь сношку, чужие и то ласковее бывает. Слова другой раз не добьешься, точно ей и дела нет ни до чего - ни до лавки, пи до рукоделья. По домашности и то ленится работать. Сидит у окна, смотрит... «Мне, грит, так любо - мартыны летают, пароходы идут».

- Блажит, - махнул рукой Иона Трофимыч и, опрокинув стакан, поднялся, начал распаковывать свертки, пахнущие кожей, лимонной и апельсинной коркой, сдобными, сладкими сайками.

Он выложил на стол коробки с шоколадом и финиками, одарил мать, сестру и жену шерстяными отрезами, платками и шарфами и степенно, крестясь и кланяясь, прошел по комнатам. Все было на месте: и образа старого письма в дубовых киотах, и цветные лампады на тонких витых цепочках, и мебель в расшитых чехлах, и зеркала, и бронзовая люстра, и стеклянные шкафы - горки, полные игрушек, сервизов и шкатулок.

Иона Трофимыч, смотря на весь этот нажитый отцами и приумноженный им достаток, чувствовал силу, гордость, довольство. Беспокоило и раздражало только одно: жена, Елена. Баба она, обличьем и станом, хоть куда! Одно удовольствие, например, пройтись с ней в праздничный день по улице, отвешивая на все стороны глубокие и низкие поклоны! Но она, Елена, какая-то заговоренная, хоть с уголька спрыскивай: живет с ним два года, а у них, к великому стыду свекрови, все еще нет детей, лавкой не интересуется, почитывает тайком книжки... И ничем-то ее не урезонишь - ни лаской (какая-то рыба бесчувственная, русалка водяная!), ни руганью под горячую руку. Молчит, - смотрит обиженными глазами... и гневно на нее, и жалко, и тянет, тянет она к себе...

- Ленушка, - мягко сказал Иона Трофимыч, входя в столовую, - собирай ужин, устал я, притомел по трактирным койкам, на пуховик охота.

За ужином Иона Трофимыч рассказал о незнакомых спутниках (он нарочно приберегал эту новость):

- Гости залетные, сокол и кукушечка, пожаловали сюда. Какой-то господин, из себя видный, представительный, похоже, будто находится в услужении у богатого хозяина, и с ним бабочка («Сожительница, значит», - перебила мать)... стреляная, по всей видимости, штучка, вертлявая, дотошная, черная, как цыганка. Приехали, говорят, картины списывать, - при них поставец на трех ногах, зонты и охотная собака.

- И собаку, наверно, в комнате поместят, - усмехнулась сестра.

- Да уж добра не жди, один соблазн, - хмуро сказала Епистолия Антиповна.

Жена молча отхлебывала молоко из общего блюда, думала опять о чем-то своем.

- Белены ты все-таки объелась, Елена, - мрачно посмотрел на нее Иона Трофимыч. - Поди стели постелю.

Когда она вышла, Иона Трофимыч сказал матери:

- Вот еще заботушка: приедешь как к чужой, подарок ей - не подарок, слово - не слово, что только и делать, ума не приложу...

- Учить, сынок, надо... Сестра, часто ссорившаяся с золовкой, не вмешивалась: стояла в углу, под иконами, кланялась, выставив га-под глухого платка ухо, - слушала разговор матери и брата.

В спальной было душно и тесно от икон, от пуховиков и подушек, от комодов и шкафов. Пахло ссохшейся вербой, обвялой троицкой березой, бальзамическим ароматом курившейся на подносе «китайской» свечки. За окном гас закат, - комната казалась печальной, покинутой. Над Волгой летела - туда, на закат, - стая чаек.

Хотелось, как всегда, или опуститься на колени перед образами, жалуясь на свою жизнь, или уткнуться в подушки, до боли закусить руку, или - лучше всего! - уйти, тайно, ночью, куда глаза глядят...

Тоска странствий, красота дальних, неведомых земель, людных и веселых городов с детства томила Елену Григорьевну.

Она росла в большом торговом селе, мимо села пролегала железная дорога, по ней с грохотом проносились вагоны, в которых всё ехали и ехали - то в Москву, то из Москвы - счастливые люди.

Елена Григорьевна еще подростком побывала в Москве - брал с собой отец, часто ездивший туда по своим полотняным делам.

Разве можно забыть ощущение укачивающего полета, чуткую дрему под непрерывный гром, звон и свист поезда, залитые народом улицы, пахучие магазины, театр, куда водила ее тетушка-чиновница, - весь в бархате, в золоте, в гуле зовущих, уносящих и очаровывающих звуков?

После Москвы родное село показалось совсем глухим, очень скучным. Захотелось учиться - Елена Григорьевна с детства пропадала за книгами, которых немало было у отца, - но отец колебался, раздумывал. Скоро он, на горе, умер, а мать, оставшись одна, и слышать не хотела о гимназии. Елена Григорьевна, тогда еще Леночка, осталась богатой невестой, поджидающей суженого.

Проходили годы, проносились и звали поезда, завивались кружева под стальными спицами, пышнели и густели девичьи косы - и вот приехал наконец на смотрины суженый-ряженый, о котором она гадала на святках, опуская в чашу с водой звонкие серьги. Но как же он был не похож на жениха девичьих снов! Где этот молодецкий черный ус, цыганские кудри, расшитая шнурами венгерка? Приехал немолодой, плотный купец в узком сюртуке, с бесцветной бородой, с гладкими, на прямой пробор, волосами, с маленькими, плутовскими - себе на уме! - глазками. Он деловито оглядел Елену Григорьевну - ее зардевшееся лицо, открытую шею, высокую, под шерстяным серым платьем, грудь, деловито заговорил с матерью о приданом, долго и внимательно читал «опись» принадлежавшего невесте имущества.

Сшили подвенечное платье, привезли венчальные свечи в цветах, справили девичник, в последний раз пропев - и с какой безнадежной жалобой! - молодые прощальные песни. А потом, весенним вечером, к дому с глухим и страшным стуком подкатила карета, широко распахнулись двери многолюдно-нарядной церкви, торжественно и радостно грянул хор, и над головой, убранной фиалками, опустился тяжкий венец.

И вот - этот старый дом, кладбище на горе, дикие зимние метели, проплывающие под окнами пароходы, опять, как и поезда, зовущие своим вольным шумом и свистом.

Жизнь потянулась горькая, скудная: постоянно обрывала и поучала свекровь, зло поглядывала золовка, ворчал и ругался озабоченно-мрачный муж.

Длинные посты, бесконечные моленья, - ох и много же, словно звезд на небе, пуговок и зубцов на лестовке! - постоянное одиночество и - надо всем этим - обидная скупость...

Что же делать и кому жаловаться? Проплывающим чайкам, зацветающим по весне яблоням, облетающим осенним березам или студеному зимнему месяцу над глухим погостом?

Хоть бы раз прокатиться летним вечером на лодке, пронестись, по старой девичьей привычке, в салазках с ледяной горы, спеть любимую песню о былинке в поле или поговорить, наконец, с какой-нибудь живой душой о широком белом свете, о тех далеких и неведомых землях, куда уплывают зовущие пароходы!

Вот приехали, «соловьями залетными» прилетели из Москвы счастливые - боже, какие счастливые! - люди... Они могут делать все, что им хочется и нравится: бродить по городу, по горам и лесам, сидеть над своими картинами, а потом в любой час опять улететь, умчаться, как птицы, в неведомую даль.

Елена Григорьевна увидела их утром: они, весело переговариваясь, шли мимо дома, удивляли нарядными белыми костюмами, легкими соломенными шляпами.

Софья Петровна, взглянув в окно, встретилась взглядом с призывно и жалобно смотревшей женщиной и негромко сказала художнику:

- Какое скорбное, монашеское лицо. Вот вам живая Катерина Островского.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.