IV «Я помню голос милых слов…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

«Я помню голос милых слов…»

Имя великого итальянца возникает не только благодаря общей тональности стихотворений Батюшкова, центральный образ которых — недоступная возлюбленная поэта. Считая поэзию Петрарки образцом языкового и мелодического совершенства, восхищаясь богатой образностью итальянского стихотворца, Батюшков в своей статье, посвященной творчеству Петрарки (1815), не забывает подчеркнуть его религиозность. В отличие от античных лириков Петрарка был христианином. В новой системе ценностей Батюшкова этот факт приобретает важнейшее значение: «Древность ничего не может представить нам подобного. Горесть Петрарки услаждается мыслию о бессмертии души, строгою мыслию, которая одна в силах искоренить страсти земные; но поэзия не теряет своих красок. Стихотворец умел сочетать землю и небо…»[361] Разве не то же стремление становится главным в серьезных, «важных» произведениях Батюшкова?

«Не только стихи, но и все, написанное Батюшковым в Каменце, объединено общей тематикой. В центре этого единства — стихи о любви, но отнюдь не в прежнем привычном для читателей „сладострастном“ духе», — справедливо отмечает Н. Н. Зубков[362]. В элегиях каменецкого периода Батюшков пытается достигнуть новой гармонии: идеального сочетания земли и неба. Обычная для Батюшкова образность в текстах 1815–1816 годов сохраняется, однако служит она несколько иным целям — поэт совершенно по-другому теперь оценивает мир и события, происходящие с его лирическим героем. Прежде Батюшков стремился к поэтическому упорядочиванию внешних обстоятельств жизни, имеющих лишь косвенное отношение к духовному миру человека. Теперь, глубоко уязвленный многочисленными невзгодами, в своих стихах он пытается гармонизировать собственный внутренний мир, в частности, используя для этого опыт Петрарки: «Петрарка девять лет оплакивал кончину Лауры. Смерть красавицы не истребила его страсти; напротив того, она дала новую пищу его слезам, новые цветы его дарованию: гимны поэта сделались божественными. Никакая земная мысль не помрачила его печали. Горесть его была вечная, горесть христианина и любовника. Он жил в небесах…»[363] Обладать умением так чувствовать, так переживать горе и так выражать свои чувства в поэзии желал и сам Батюшков — «идеальный покой духа в счастье и в печали»[364].

Среди каменецких элегий трудно выбрать лучшую — все они одинаково совершенны. Самая, вероятно, известная — «Мой Гений», трогательная жалоба на незаживающую сердечную рану, с начальным четверостишием, часто народной молвой ошибочно приписываемым Пушкину:

О, память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной

И часто сладостью своей

Меня в стране пленяешь дальней.

Или построенная на великолепном описании утреннего ландшафта, снабженном множеством конкретных деталей и отчетливой мелодикой, элегия «Пробуждение»:

Ни сладость розовых лучей

Предтечи утреннего Феба,

Ни кроткий блеск лазури неба,

Ни запах, веющий с полей,

Ни быстрый лет коня ретива

По скату бархатных лугов

И гончих лай, и звон рогов

Вокруг пустынного залива —

Ничто души не веселит…

Или написанная на одном приеме — рефреном повторяющейся анафоре «напрасно», удивительно цельная и богатая по содержанию «Разлука» с ее очевидно петраркистским финалом:

Напрасно: всюду мысль преследует одна

О милой, сердцу незабвенной,

Которой имя мне священно,

Которой взор один лазоревых очей

Все — неба на земле — блаженства отверзает,

И слово, звук один, прелестный звук речей,

Меня мертвит и оживляет.

Не стоит думать, что каменецкие элегии Батюшкова автобиографичны, что именно разрыв с А. Ф. Фурман дал пищу выплеснувшемуся в них трагизму, что ее образ стал прототипом героини этих стихотворений. Такое мнение высказывалось не раз и для многих было очень привлекательно. Так, сын А. Ф. Фурман писал: «Самым горячим поклонником матушки моей между известными личностями был К. Н. Батюшков, на которого, однако, к несчастию эта любовь, неразделяемая матушкою, имела самое пагубное влияние, ибо была одною из причин сперва его меланхолии, потом умопомешательства. <…> В стихотворении „Мой гений“ Батюшков выражает всю глубину чувства своего»[365]. Мы увидим дальше, что Батюшков от своей любви быстро излечился и мысль о женитьбе вновь приходила ему в голову, но была связана совершенно с другой женщиной. И, уж конечно, романтическое предположение Ф. А. Оома о причинах помешательства Батюшкова не имеет под собой никакой реальной почвы. В феврале 1816 года родственник Батюшкова С. И. Муравьев-Апостол, с которым поэт близко сошелся во время Заграничного похода 1813–1814 годов, позволял себе вполне шуточный тон в обсуждении влюбленности Батюшкова: «Одна барышня… зная мою с тобою дружбу, спрашивала меня о тебе. Я отвечал, что получил от тебя письмо, в котором ты жалуешься на скуку. „О, значит он влюблен!“ — воскликнула барышня. Я ей в ответ: „Вы лучше меня знаете состояние его сердца“. „Я знаю, что говорю: он влюблен. Это верно; когда вы будете ему писать, скажите ему, что предмет его страсти меньше танцует, подурнел и утратил свое изящество“»[366]. Барышней, с которой беседовал о влюбленности Батюшкова С. И. Муравьев-Апостол, была старая дева, тетка А. С. Пушкина, которой племянник посвятил знаменитую «элегию»: «Ох, тетенька! ох, Анна Львовна, Василья Львовича сестра!» «Предмет страсти» Батюшкова, о котором она рассуждала, нам вообще неизвестен, поскольку А. Ф. Фурман к этому времени уже покинула Петербург. Но тот легкий тон, которым близкий Батюшкову человек говорит с ним о его влюбленности, сам по себе очень показателен. Батюшков уже излечился. «…Перипетии отношений лирического субъекта Батюшкова и его элегической возлюбленной, — замечает исследователь, — чистая фикция; развертывание темы происходит не в соответствии с реально-бытовыми отношениями Батюшкова и Анны Фурман, а в соответствии с внутренней логикой сцепления и развертывания поэтических мотивов»[367].

Остановимся подробнее на элегии «Таврида», которая уже упоминалась в связи с ранним творчеством Батюшкова. Она может считаться знаковым текстом каменецкого периода, вобравшим в себя ряд важнейших образов.

Стихотворение начинается с характерного для Батюшкова мотива: герой обращается к своей возлюбленной с призывом «скрыться» в Тавриде от преследований рока (вспомним аналогичную ситуацию в раннем стихотворении Батюшкова «Послание к Хлое»). Причины бегства описываются в соответствии с эстетикой романтизма:

Мы там, отверженные роком,

Равны несчастием, любовию равны,

Под небом сладостным полуденной страны

Забудем слезы лить о жребии жестоком;

Забудем имена фортуны и честей…

Таврида была для Батюшкова уголком живой античности — понятно, почему этот край избирается поэтом в качестве убежища для героев стихотворения. Естественность, счастье, любовь, чистота и ясность отношений между людьми — это воплощенный античный идеал, который локализуется в Тавриде, непосредственно связанной с легендарной историей Древнего мира. Таврида предстательствует здесь за весь золотой век классической эпохи.

Южная уютная Таврида противопоставлена «Пальмире Севера огромной». Роскошные «мраморные палаты» Петербурга, предназначенные для холодных (как мрамор) поклонников Фортуны, не располагают к естественному проявлению чувств. Для влюбленных героев с «пламенными сердцами» гораздо больше подходит простая хижина, «цветы и сельский огород»; на фоне этого нехитрого пейзажа в любви и счастье протекает их жизнь. Это дань горацианской традиции.

Описанию Тавриды посвящена вся первая часть стихотворения. Поэт предлагает своей возлюбленной удалиться туда, «где волны кроткие Тавриду омывают». Впервые в своей поэзии Батюшков использует для изображения морской стихии такой эпитет (ср.: «ярые волны» — «Воспоминания»; «свинцовые волны» — «Тень друга»; «грозный океан» — «Разлука»). Тишина и умиротворенность крымской природы соответствуют внутреннему покою человеческой души. «Фебовы лучи» тоже щадят это благословенное место: они не палят, а «с любовью озаряют» его. Феб посылает свои лучи со «сладостного неба». Картина завершена: кроткое море, сладостный небосвод и освещенные мягким солнечным светом окрестности. Кротость и любовь, царящие в природе, мгновенно умиротворяют души терзаемых несчастьями героев: «Под небом сладостным полуденной страны / Забудем слезы лить о жребии жестоком, / Забудем имена фортуны и честей». Батюшков анафорически повторяет слово «забудем»: забвение тяжелого прошлого — главный залог счастья.

При описании пейзажа Батюшков использует почти кинематографический прием: показанное крупным планом изображение уступает место частностям. Объектив камеры как бы выхватывает различные подробности природного ландшафта, которые вместе составляют неразрывное гармоническое единство. Камера движется дальше, и перед умиленным зрителем возникает изображение простого жилища героев:

В прохладе ясеней, шумящих над лугами,

Где кони дикие стремятся табунами

На шум студеных струй, кипящих под землей,

Где путник с радостью от зноя отдыхает

Под говором древес, пустынных птиц и вод;

Там, там нас хижина простая ожидает…

В этом описании все движется: ясени шумят, дикие кони бегут, студеные струи кипят, деревья, птицы и воды находятся в непрерывном диалоге друг с другом. С этим незамирающим движением контрастирует неподвижность отдыхающего в тени путника (впрочем, движение заключено в самом слове «путник»), Батюшков мастерски передает ощущение «живой жизни». Таврида — это для него не застывшая античность, не легендарный оставшийся в далеком прошлом золотой век, а существующий вне времени рай на земле.

Вторая часть элегии — это описание возлюбленной поэта, многими своими чертами напоминающей Лауру. «Таврида» начинается с обращения к ней: «Друг милый, ангел мой!..» (ср. с еще более развернутой формулой, употребленной поэтом в элегии «Воспоминания», 1815: «Хранитель ангел мой, оставленный мне богом!..»). Примерно то же говорил о Лауре Батюшков в своей статье о Петрарке: «…Лаура его есть ангел непорочности». И далее: «Для него Лаура была нечто невещественное, чистейший дух, излившийся из недр божества и облекшийся в прелести земные»[368]. Вообще тема причастности Лауры к вечной славе, понимаемой в христианском духе, чрезвычайно занимала Батюшкова. В своей статье он постоянно подчеркивает возвышенность, духовность чувств Петрарки к своей возлюбленной, считая, что именно отношение к ней как к «ангелу непорочности» помогло поэту воспринять смерть Лауры как «торжество жизни над смертью». «…Он, — писал Батюшков, — надеется увидеть Лауру в лоне божества, посреди ангелов и святых…»

Описание внешности героини в «Тавриде», по большому счету, не выходит за рамки всех прочих подобных описаний, включая и лирику Батюшкова раннего, анакреонтического, периода. Петрарка, оказывается, и здесь приложил свою руку[369]. В цитированной уже нами статье о нем Батюшков обращает особое внимание на один из излюбленных мотивов своего кумира — мотив цветов: «Рождающаяся любовь, ревность, надежда, одним словом, вся суетная и прелестная история любви изъясняется посредством цветов»[370]. Сам Батюшков использует ту же «цветочную» символику для изображения молодости, красоты, всех оттенков страсти, а также духовного и физического умирания. Поясняя невозможность точно перевести стихи Петрарки, Батюшков применяет тот же самый прием: «Кстати о цветах: слог Петрарки можно сравнить с сим чувствительным цветком, который вянет от прикосновения». В «Тавриде» возлюбленная поэта традиционно сравнивается с цветком — «Румяна и свежа, как роза полевая». В статье о Петрарке Батюшков приводит свой прозаический перевод отрывка из сонета CXXVII: «Если глаза мои остановятся на розах белых и пурпуровых, собранных в золотом сосуде рукою прелестной девицы, тогда мне кажется, что вижу лице той, которая все чудеса природы собою затмевает. Я вижу белокурые локоны ее, по лилейной шее развеянные, белизною и самое молоко затмевающей; я вижу сии ланиты, сладостным и тихим румянцем горящие! Но когда легкое дыхание зефира начинает колебать на долине цветочки желтые и белые, тогда вспоминаю невольно и место, и первый день, в который увидел Лауру с развеянными власами по воздуху, и вспоминаю с горестию начало моей пламенной страсти»[371]. По тонкому замечанию В. Э. Вацуро, «из этого описания сам Батюшков брал элементы своих идеализированных женских портретов с метафорическими уподоблениями розам и лилеям, с устойчивым мотивом „зефира“, развевающего волосы возлюбленной…»[372]. И хотя в разбираемом нами стихотворении Батюшков заменяет белоснежную шею на «снегам подобну грудь», а также заставляет «летающей Зефир» не просто развевать волосы, но и обнажать тело возлюбленной (и даже употребляет невозможное в таком контексте для Петрарки слово «сладострастие»), его текст по-настоящему сладострастным назвать нельзя. Увидев манящие прелести своей подруги, герой «не смеет и вздохнуть: / Потупя взор, дивится и немеет». Он «дивится и немеет», помня о том, что созерцает высокую, непорочную красоту. Заметим, кстати, что батюшковское описание внешности героини напоминает еще один, на этот раз живописный сюжет — «Рождение Венеры» Боттичелли[373]. Богиня любви прекрасна, но вызывает восхищение, а не вожделение. Таково отличие любовной лирики Батюшкова 1815 года от его ранней анакреонтики.

Героиня «Тавриды», с одной стороны, соотносится автором с легендарной возлюбленной Горация Делией (для этой пары место вечного блаженства, чрезвычайно напоминающее Тавриду, — Элизий), с другой — это Лаура (воплощение прекрасной, но недоступной возлюбленной). И, конечно, это ангел-хранитель, спасающий поэта в треволнениях жизни.

В «Тавриде» Батюшков изображает счастливый конец скитаний и странствований своего героя. Постоянное присутствие возлюбленной рядом собственно и делает Тавриду раем, тем Элизием, где «все тает чувством неги и любви». В стихотворении «Воспоминания», написанном в том же году в Каменце, которому можно присвоить условное заглавие «анти-Таврида», Батюшков описывает принципиально иной исход:

Исполненный всегда единственно тобой,

С какою радостью ступил на брег отчизны!

«Здесь будет, — я сказал, — душе моей покой,

Конец трудам, конец и страннической жизни».

Ах, как обманут я в мечтании моем!

Как снова счастье мне коварно изменило…

И далее: «Есть странствиям конец — печалям никогда!» Образ героини «Воспоминаний» противопоставлен образу героини «Тавриды»:

В твоем присутствии страдания и муки

Я сердцем новые познал.

Они ужаснее разлуки.

Всего ужаснее! Я видел, я читал

В твоем молчании, в прерывном разговоре,

В твоем унылом взоре,

В сей тайной горести потупленных очей,

В улыбке и в самой веселости твоей

Следы сердечного терзанья…

Нет, нет! Мне бремя жизнь!

Что в ней без упованья?

(«Воспоминания»)

…О радость! Ты со мной встречаешь солнца свет

И, ложе счастия с денницей покидая,

Румяна и свежа, как роза полевая,

Со мною делишь труд, заботы и обед.

Со мной в час вечера, под кровом тихой ночи

Со мной, всегда со мной; твои прелестны очи

Я вижу, голос твой я слышу, и рука

В твоей покоится всечасно.

(«Таврида»)

Поэт детально описывает портрет героини — в обоих случаях он строится по сходной схеме: «я видел, я читал» — «я вижу… я слышу…»; главное внимание обращено на ее голос и глаза. Молчание и «прерывный разговор» свидетельствуют о «сердечном терзанье» девушки, в то время как ее постоянно звучащий рядом голос («всегда со мной» — «голос твой я слышу») передает ощущение покоя и незыблемости любви. «Унылый взор» и «тайная горесть потупленных очей» в «Тавриде» сменяется на «твои прелестны очи», взгляд которых всегда, в любое время дня и ночи, сопровождает влюбленного героя.

Уверенность в том, что достигнуть покоя и счастья на земле невозможно, столь отчетливо выраженная в «Воспоминаниях», свидетельствует о дисгармоничном устройстве мира. Это предположение, которое Батюшков высказывал еще с юности, теперь окрепло и стало почти уверенностью. С этим демоном Батюшков сознательно борется, в борьбу его включены все средства, в том числе и Петрарка, который, казалось, сумел победить трагизм бытия чистой любовью и светлой верой. Желая уподобиться своему учителю, Батюшков снял дисгармоничную концовку «Воспоминаний», когда готовил это стихотворение для сборника своих произведений в 1817 году. Элегии был присвоен подзаголовок «Отрывок», текст обрывался на строках, выражающих надежду героя на счастливый финал его скитаний.

Собственно, то, что мы отметили сейчас в творчестве Батюшкова, было отражением происходящего и в его душе. Отчаяние, уныние, мрак на протяжении жизни не однажды захлестывали его сознание, всегда готовое к такому исходу. И каждый раз он словно спохватывался, прилагал все мыслимые усилия, чтобы спастись, уберечься, остаться на светлой, непомраченной стороне мира. До поры до времени ему это удавалось. Из Каменца Батюшков писал о себе так: «Воображение побледнело, но не сердце, к счастию, и я этому радуюсь. Оно еще способнее, нежели прежде любить, любить друзей и чувствовать все великое, изящное. Страдания его не убьют…»[374] Пускай на самом деле все обстояло не столь благополучно, но совершенно очевидно, что Батюшков сознательно ставил перед собой созидательную программу выхода из кризиса, духовного возрождения. А собственные строки:

Себя не узнаю

Под новым бременем печали, —

воспринимались им самим как случайно вырвавшийся вопль отчаяния и не должны были увидеть свет. Как уже говорилось не раз, Батюшков всегда видел действительность с некоторым смещением в негативную сторону. Обстоятельства, которые вполне могли бы рассматриваться как благополучные, казались ему крайне неудачными; там, где другой человек нашел бы надежду на будущее, он усматривал полную безнадежность и опускал руки. Печальное расхождение с реальностью было в природе Батюшкова. Словно чувствуя это расхождение, поэт пытался возместить его в творчестве, восстановить утраченную гармонию, дорисовать те черты реальности, которые не находили воплощения в его личной судьбе. Создав идеальный образ, Батюшков на время внутренне успокаивался. Вновь обретенная гармония становилась стимулом существования. Собственная прекрасная поэзия как бы подсказывала дальнейшее движение по лабиринту бытия — до следующей преграды, когда выбор пути вновь оказывался неизбежным.

Таврида в сознании Батюшкова этого периода уже начала двоиться. С одной стороны, она была условным поэтическим миром, в котором обитали его герои, с другой — вполне реальным местом, в которое поэт очень хотел попасть. Возможно, Батюшков действительно надеялся выстроить свою судьбу хотя бы частично в соответствии с описанным им идеалом: отправиться в Тавриду, обрести там успокоение и душевный мир, если уж счастье взаимной любви оказалось недоступным. Интересно, что исследовательница творчества Батюшкова И. М. Семенко, комментируя сюжет «Тавриды», предположила: «В стихотворении, возможно, отразились надежды Батюшкова на брак с Анной Фурман и совместную поездку в Крым»[375]. При обычной для Батюшкова неуверенности в завтрашнем дне трудно поверить, что он строил какие-либо планы на свадебное путешествие со своей избранницей, сомневаясь в самой возможности брака. Но мечта посетить Крым, увидеть Черное море, без сомнения, владела его воображением. В августе 1815 года Батюшков просил Гнедича внести исправления в его сказку «Странствователь и домосед» перед тем, как отдавать ее в печать. Сам он был занят мыслями о путешествии: «У меня иное в голове — путешествие в Крым, если будет возможность, силы и деньги»[376]. В 1815 году поездка в Крым не состоялась — ни сил, ни денег на нее у Батюшкова не было.

Но мечта о Тавриде возродилась с новой силой в воображении Батюшкова в последние месяцы его сознательной жизни. Вернувшись в Россию из-за границы в 1822 году, он сразу же обратился к министру иностранных дел К. В. Нессельроде за разрешением на поездку на Кавказ и в Тавриду. Вскоре стало известно, что находящийся уже в полусознательном состоянии Батюшков все-таки добрался до Симферополя. Его последняя надежда на просветление была связана с вожделенным Крымом, откуда позже уже очевидно больной поэт наотрез отказывался уезжать, несмотря на уговоры родных и друзей. Образ Тавриды так долго и так прочно занимал его воображение, что даже застигнутый безумием, он интуитивно продолжал искать спасения в Крыму.

Жизнь Батюшкова и его поэзия не просто не составляли прекрасной целостности, они были скорее противоположны по содержанию и форме, однако находились в сложном взаимодействии, поочередно меняясь местами в причинно-следственных отношениях, определяющих понятие творческий путь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.