Часть четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть четвертая

Снимали немецкую заставу.

Все учебные команды дивизии собраны в один крепкий, дисциплинированный кулак.

Одели белые саваны с капюшонами.

Что-то жуткое в этом странном одеянии… Может быть, действительно надеваешь смертную одежду и через несколько часов – минут – из актера превратишься в покойника.

Ночь…

Тусклое небо набухло сырой непроглядной тьмой. Тугие порывы ледяного, пронизывающего до костей ветра со свистом и стоном гонят тучи назойливых колких льдинок.

Белая пыль заметает окопы, слепит глаза.

Не слышно ни скрипа шагов, ни разговоров. Не видно людей, все тонет в звенящем шепоте вьюги, снеговых роях, в белом потопе.

Долго кружились в снежной пустыне в поисках небольшой ямки, где присосалось несколько десятков людей с пулеметом.

Подползли. Окружили. Обрушились на головы сонных, дрожащих от стужи паникой, железным горохом английских ручных гранат. Смяли безумно-озлобленным хрипом «ура».

Когда иссякли гранаты и прошло напряжение первых жутких минут внезапного набега, пустили в ход приклады и штыки…

Руководившие операцией подполковник Христолюбов и штабс-капитан Жемчужников оба тяжело ранены своей же, случайно разорвавшейся гранатой.

Командование принимает тупой и трусливый подпоручик Модзалевский.

Выкурив противника, мы не знам, что дальше делать. Ординарец, посланный с извещением о победе, застрял и не возвращается.

Батареи противника уже проснулись, нащупали нас, и воздух дрожит от несмолкаемых гневных громовых раскатов орудий.

Каленые брызги шрапнельной слюны с неумолимой математической точностью стелются вокруг маленькой ямки, переполненной живыми и мертвыми людьми.

Глухо и неэффектно звучат в завывании вьюги ружейные залпы.

Потеряв половину людей, Модзалевский подает команду об отступлении.

Отступая, пленных немцев перекололи. Тащить их за собой под усиленным обстрелом не совсем удобно и безопасно.

Самые трусливые и жалкие яростно пыряют пленников штыками.

Стараются показать свою храбрость, за свою трусость мстят.

Всегда так.

Тот, кто в наступлении идет в хвосте, прячется за чужую спину и дрожит от испуга, после боя кричит больше всех, добивает раненых, показывает необычайную воинственность своей натуры…

* * *

Я в госпитале. Голова туго свинчена пахучей марлей и, может быть, от этого она кажется такой тяжелой.

В ушах странное гудение с перебоями то чаще, то реже. Незнакомая тяжесть клещами сжала сердце, мозг, волю и тело.

С усилием выгибаю одеревеневшую шею, читаю скорбный лист, повешенный у изголовья моей кровати:

«Ранение осколком в левый висок и контузия груди». Температура? Ого! 39,2. Высоконька! Но кризис прошел, я это чувствую каждым атомом своего тела. Впереди, значит, опять жизнь! Живая жизнь!

Когда я поворачиваю голову пли пытаюсь подняться с койки на локтях, меня тошнит.

Вспоминаю: отступление дурацкое, без плана, без команды.

Я был возмущен тем, что кололи пленных немцев, был вне себя. Бежал, не соблюдая осторожности.

Рывками скакало куда-то ошалевшее сердце.

Оторвался от своих. Туда ли бегу – не думал.

Наткнулся на спутанную, разорванную снарядами проволоку.

Она преграждала путь.

Бросился в сторону, окончательно запутался в лабиринте козел, ершей, мешков с землей и черных зияющих воронок, набитых трупами.

Встревоженный и озлобленный враг бил из всех орудий.

Наши батареи отвечали.

С бешеным ревом летели навстречу друг другу снаряды.

В неподвижно холодном воздухе стоял сплошной гул, проникающий во все поры тела.

Покрытая ледяной коркой и припудренная снежным покровом земля глухо стонала, как будто по ней били гигантским молотом великаны-кузнецы.

Где-то порой раздавались крики звериной силы и ярости, переходившие в громовый потрясающий вопль.

Веером поднимались к небу серые тучи снега, земли, обломков и человеческих тел.

Неприятельские окопы скрылись от взора за темной завесой дьявольской метели.

Вверху над головой грозное и разгневанное небо без звезд, без луны, без красок, без теней и линий.

Откуда-то птицами порхали ракеты. Треска их в хаосе звуков не слышно было, только видны были во мраке неистовой ночи феерические загзаги их матово-красных, зеленых и синих огней.

Я долго и тщетно, как слепой щенок, совался по всем направлениям, ища выхода из центра разгневанной стихии. Хотел убежать из кольца смерти целым и невредимым.

Не удалось.

Меня обдало жаром разорвавшегося снаряда. Опалило глаза. Невидимая рука сжала все тело, как мокрую тряпку, и, как детский мячик, подбросило вверх.

Не выпуская из рук винтовки, я легко отделился от земли, поплыл по волнам холодного гудящего воздуха.

Надвинулся усыпляющий мрак.

Тишина окутала застывшее сознание, и наступил мягкий, желанный покой.

Засыпая, остро чувствовал тошнотворные запахи серы, пороха, жженной кожи, жареного мяса и человеческих испражнений.

И в этот короткий миг загипнотизированного смертью сознания ничего мне не было жаль. Все умерло раньше меня. Все потеряло актуальность, значение. Все, все, за исключением покоя, охватившего измученное вздрагивающее тело, казалось таким ничтожным.

* * *

Доктор левой рукой держит мою руку, а правой выстукивает грудь.

Я не спрашиваю его ни о чем, он сам начинает разговор.

– Ну, как самочувствие? Так. Ничего, это скоро пройдет. Месяца через два мы поставим вас на ноги. Глухоты не будет – это я вам гарантирую. А сейчас вам нужно побольше кушать, спать, поменьше волноваться и разговаривать. Подлечим и отправим к жене. У вас есть жена?

– Нет.

– Ах, какая жалость! Ну, в таком случае к невесте. Невеста, конечно, есть. Заждалась, наверное, бедняжка.

Доктор ласково улыбается, кивает мне головой и отходит к моему соседу. У соседа ампутированы обе руки.

Я провожаю его глазами.

У моего соседа желто-зеленое, иссеченное каналами извилистых морщин лицо. Огромные желваки заострившихся скул упрямо выпирают вверх, как у трупа.

Строгие остановившиеся глаза горят печальным блеском… Он никогда не стонет, но я знаю, что у него адские боли по ночам.

* * *

Раненые в палатах много говорят о мире и конце войны, об измене генералов, о шпионаже. Эти разговоры надоели мне еще в окопах.

Когда сестры и врачи уходят из палат, безрукий фельдфебель с тремя «Георгиями» на халате рассказывает похабные анекдоты. Репертуар у него богатый.

Раненые жадно глотают фельдфебельские прибаутки, и кто может хохочет.

Сиделки и санитары тоже слушают. Сиделок не стесняются, за женщин не признают.

Иногда налетают немецкие аэропланы, сбрасывают бомбы, сеют панику. В палату доносятся треск и гул взрывов. Пол под нами качается, как при землетрясении. Двигаются койки, столы, демонической музыкой звенит потревоженная посуда.

Все удирают от окон в глубь палаты. Некоторые залезают в углы, под койки.

Жажда жизни в госпитале у многих появляется ярче, интенсивнее, чем на фронте.

В животном испуге мечутся на своих койках тяжело раненые, жалобно стонут, ругаются. Просят «немедленно» эвакуировать дальше в тыл.

Они исполнили свой долг и хотят отдыхать, а неприятель постоянно тревожит разбойными налетами.

Это бессовестно, наконец они не согласны так воевать…

Доктор доказывает мне шероховатый темно-бурый трехгранный осколок снаряда, извлеченный из моей головы.

Осколок немудрый, весом меньше винтовочной пули. Череп не поврежден, операция прошла удачно, осложнений нет.

Доктор необыкновенно жизнерадостен. Каждая удачная операция радует его.

Радость доктора мне непонятна. Ну, хорошо, он спас столько-то человек от смерти, столько-то вылечил раньше естественного срока. Но что пользы в этом? Через месяц нас снова погонят в окопы, и снова лишения, муки, ранение или смерть. Если здраво смотреть на дело, то доктор-хирург оказывает тяжело раненым медвежью услугу.

– У вас чугунный череп, – докладывает мне доктор с комической серьезностью.

И по глазам его я не могу понять: шутит он или говорит серьезно.

– Такие черепа – редкость в наше время, честное слово. Ваш череп – это клад для науки. Знаете что, вы должны перед смертью завещать его Московскому университету. Вы воспитанник Московского?

Очевидно, рана на голове у меня была серьезная. Мне вдруг становится весело. Я представляю себе смерть, стоящую у моего изголовья в образе уродливо-жадной, развратной старухи с косой в руках, и, сотрясаясь от смеха, показываю ей кукиш: «На-ка, матушка, выкуси»…

К нам ежедневно приходит в гости – поболтать, с легко ранеными – прапорщик Волгин.

Он лежит в соседней палате. У него выбит левый глаз, ампутирована нога.

Его несколько раз собирались эвакуировать для дальнейшего лечения в тыл. Не едет. Здесь работает сестрой милосердия его невеста.

Причина основательная.

Сегодня он, сидя на моей койке, долго разговаривал о своих муках и переживаниях.

– Когда меня привезли сюда с поля сражения, – говорил он тихим, срывающимся голосом, – смерть уже коснулась меня своим крылом. Я твердо знал это. Чувствовал. И потому я был так равнодушен ко всему и спокоен.

В течение нескольких дней душа моя спала, и я был за бруствером жизни, за порогом ее.

Два раза в день санитары осторожно клали меня на носилки и таскали в перевязочную. Теперь, когда раны уже заживают, перевязка причиняет мне мучительные боли, а тогда я ничего не чувствовал.

Когда меня клали на операционный стол, сажали в кресло, пилили мои кости, скребли мясо, ковыряли пинцетами мои гноящиеся раны, я не стонал, не роптал, но всем своим буддийским спокойствием, всем одеревенелым безразличием тела я говорил медикам:

«Скоро ли вы перестанете мне надоедать? Я знаю, что не вылечите… Оставьте меня в покое».

И вот в эти дни затянувшегося кризиса приехала моя невеста Лиза.

Это было так неожиданно.

Она плакала, целовала меня, говорила мне что-то, может быть, слова любви, но я ничего не чувствовал и не слышал. Я только видел ее.

И я остался жив.

* * *

Эвакуируюсь с партией выздоравливающих в Смоленск.

Медленно двигаемся на дровешках к вокзалу. Там стоит санитарный поезд, приехавший за нами.

Что это такое? Бред? Сон?

Провожу рукой по лбу. Рука ощущает холодную влажную кожу, складки морщин, так разросшиеся за последние два года. Все на месте.

Оглядываюсь на товарищей: они возбуждены, поражены не менее меня. Но никто ничего не может понять.

Ликующая, смешанная толпа штатских и военных выплеснулась откуда-то из лабиринта кривых переулков и направляется к станции.

Красные флаги – флаги революции. И ни одного царского портрета, ни одной иконы.

Песни – нестройные, грубые, но необычно бодрые, веселые, искренние, волнующие, новые.

Захватывает дух. Хочется петь и орать во все легкие.

Хочется выпрыгнуть с санитарных дровешек на притаивший, лоснящийся от мартовского солнца снег и слиться с радостно настроенной толпой.

Худощавый студент с конной рыжих волос на голове взбирается на подножку вагона. Толпа плотно окружает его. Красные знамена качаются над головами в воздухе.

– Граждане! Товарищи! Великие дни! В Петрограде революция. Царь отрекся от престола… Вот телеграмма! Граждане! Мы должны…

Голос молодой и звенящий щедро кидает в толпу цепкие, задорные, не слыханные в этом городке слова.

И слова опьяняют, электризируют.

Сотни глоток, сливаясь с паровозными гудками, кричат по-военному:

– Урра! Да здравствует!

Кого-то качают на руках.

Чахоточный чиновник с кокардой на вылинявшей фуражке. Говорит надрывисто, кашляет, то и дело поправляя сползающее с носа пенсне. Слова его молоды, буйны, они сверкают тысячами огней.

Вот на «трибуне» рабочий железнодорожного депо.

Говорит не хуже студента. Где он научился?

Все ораторы говорят об одном, но каждый по-своему.

Все рады одной великой радостью: царя не стало.

* * *

Один за другим из золотой лазури небосклона выплывают четыре немецких аэроплана.

Все ближе и ближе в воздухе грозное, предостерегающее гудение мотора.

Со стороны станционного шлагбаума бьет по самолету зенитная пушка. Бьет, как всегда, мимо.

Две бомбы с аэроплана падают на запасных путях вдали от митинга.

Толпа, подхваченная циклоном, бросается врассыпную, в черные пасти переулков, похожих на кротовые норы.

Забытые в панике красные флаги лижет весенний ветер.

Немецкие летчики отравили все настроение. Бомбами убили большую, только что вспыхнувшую радость. Люди ждали этого праздника сотни лет…

Знают ли они, какое преступление совершили?

В душу удавом вползает тревога. Серьезно ли это? Как Россия? Как армия? Как же война?

Подавленные собственными думами, молча, без суеты грузимся в вагон. Едем в Смоленск.

* * *

На каждой станции митинги. Всюду ликующие толпы народа. Газет невозможно достать.

Ликование толпы напоминает первые недели войны. Но там было совсем иное. Сейчас что-то захватывающее, неказенное, выходящее из самых недр.

Заново родились люди. Вежливы, предупредительны. Появились новые незнакомые слова. Дышится легко и свободно.

Надолго ли?

Выкидываются самые левые лозунги.

* * *

Меня «подлечили». Давали месячный отпуск – отказался. Приехал в Петроград в свой запасный батальон. Какие перемены!

И город, и наши казармы, и люди – все неузнаваемо. Как-будто все пропущено через какую-то облагораживающую и очищающую «всякие скверны» камеру. Хотя есть и теневые стороны, но они тонут, бледнеют на общем фоне положительных достижений.

Казарменная муштра уничтожена. Вход «нижнему чину» везде открыт. Офицеры говорят солдатам: «вы».

Отношения между офицерами и нижними чинами еще неопределеннее: и те, и другие явно друг другу не доверяют.

Раненые и больные солдаты, побывавшие на фронте, пользуются особыми привилегиями. Они становятся во главе движения петроградского гарнизона.

Дежурный офицер ежедневно чуть не плачет, собирая наряд: никто не желает идти в караул.

– Будя, походили! – говорят солдаты. – Теперь не старый режим.

– Чего охранять, теперя свобода.

– Теперь народ сознательный, никаких постов не надо.

Старики из бывших фронтовиков говорят:

– Пущай молодняк в караулы ходит. Нам и отдохнуть пора. Мы кровь проливали.

* * *

В казармах каждый вечер танцы.

Никто их не афиширует, но к восьми часам (начало съезда) в огромном зале третьего взвода уже разгуливают десятки девиц.

Танцуют все, начиная от кадрили и заканчивая танго.

Полковые музыканты с восьми вечера и до двух ночи тромбонят в свои желтые трубы, обливаясь потом и проклиная «свободу».

Пробовали отказаться играть – их чуть не избили.

– Для офицерей раньше играли, а для нас не хотите?! – кричали заправилы танцев, окружив старого капельмейстера.

– Морды побьем и на фронт всех вас в двадцать четыре часа!

– Народу служить не хотите?!

Музыканты сдались и тромбонят до изнеможения.

* * *

Ночью, возвращаясь в свой взвод, натолкнулся во дворе на большой стол у продуктового склада, на котором днем режут капусту.

В синем сумраке насупившихся теней у стола копошатся какие-то фигуры, несколько человек стоят поодаль.

Не понимая ничего, спрашиваю:

– Что тут такое, товарищи?

Сиплым баритоном кто-то промычал из темноты:

– Ничего! Становись в очередь, если хочешь…

– Шестым будешь… – хихикает другой.

В третьем взводе еще танцуют. Слышны звуки задрипанного вальса.

Поднимаясь по лестнице, я спрашиваю себя:

«Почему же не кричит и не зовет никого на помощь эта женщина, распятая на капустном столе?»

Ответа найти не могу.

На фронте я видел это много раз.

Насилие женщин. Очереди на женщину – все это с войной вошло в быт.

Но ведь здесь не фронт.

Значит, затопляет всю страну, и сюда ползет это с окровавленных галицийских полей, несчастных Карпат, с польских и австрийских местечек, непоправимо искалеченных, растоптанных железной пятой десятимиллионных орд дикарей, ощетинившихся штыками…

* * *

Романовская Россия рухнула.

Вышли из подполья политические партии.

Политика сегодня стала такой же потребностью, как еда.

На заборах ежедневно пестрят кричащие афиши, приглашающие на митинги, диспуты, лекции.

«Работают» кадеты, прибирая к рукам власть, ведут агитацию народные социалисты, радикалы, либералы, народные демократы, социалисты-революционеры, социал-демократы-меньшевики, анархисты-максималисты, анархисты-террористы, анархисты-индивидуалисты, анархисты-синдикалисты, крестьянский союз, земский союз, кооперативный союз, баптисты, евангелисты, христианские демократы, старообрядцы…

Могучей рукой толкают массы на восстание против капитала большевики.

Все писатели и журналисты стали политиками.

Оказывается, все влюблены в революцию.

Все давным-давно ненавидят царизм и желали его погибели.

Одни кричат об углублении революции, другие – о торможении ее, третьи – о том и другом сразу.

Объясняются в любви революции и вчерашние поставщики, наживающие миллионы на войне. Они надеются, что «революционное» правительство поведет более интенсивную войну и даст им возможность заработать больше, чем при царе.

Каждая партия распространяет свои программы, тезисы, резолюции, выдвигает на всяких выборах своих кандидатов и старается опорочить кандидатов всех других партий.

Появилось множество «старых» революционеров. Всякий газетчик, продавший когда-то несколько номеров нелегальных газет, считает себя революционером с подпольным стажем.

Всякий зубной врач, пломбировавший какому-нибудь революционеру зубы, считает себя подпольщиком.

И меньше всего кричат о революции, о своей преданности ей те, которые совершили февральский переворот, солдаты и рабочие.

Они вышли на улицу свергать старый режим с деловитостью и серьезностью мужика, выходящего в ветреный день на покос.

Многие партии громко кричат о своей любви к революции потому, что боятся ее.

В их хвалебных гимнах слышится трусливое: «Чур меня! Чур меня! Чур!..»

* * *

Знаменательный день.

Выбирали офицеров. Не знаю, кто инициатор этого приказа.

С сегодняшнего дня армии, как боевой единицы, нет. Я лично чрезвычайно рад. Только я удивляюсь разуму теперешних правителей.

Часть кадрового гвардейского офицерства совсем не показывается в казармы и занимает выжидательную позицию, втайне мечтая о восстановлении монархии.

Часть сочувствует революции и искренне, но робко, пытается сблизиться с солдатской массой.

Часть карьеристов и интриганов подленько заискивает перед солдатскими «вождями».

Нужно было выбрать командиров из второй группы, но, к сожалению, в большинстве пролезли представители третьей.

Унтера, фельдфебели и подпрапорщики вели широкую предвыборную кампанию.

Они ловко заговаривали солдатам зубы, сразу превратились в либералов, ругали мастерски старые порядки, откровенно предлагали свои кандидатуры на командные должности.

И солдаты забыли все зуботычины, полученные от взводных и фельдфебелей «при старых порядках», забыли потогонный гусиный шаг.

Вернее, не забыли, а сделали вид, что забыли, – еще вспомнят.

Выбрали многих из низшего командного состава.

Постановили: от имени всего полка ходатайствовать о производстве в прапорщики тех унтер-офицеров, фельдфебелей и подпрапорщиков, которые выбраны на должности ротных и полуротных командиров.

* * *

Просмотрев утренние газеты, отправляюсь в город и брожу до вечера. Так ежедневно.

Эпоха митингов.

В Таврическом и Ботаническом садах, во всех скверах, у каждой трамвайной остановки митинги.

Выступает всякий, кто может. Какой-нибудь человек, набравшись духа, залезает на мусорный ящик, на фонарный столб и кричит:

– Товарищи!!!

Оратора окружает толпа и, грызя семечки, терпеливо слушает до тех пор, пока он не изойдет потом, не израсходует всего запаса своих слов.

Уставшего оратора сменяет другой, третий…

Импровизированные митинги собирают по несколько тысяч слушателей. Это понятно.

* * *

Митинги вступают в новую фазу.

Тревогой и страстью наливаются речи ораторов.

От общих суждений переходят к конкретным предложениям.

Камень преткновения всех партий – война.

Монархисты и черносотенцы, кадеты с «подпольным стажем», эсеры и меньшевики провозглашают:

– Война до победного конца!

Буржуазная публика этот лозунг одобряет.

Солдаты, особенно побывавшие на фронте, ругаются:

– Сами поезжайте на фронт!

– Не желаем воевать!

Солдаты симпатизируют большевикам.

Людям в измызганных шинелях самый близкий лозунг – четкий лозунг большевиков:

«Мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народностей».

Солдаты все знают, что большевистский лозунг о войне означает немедленное прекращение войны. Популярность большевиков неуклонно возрастает. В предстоящих выборах в учредительное собрание пятнадцатимиллионная армия, вероятно, опустит шары в большевистскую урну. И, если в учредительном собрании большевики окажутся в меньшинстве, армия поднимет на штык этого «хозяина» земли русской.

Недавно в Ботаническом саду митинг закончился дракой. Солдаты свистят, улюлюкают ораторам, призывающим воевать «до победы».

Сторонники войны и офицеры, переодетые в штатское, травят солдат.

– Семечками торгуете!

– Папиросками спекулируете!

– Без поясов по городу ходите!

– Хлеб казенный жрать мастера, обмундирование требуете, а воевать за вас Александр Сергеевич Пушкин должен?!

– Изменники!

– Свободу продаете!

– Не свободу им, а кнут хороший надо!

Солдаты, не искушенные в логике и диалектике, отвечают ядреным окопным матом.

Кавалерийский офицер-неврастеник вчера ударил солдата-гвардейца ладонью по щеке.

Началась баталия.

Солдатам на помощь прибежали рабочие близлежащих заводов.

Офицеров, буржуев, сторонников войны изрядно помяли и выгнали из сада.

Через полчаса митинг открылся снова. Ораторы провозглашали:

– Долой войну!

Слушатели горячо аплодировали и кричали:

– Правильно!

– Согласны!

* * *

Жаркий полдень.

Митинг в саперном батальоне.

На открытом воздухе в обширном дворе распластались живописные группы разомлевших от зноя солдат.

В центре двора маленький столик под красной скатертью. На столике графин с водой, колокольчик – бутафория и реквизит митинга.

Тут же примостилась сбоку опрокинутая вверх дном бочка из-под сельдей. Это – трибуна.

Ораторы все «социалисты», но «разных толков»: народные социалисты, меньшевики и социалисты-революционеры.

Все на войну напирают: «Нужно разбить Германию».

Настроение солдат-сапер колеблющееся.

Наговорились.

Меньшевики предлагают на голосование свою резолюцию, эсеры и энэсы – свою.

Потом меньшевики и эсеры объединили свои резолюции в одну, «чтобы не разбить голосов».

Резолюция, вероятно, прошла бы.

Но из толпы слушателей к ораторской бочке напористо продирается широкоплечий степенный бородач-сапер. Просит слово «по поводу резолюций».

Командир батальона топотом совещается с ораторами.

Бородача уже заметили солдаты. Со всех уголков двора ему приветливо улыбаются и кричат:

– Степаныч, не подгадь!

– Дать высказать свою мнению Степанычу!

Бородач получает слово и лезет на бочку.

Тишина. Солдаты вытягивают нетерпеливо шеи.

– Свой. Что-то скажет? Вдруг обремизится?

Окающим поволжским говорком размашисто и уверенно начинает он речь:

– Товарищи! Нам вот просветители наши и учителя предлагают резолюцию по военному и политическому вопросу принять. Что же! Мы не прочь от этого. Резолюции – дело хорошее. Только как же мы будем принимать эту резолюцию, когда от большевистской партии оратора не было и резолюции нет.

Энти резолюции хороши, а може, болыневицкая еще лучше? Може, она нам в самый раз будет? Тады как?

– Большевики были приглашены на митинг, – громко кричит председательствующий за столиком офицер. – Сами не захотели придти. Не хотят, значит…

– У большевиков кишка тонка, – острит какой-то задира, не видимый в толпе.

Толпа густо шипит в знак протеста.

Бородач машет рукой, призывая к порядку. Любовно оглаживает широкую, распустившуюся под ветром бороду.

– Помолчите, товарищи, одну минуточку. Сейчас я закончу. Большевики были приглашены – это справедливо. Но почему не явились?

Он делает паузу, как бы ожидая ответа со стороны аудитории. Застыл в любопытстве устланный телами солдатскими двор.

Обведя всех глазами, громко и отчетливо говорит бородач:

– Большевики не могли придти потому, что они члены рабочей партии. Почти все они днем заняты на работе. Вечером будет у нас представитель большевистского комитета, сделает нам свое разъяснение. Тогда и резолюции принимать будем.

Разрядилось напряжение. Тяжело дышат распаренные тела.

– Правильна! – гудит по рядам.

– С ентова и начинать надо было!

Бурным всплеском сочувственных аплодисментов солдатская масса снимает с трибуны своего оратора, и когда он проходит по рядам, вслед ему летят десятки теплых, ласковых слов.

За объединенную резолюцию меньшевиков и эсеров поднимается несколько рук. Против – три тысячи.

* * *

Призваны в армию все бывшие городовые жандармы. В наш батальон две сотни их влили. На дворе с ними ежедневно занимаются шагистикой, ружейными приемами.

Пузатые, краснокожие, раскормленные, точно быки, с чудовищными усами они так мало похожи на солдат военного времени.

Широкие, выпуклые, как натянутый барабан, груди обильно украшены стертыми, вылинялыми медалями.

Солдаты относятся к ним враждебно. Встречают и провожают колкими замечаниями.

Эти настроения передались и унтерам, ведающим «переподготовкой» городовых.

Унтера гоняют их по двору точно новобранцев: «Мы вам спустим жир-то».

Когда городовые протестуют против муштры, унтера, выкатив глаза, орут:

– Ага, вам новая власть не хороша?

– Царя надо?! У, гниды!

– Фараоны!

Городовые робко втягивают бритые головы в плечи и опускают виновато глаза.

А унтера продолжают:

– На фронт ехать – чести для вас много! На фонарных столбах ваше место, вон где! Кровь пили народную!

* * *

На Марсовом поле ежедневно маршируют женские ударные батальоны, организованные женщиной-прапорщиком Бочкаревой.

Сама Бочкарева становится популярной, как Кузьма. Крючков. Ее портреты – тупое, квадратное лицо гермафродита с толстыми губами – вывешиваются в штабах, в казармах…

Бочкаревские ударницы одеты в обыкновенные солдатские штаны и гимнастерки. На ногах – грубые мужские сапоги.

Эмансипация полная.

Мужская военная форма, плотно облегающая тело, делает их комично-уродливыми.

На обучение ударниц обыватели специально ходят смотреть точно в цирк. Одни одобряют, другие ругают.

Буржуи, показывая солдатам на марширующих женщин, говорят: «Смотрите и стыдитесь. Женщины хотят воевать, а вы, мужчины, трусите. Довели родину! Свободу завоевали! Женщины вынуждены сами браться за оружие! Эх вы, мужчины!

Солдаты петроградского гарнизона возненавидели «бочкаревскую гвардию» непримиримой ненавистью и оскорбляют на каждом шагу:

– Проститутки! Потаскушки!..

– Черт вас сует не в свое дело!

* * *

На каждом шагу споры: быть или не быть войне. Число противников войны заметно растет во всех слоях населения. Даже многие поэты зачирикали по-иному.

* * *

Удушливый воскресный полдень.

Любовно ощупывает и разглаживает морщины старушки-земли огнедышащее летнее солнце.

Зашла Лена.

Потащились пешком на острова.

Забрели по пути в Ботанический сад.

Худосочный кривоногий солдатик с лицом хулигана и скандалиста, в высоких желтых сапогах со шпорами, сопутствуемый толпой подростков, срывал у кустов и деревьев дощечки с латинскими обозначениями.

Старик в рыжем котелке, напоминающий «человека из ресторана», пытался его урезонивать.

Мы сели в лодку и скользим по заливу.

Над головами качается ослепительный яркий шар солнца, щедро разливая тепло и радость. Море, опьяненное солнцем, спокойно дремлет. Широкой сверкающей полосой оно убегает в призрачную даль.

Берег остается все дальше и дальше.

Я складываю весла к бортам и пересаживаюсь на скамейку к Лене.

В теле сладкая усталость. Хочется молча, ехать без конца.

Но Лена настроена иначе. Она все еще под впечатлением виденных в Ботаническом саду картин.

Она с типичной женской нелогичностью бранит «демократию», которая не умеет себя вести в общественных местах.

– Ты только подумай, – горячо апеллирует она ко мне. – Ботанический сад – этот цветущий, восхитительный уголок природы обратили в свиной хлев, в свалку нечистот, в пустырь, на котором играют в городки…

– Лена, не кипятись! – говорю я шутя. – Ты не права…

– Как не права? Ты знаешь, Валерий, я не мещанка, не реакционерка, я на днях даже вступаю в партию соци-иалистов-революционеров, я приветствую освобождение народа и готова отдать себя на служение ему, но этот вандализм я никому простить не могу. Это ужасно дико!..

Я стараюсь говорить как можно спокойнее, хотя меня раздражает эта явно контрреволюционная философия.

– Лена! Нужно понять психологию солдата. Нельзя обвинять огульно. Я понимаю его. Твой прокурорский тон, милая, вовсе неуместен. Руководители революции и пролетариата ценности в помойку не выкинут. Придет время, и сад уберут, вывески разрушенные поправят. Сейчас бушует стихия, вышедшая из беретов. Не до ботаники.

Лена обзывает меня дикарем.

Долго сидим молча. Я снова сажусь на весла.

* * *

В Таврическом саду в нескольких шагах от дворца в кругу огромной толпы «артистического» вида босяк залихватски бренчит на балалайке и поет.

Про бывший царствующий дом отхватывает такие куплеты, что у женщин уши вянут.

Картинно изогнув фигуру, выпятив открытую, бронзовую от загара грудь, ворочая желтыми белками глаз, босяк резко-крикливым тенорком выводит:

Как у нашего царишки

Очень маленький умишко.

А наша матушка-царица —

Точно с Невского девица…

Вслед за куплетами, дергаясь и вихляясь всем телом, он шумно бьет по струнам частым перебором и странно измененным, музыкально звенящим тембром выдыхает из гортани слова припева:

Ай да царь! Ай да царь!

Кровопивец государь!

Ай да царь! Ай да царь!

Кровопивец государь!..

Дальше, конечно, про царских дочерей, про Анну Вырубову, про Гришку Распутина.

Солдаты бросают в шапку «артиста» мелочь, добродушно посмеиваются.

Вслух поощряют:

– Так их, братишка!..

– Катай, катай их, не стесняйся. Теперь и про царя можно – слобода.

Женщины при особенно сальных куплетах стыдливо прикрывают лица прозрачно-тазовыми шарфиками.

Мещаночки и старухи-няни испуганно качают головами и вздыхают:

– Господи милосливый! До чего дожили. Про самую царицу-таки непристойности поют.

– Последние времена, видно, настали, о-хо-хо-хо.

– Угодники святые, молите всевышнего за нас, окаянных…

– А ну-ка спой ище, паренек, по пятачку дадим.

* * *

Ехал на Выборгскую сторону.

Трамвай вдруг уперся в стену демонстрантов и остановился.

Стройные колонны пулеметчиков, измайловцев, гренадер, рабочих.

Музыка гремит марсельезой. Задние колонны поют «Варшавянку». Выскакиваю на мостовую.

– Куда, товарищи, идете?

– Смотри на плакаты. Не видишь?

Смущен. Не сообразил. Смотрю.

«Вся власть советам!»

«Долой министров-капиталистов!»

«Долой войну!»

Выбираюсь из затора человеческих тел, сажусь на извозчика, трясусь в свой полк.

На дворе казарм уже строятся колонны, чтобы идти демонстрировать.

Со склада выкатывают покрытые пылью пулеметы. Тащат цинки с патронами, пулеметные ленты.

Кто позвал на демонстрацию, неизвестно.

Плана демонстрации нет. Руководства нет. Но все, как один, рвутся на улицу.

Офицеры попрятались. Исчезли с горизонта и новоиспеченные прапорщики из фельдфебелей.

Часовой оружейного склада не хотел никого подпускать к замку, упирая на устав гарнизонной службы.

К часовому подбегает растрепанный солдат без фуражки, без пояса. Задорно командует:

– Именем революционного народа приказываю тебе отойди прочь!..

Часовой неуверенно отвел в сторону штык.

– Бей замок, товарищи! Рви печать! Бери оружие – все наше!

Десятки человек бросились внутрь склада за оружием и патронами. В кого стрелять? Придется ли действовать оружием? Никто не знает. Вооружаются на всякий случай. Преображенцы отказались демонстрировать. Прислали делегацию уговаривать нас остаться в рамках «благоразумия».

Наши делегаты встретили их враждебно. Обругали «холопами». Пригрозили обстрелять казармы преображенцев, если они не выйдут на демонстрацию.

Выбрали из своей среды командиров. Разбились на отделения, на звенья.

Медь оркестра сверкнула на солнце и дрогнула мощным напевом марсельезы.

Под музыку, метко отбивая тяжелыми сапогами такт, по серому, покрытому рыхлой пылью булыжнику мостовой выходим за ворота.

– Правое плечо вперед! А-а-аарш!

Испепеляющий и бодрящий зной стоял над городом. Прокаленный июльским солнцем воздух казался осязаемым, густым и тяжелым.

На Литейном бурное человеческое море катило с величавой медлительностью бесконечные пестрые волны.

Как на параде, строго сохраняя равнение, сомкнутыми колоннами идут пехотинцы, кавалеристы, артиллеристы, саперы, пулеметчики, самокатчики, связисты, матросы. Вперемежку с войсками шагают рабочие и работницы.

Влились и растворились в могучем потоке пропотевших и пыльных тел, пурпурно-красных знамен, оркестров, лошадей, моторов…

На остановках хватали своих командиров, членов ротных комитетов, и качали их, подбрасывая на уровень шелестящих красным шелком знамен.

До хрипоты пели марсельезу. Хочется новых, поднимающих и бодрящих песен, отражающих великие, неповторимые сдвиги души, песен, написанных в вихре восстаний, под звуки залпов, возвещающих о победе.

* * *

Летняя белая, унизанная прозрачными туманами петербургская ночь нависла над прямыми линиями гудящих железом, камнем и топотом улиц.

Демонстранты расползлись, рассеялись по всем направлениям. Растаяли в качающейся тени скверов, садов, бульваров, площадей. Отдыхают, чтобы с выходом солнца снова развернуть алый шелест знамен, начать свое победное шествие по улицам насторожившегося в смутной тревоге города.

Чтобы, протестуя против войны, еще раз прокричать на весь мир о своей проснувшейся огромной силе и энергии в разрушении старого и создании нового порядка вещей.

Чтобы снова, построившись в серые квадраты плотно жмущихся друг к другу тел, переполнить до отказа бетонные коридоры проспектов, улиц, переулков, тупиков, взбудоражить и залить город пенистым, сердито урчащим потоком человеческой лавины.

Чтобы снова четким выкриком песен, звоном сотен оркестров, оглушающим гулом барабанов повергнуть в озноб, жуть, ужас и немую оторопь нахально и трусливо сверкающие платиной, жемчугом, изумрудами, бриллиантами зеркала витрин.

Чтобы снова заставить замолчать скрипки и виолончели кафе, баров, шантанов, ресторанов, театров, кино и залитых матовыми огнями зал.

Чтобы снова сказать сотнями тысяч огрубевших, голодных, сведенных отчаянием глоток властное:

– Довольно!!!

* * *

Таврический сад – цыганский табор. Во всех аллеях расположились живописно пестрые группы солдат, рабочих и женщин. Братание полное. Серые гвардейские шинели обнимаются с засаленными кожанками выборгских слесарей, с яркими фуфайками текстильщиков. Запахи прелых шинелей, овчин, прогорклого человеческого пота струятся в охлажденном воздухе.

Горят костры по всему саду и на прилегающих к нему улицах.

У парадного подъезда дворца пылает громадная охапка березовых дров, переложенная сухими досками и сеном.

Веселые пляшущие языки пламени лижут прозрачную пелену тумана, спиралями идущего с моря, от Невы.

У костров греются. Кипятят чай. Прикатили походные кухни. Варят ужин.

В коленкоровой пасмурной ночи, дрожащей в озаренья шипучих костров, льются задушевные речи рабочих и солдат.

Таврический дворец в крепком кольце многотысячной возбужденной массы. Он точно средневековый замок, осажденный врагами.

Через каждые полчаса к парадному подходят все новые и новые колонны. Настойчиво вызывают засевших там министров «держать речи».

Министры выходят испуганные, жалкие, с меловыми лицами, точно конокрады, пойманные мужиками. Пытаются уговаривать. Просят разойтись по домам. Дают обещания. Но не верят больше министрам…

Какого-то министра чуть не избили. За него вступился известный большевик Каменев. Выручил.

Власти в Петрограде нет.

Что-то скажет завтра петроградский совет? От него все зависит.

* * *

Чудеса в совете! Петросовет большинством голосов принял резолюцию с отказом от власти…

Весь гарнизон, все рабочее население единодушно кричит тысячами своих знамен:

– Вся власть советам!..

А совет, возглавляемый эсэровскими и меньшевистскими мямлями, говорит:

– Я не хочу власти!..

Избиратели приказывают, а избранные плюют в лицо своим избирателям и называют их немецкими шпионами.

Встретил знакомого сапера-бородача. Он ругает меньшевиков и эсэров.

– Вот, жулики! Не берут ведь власть-то, а?? И что нам с ними делать теперь, с предателями?!

– Нужно разойтись по домам и немедленно организовать перевыборы совета, – подсказывает бобриковая фуражка.

– А как ты их, паршивцев, переизбирать станешь, ежели у них мандатам срок не вышел? – спросил какой-то законник.

На законника набросилось сразу несколько человек.

– К черту сроки! Революция теперь ал и нет?

– Долой их, подхалимов!

Продают нашего брата!

– Снюхались с буржуями…

– Переизбирать надо!..

– Большевиков, чтобы всех до одного ввести!

* * *

Несколько часов подряд к Таврическому дворцу идет волна ратников последнего призыва.

Говорят: их сорок пять тысяч.

Мобилизовали накануне Февральской революции. Загнали в грязные казармы около Николаевского вокзала и… забыли о них в сутолоке событий.

Им не давали ни обуви, ни белья, не обучали на строевых занятиях. И эти сорок с лишним тысяч пожилых, обремененных семьями мужиков в самые горячие месяцы деревенской работы сидели, ничего не делая, в казармах на голодном пайке.

Сидели и гадали на пальцах. Распевали свои унылые мужицкие проголосные песни.

Теперь они вышли на улицу и тяжелой поступью, подпоясанные веревками, поясами, в холщовых рубахах и рваных бахилах, в распустивших усы лаптях, с налитыми кровью глазами, как зубры, встревоженные волчьей стаей, идут демонстрировать против временного правительства.

На казенных фуражках ярко отсвечивают приплюснутые кокарды. И только по кокардам видно, что это солдаты.

В лице этих грязных ратников с всклокоченными бородами и волосами идет протестовать против войны и империалистической политики Керенского вся необъятная мужицкая Россия.

Земляная стихия требует мира и земли. Корявые буквы плакатов грозно и властно кричат:

– Долой войну! Довольно крови! Довольно жертв! Это наша воля. Горе тому, кто будет ее игнорировать!

Старенький отставной генерал, оглядывая полчища ратников, их наскоро сшитые красные знамена с неуклюжими безграмотными надписями, испуганно бормочет:

– Господи Иисусе! И откуда их прет столько?.. Что за войско? Что за войско? Это – не армия… а разбойника Чуркина шайка какая-то! Господи, до чего довели Россию нынешние правители!..

К генералу подходит коренастый белобрысый солдатик с винтовкой на ремне, увешанный патронами. И, стянув в злобной усмешке толстые красные губы, не своим голосом кричит:

– Замолчь, старый хрен! Как ты смеешь против революции агитацию пущать?? Кто такой? Хошь, я тебя сейчас в Петропавловку представлю? Ты у мене поговори, паршивец!

Генерал, нахлобучив на глаза потертую фуражку, испуганно юркнул в толпу.

А солдатик медленно двинулся по тротуару, чутко прислушиваясь к разговорам публики.

* * *

Это произошло на углу Литейного проспекта и Шпалерной. Надвигался вечер. Главные силы демонстрантов прошли и находились в районе Невского. Многие колонны расходились по домам.

Со стороны Таврического по Шпалерной мирно двигается с песнями, с музыкой радостно возбужденная пестрая толпа. Идет пулеметный полк вперемежку с женщинами-работницами табачных фабрик.

Навстречу, тяжело громыхая по камням мостовой, сотрясая грунт точно стайка огромных черепах, катится батарея. У артиллеристов ни лозунгов, ни красных знамен. Жутко и молча, пиво глядят на праздничную шумящую улицу черные пасти орудий.

Батарею прикрывает лихая казачья сотня.

Первая боевая единица верных временному правительству войск явилась из Ораниенбаума «наводить в мятежном Петрограде порядок».

Демонстранты приняли ораниенбаумцев за своих, подпустили на сто шагов.

– Разойдись по домам! – резко кричит безусый сотник, приподнимаясь в жолтеньком казацком седле. – Именем временного правительства… Приказываю…

Музыка оборвалась. Но расходиться никто не думает.

Да и куда расходиться? Узкий канал. Кругом камень, бетон. Нужно или прорваться вперед, опрокинуть казачью сотню, прикрывающую батарею, или бежать назад… Толпа демонстрантов заколебалась в нерешительности. Вожаки совещаются.

Сотник подает команду. Сверкнула в воздухе сталь клинков, приготовленных к рубке человеческого тела.

Сотник шпорит танцующего под ним рыжего жеребца и опять, приподнимаясь на стременах во весь рост, властно кричит:

– В атаку! Марш, марш!

Сотня на маленьких крепких лошадках вылетела вперед батарея. Пригнувшись к седлам, казаки с гиканьем понеслись навстречу демонстрантам.

Артиллеристы завозились около пушек.

Расстояние коротко.

Секунда, другая и бьющие без промаха, поражающие насмерть казачьи шашки обагрятся кровью… Погаснет веселый смех, улыбки скорчатся в последней гримасе безвольно замирающих тел. И остановятся навсегда скованные ужасом зрачки.

Людское стадо испуганно шарахнулось к панелям.

На середине улицы остался невидимый дотоле защитного цвета грузовик. Пыхтя и чуфыркая, неуклюже повернулся он туловищем поперек улицы, смертным огнем двух пулеметов, стоящих на левом борту кузова, харкнул в лицо подскакавших вплотную казаков…

Кажется, опоздай пулеметчики на одну секунду, было бы поздно.

Лошади приняли на себя первые горсти свинцовых орехов. В предсмертном храпе, в судорогах падают у самых колес грузовика на обожженный солнцем камень, заливая его кровью, калом, высыпавшейся из разорванных ран на животе требухой.

На убитых лошадей падают здоровые, давя людей, калечат груди, ломают ноги.

Молодой сотник, взмахнув в последний раз уже мертвыми руками, мешком падает с лошади. Выпущенный из руки клинок звенит в серой пыли мостовой.

Рыжий жеребец, потеряв седока, косит глазом, поводит тяжело крутыми боками, испуганно храпит, мечется в тесном кругу огня и людей.

Орудийная прислуга, спрыгнув с передков, врассыпную бежит к подъездам, в открытые подворотни. Лохматые першероны, запряженные в пушки, потеряв ездовых, повернули к панелям.

Пушки опрокидываются в канаву, испуганные лошади бьются в тревоге, рвут постромки.

Сотня круто повернула на Литейный. Пригнувшись к косматым гривам донцов, бешеным аллюром, с гиканьем, с воем понеслись казаки в направлении к Невскому.

Летели точно в атаку на незримого врага, который где-то далеко-далеко. Не отдавая отчета, скакали вперед. Убегали от нависшей смерти, дыхание которой жгло бритые затылки.

Подковы лошадей, звонко цокая, выбивали клубы пыли на паркетно-торцовой мостовой опустевшего в одну минуту проспекта.

Но некоторым суждено было умереть на Литейном в этот ясный июльский полдень.

От Шпалерной до Невского далеко. Нет на прямой магистрали Литейного проспекта спасения от змеиного жала пуль. С разбегу раскаряками падали дюжие крепконогие лошади, падали, чтобы вытянуться, дрыгнуть ногой, умереть…

Скачущий по прямой линии всадник – слишком хорошая мишень для пулеметчика.

Казаки под прямым углом повернули с Литейного на Жуковскую. И на крутом повороте еще упали четыре лошади, четыре чубатых всадника влипли в блестящую, как паркет, поверхность мостовой…

Потеряв добрую половину состава, сотня ушла от смерти…

Только один вороной жеребец, раздувая кроваво-красные ноздри и фыркая, несется прямо по Литейному на Невский.

Раненый казак свалился с седла. Нога-предательница завязла в стремени. Жеребец тащит всадника по мостовой. Голова казака, вышелушенная от мозгов, прыгает, как футбольный мяч. Седло сбилось на бок.

Когда затарахтел на грузовике пулемет, обыватели, вооруженные лорнетками, театральными биноклями, зонтиками, беспечно глядевшие с панелей на «развертывающиеся события», ринулись в ворота и подъезды своих и чужих домов. События приняли не совсем приличный оборот. Созерцать становилось опасно.

Дворники, тоже созерцавшие «события», согласно инструкции домовладельцев захлопывают калитки перед носом перепуганных людей, во двор «не пущают».

Давка у подъездов, у ворот. Женщины-истерички падают в обморок.

Пулеметы рокочут на самом Литейном. Им вторит беспорядочная ружейная и револьверная пальба.

Объятые смертным страхом люди липнут в канавы, пиявками присасываются к тумбам, к столбам, к ступеням крыльца.

Выдавливают стекла подвальных этажей, мешками скатываются в чужие квартиры, дико вопя, как в час небывалого землетрясения.

Давят, калечат друг друга. Режутся в переплетах рам окопным стеклом. Застревают в прорезах окон, кусают друг друга, тузят в бессильной ярости кулаками.

Демонстранты вели себя с поразительным хладнокровием, с выдержкой. Паника была и у них, но они быстро взяли себя в руки, преодолели ее.

* * *

Демонстрация сегодня пошла на убыль. Люди устали. Надоело без толку бродить по улицам. Расходятся по фабрикам, по казармам, унося в бунтующих душах накипь негодования против колеблющегося, соглашательского большинства совета рабочих и солдатских депутатов.

Трупы казаков убраны, но убитые лошади еще лежат. Лежат со страшно вздувшимися животами, вытянув шеи и оскалив широкие желтые зубы. Под ними лужи бурой засохшей крови.

Разит кислой падалью. Пешеходы, проходя мимо, затыкают носы платками и негодуют на власть, которая четыре дня не очищает улицы.

Они – чудаки, эти прохожие: никак не могут понять, что власти почти нет. Никто, от милиционера до премьера, не чувствует под ногами земли.

До лошадей ли тут?

Темные личности сеют тревожные слухи. Призывают к погромам. Одного агитатора, призывающего к погрому винных складов, солдаты отдубасили прикладами.

Говорят, что в Петроград для «усмирения бунта» едут с фронта полки.

Обыватели ожидают резни, грабежа.

Но так или иначе Петросовет закончил свое существование. Армия – единственная сила, на которой держится власть. Петроградский гарнизон занес свой штык над советом нынешнего состава. Если перевыборы не удовлетворят, штык опустится и сделает свое дело.

* * *

Правительство обвиняет большевиков в организации демонстрации 3–4 июля.

Часть лидеров арестована. Ленин скрылся. Может быть, его схватят сегодня-завтра. Говорят, есть приказ о его аресте. Его усиленно разыскивают.

Правая печать прямо зовет к самосудам над большевиками.

Журналисты от Суворина до Д. Заславского включительно с пеной у рта вопят о пломбированном вагоне, о грудах немецкого золота.

Ленина готовятся казнить, расстрелять.

Если сегодня схватят и растерзают Ленина, этим ничего не докажут.

Его идею убить нельзя.

Несокрушимая сила Ленина в том, что он предвидит ход истории. И потому его дело победит.

* * *

Данный текст является ознакомительным фрагментом.