Глава II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II

Пройдет два-три года, и арестантов уже не станут выпускать из тюрем «впредь до решения…». Не будут и высылать на родину, пока министерство юстиции соблаговолит объявить свой приговор. В исключительных случаях департамент полиции будет соглашаться на денежный залог.

Через два-три года в рядах социал-демократов появится целая когорта революционеров-профессионалов, живущих под чужими именами, по чужим или просто «липовым» паспортам.

А пока, в октябре 1898 года, Дубровинский очутился за воротами Таганской тюрьмы с предписанием немедленно выехать на родину, в город Орел, под надзор полиции, пока по его делу министерство юстиции в административном порядке не вынесет решения.

Если бы это произошло в году 1902—1903-м, Иосиф Федорович, не задумываясь, перешел бы на нелегальное положение. И уж наверное, партия подыскала бы ему иное местопребывание.

А пока Орел.

Можно делать сколько угодно догадок и предположений и постфактум давать советы, что должен был бы предпринять Дубровинский с точки зрения революционера-профессионала. Но вернее всего предположить, что он был бесконечно рад возможности побывать дома. Повидаться с матерью. А там будет видно!..

Сколько лет они встречались только урывками, ночами. Торопливые слова, торопливый поцелуй и тоскливый взгляд на мирно спящих братьев. Теперь не нужно прятаться. Он не имеет права выходить за черту города, но может беспрепятственно бродить по его улицам.

Орловские доморощенные «пауки» неуклюже пытаются сопровождать поднадзорного. Но эти прогулки им в тягость, они довольны, когда Дубровинский, ни к кому не заходя, возвращается домой. Тогда «подметки» не затрудняют себя фантазией и доносят – «хлопочет по хозяйству».

Вечерами филеры заняты своими делами. Они отбыли «присутственное время». И никто теперь не может выгнать их на улицу. На дождь, на холод.

Вечерами, в дождь ли, в мороз, метель, Иосиф Федорович обходит квартиры своих друзей.

Увы, многих он не застает.

Зубатов «почистил» ближние и даже очень дальние окрестности Москвы. Его летучие отряды филеров выслеживали, разнюхивали, хватали. Они расчищали почву, на которой московский охранник собирался посеять отборные семена провокации.

Прогулки Дубровинского не остались незамеченными. Тем более что дом шляпной мастерицы уже давно примелькался орловской полиции. Она выслеживала брата Иосифа – Семена.

Дубровинского пригласили в полицейское управление и допросили по поводу Семена. Иосиф Федорович не преминул посмеяться над блюстителями: что он может сказать, ведь ему в Таганке о брате не докладывали.

Можно предположить, или даже хочется предположить, что у Иосифа возникла мысль о побеге. Побеге из Орла, от ищеек полиции. Право, сидеть так, без дела, дожидаясь, когда за тобой придут и скажут «пожалуйте в ссылку», невыносимо. Это унизительно не только для революционера, а просто для человеческого достоинства.

Но, наверное взвесив все шансы на успех, Дубровинский отказался от побега.

Не только в Орле, но и по Курску, Калуге, Москве прокатилась волна арестов. Об этом Дубровинский знал. Провалились явки, схвачены руководители союзов.

Московская охранка по поводу этих арестов доносила в Петербург:

«Произведенные в ноябре и декабре минувшего года обыски, по данным наблюдения и розыска в гг. Москве, Курске, Орле и Калуге, обнаружили большое количество противоправительственных изданий социал-демократического направления, отпечатанных на пишущих машинках и мимеографе, а также принадлежности печатанья. Дознанием установлено, что некоторые члены этой группы вели преступную пропаганду среди рабочих, другие же занимались печатанием, изданием или распространением противоправительственных сочинений».

В Петербурге тоже аресты. Куда бежать? А если его поймают в «бегах»? Тогда административной ссылкой не отделаешься. Упекут куда-либо в «романовские тундры» на Енисей или Якутию.

Иосиф Федорович много передумал за время пребывания в тюрьме. Он понял, что для социал-демократов наступает новая пора, требующая решения новых организационных задач. Социал-демократические группы, кружки, комитеты, разбросанные по разным городам России, может быть, и способны руководить отдельными стачками на местах, но для руководства всей политической борьбой русского пролетариата необходима партия. Партия рабочего класса.

Он знал, что состоялся I съезд РСДРП, съезд, провозгласивший партию рабочего класса. И он хотел быть в ее рядах. А потому не стал рисковать. Что толку от него партии, если охранка упрячет раба божьего Иосифа в Якутию или на Кару?

Из административной ссылки в случае чего и сбежать можно, если, конечно, она будет в сравнительной близости от центра. А вот из Якутии не убежишь, это не Вятка, Вологда или Архангельск.

Понимал Дубровинский и другое: создающейся марксистской партии русского пролетариата нужны хорошо образованные марксисты. И уж если он выбрал для себя профессию революционера, то должен быть во всеоружии теории марксизма.

Значит, годы вынужденного поселения он должен использовать с толком. Он будет учиться и учиться.

Гектографы, кружковые занятия с рабочими, рефераты – это только подготовительный класс школы революционного подполья. Пора серьезно взяться за теоретическую учебу. И где-либо в Вятке или Вологде – традиционных местах административной ссылки – это сделать легче, нежели в Якутске или на Каре.

Это только догадка, предположение. И если Иосиф Федорович думал так или примерно так, то это были невеселые думы, но в тех условиях единственно правильные.

Может быть, у Дубровинского были какие-то иные мотивы. Но он ни с кем не делился своими мыслями. Потому-то на нашу долю и остаются только домыслы и догадки.

В июне 1899 года Иосифа Федоровича вызвали в полицейское управление города Орла. Наконец пришло решение министерства юстиции: «…выслать на жительство под гласный надзор полиции в Вятскую губернию Иосифа Дубровинского – на 4 года…»

Четыре года административной ссылки. Такой срок получали только те, кто казался полиции очень опасным. Обычно ограничивались тремя годами.

Зубатов не ошибся. Он разглядел в двадцатилетнем Дубровинском крупную фигуру революционного подполья.

В решении министерства указывалось, что Иосиф Федорович ссылается не в город Вятку, а в Вятскую губернию. Это было, конечно, плохо. Но была и надежда: ведь выбор конкретного места высылки принадлежит губернатору. Как-то еще там решит губернский властелин?..

Хмурые, косматые тучи. И белые журавли. Это небо. А на земле, на голом поле приткнулась партия арестантов. Люди растянулись на раскисшей пашне. Телега с телом умершего. Группа женщин. У одной на руках грудной ребенок. Но молока нет. И в глазах матери тоска, любовь и боль.

Это картина художника Валентина Ивановича Якоби «Привал арестантов». Может быть, Дубровинский и не видел ее на выставке. Наверное не видел. Но он мог бы подсказать художнику многие детали.

Ранняя дождливая осень 1899 года. Из Вятки в далекий, более чем двухсотверстный путь вышла партия арестантов. В ней были люди и в кандалах, были и женщины с грудными детьми. Вместе шли и политические и уголовники, искушенные этапники и впервой вступившие на скорбную дорогу. Они мокли под одним дождем и шли по одной и той же грязи. Шли и шли.

Потом, изможденные, падали на привалах. И снова шли. Натуженное дыхание и свистящий кашель, плач детей и густой мат, окрики конвоиров… И гнетущая беспросветность.

И казалось, что этой дороге нет конца, как нет конца вятским лесам, как нескончаем этот дождь и это серое, навалившееся грязным брюхом на землю небо.

Еще в тюремном смрадном вагоне, воюя с клопами, духотой, вонью, Иосиф Федорович как избавления ждал Казани. Из Казани они поедут по реке, пароходом, ведь иного пути в Вятку нет.

До Казани добрались быстро. Но в Казани их загнали в прокисшие трюмы баржи, которую подцепил черный от копоти и старости буксир. В трюме пахло гнилью, рыбой, потом и прелью.

Иосиф Федорович задыхался, но тогда ему казалось, что всему виной эта баржа. Он, как и все молодые люди, не задумывался о здоровье в двадцать два года. А ведь Дубровинский не отличался богатырским сложением. Недоедание в большой семье шляпной мастерицы было явлением обычным.

Когда окончил училище, началась суматоха неотложных дел, спешка кружковых занятий, сутолока земств. Поездки по нищим, голодным селам Калужской губернии. И он снова питался кое-как. И кое-как спал. И конечно, не копил сил, не «наливался соками».

В Вятской пересылке долго ожидали губернаторского решения. Потом, ближе к осени, Дубровинскому было объявлено, что он водворяется на поселение в город Яранск.

И только осенью сформировалась партия.

Двадцать верст в день. К вечеру темнело в глазах от мучительной усталости. Но ночь не приносила облегчения. Тело ломило от непосильной дороги. Жесткие нары, а иногда и просто грязные доски пола отгоняли сон. За ночь не просыхала одежда, и целый день потом не проходил неуемный озноб.

И конечно, конец этапа – заштатный Яранск показался обетованным раем.

А Яранск отнюдь не был райским местом. Около 5 тысяч жителей, 127 каменных и 532 деревянных дома, 4 церкви и винокуренный завод, олицетворяющий здесь промышленность, одна библиотека и одна женская гимназия. И все.

Со всех сторон город заставлен каменистыми холмами, между ними застыли топкие, болотистые равнины. А вдалеке, по их берегам, сырые, серые, хмурые леса.

Царские охранители знали свое дело, знали, куда ссылать «неугодных», «подозрительных», «бунтовщиков». Один вид Яранска и его окрестностей мог убить всякую надежду, всякую мечту.

В реестре ссыльных мест Вятской губернии Яранск числился чуть ли не на последнем месте. По реестру в этом городе полагалось 11–14 ссыльнопоселенцев при трех полицейских чинах, приглядывающих за ними. Но это был старый реестр, 1881 года. Его творцы исходили из практики народнического и народовольческого движений. И никак не предвидели массового, пролетарского.

Так что Дубровинский сразу же нашел здесь довольно многочисленное общество таких же, как и он, поднадзорных. Среди них оказались и знакомые.

Леонид Петрович Радин был выслан сюда годом раньше и по делу того же «Московского рабочего союза». Они встречались в Москве. И теперь Радин посвящал Дубровинского во все тонкости ссыльного быта.

Леонид Петрович был значительно старше Дубровинского. Он родился в 1861 году. Окончил гимназию, потом Петербургский университет. Его учитель, великий Менделеев, прочил Радину блестящую карьеру ученого. И был несказанно огорчен, когда Леонид Петрович вдруг исчез из университета и объявился где-то в глухой деревне. Радина увлекли идеи народников. Он хотел жить среди крестьян, сеять «разумное, вечное» и, конечно же, вести социалистическую пропаганду.

В 80-х годах Леонид Петрович побывал за границей. Народовольчество после убийства Александра II переживало пору упадка. Когда же Радин прочел первые работы Плеханова и особенно «Наши разногласия», то окончательно разочаровался в народнических доктринах и с той поры усиленно взялся за изучение марксизма.

Радин не вернулся в университет. Он стал социал-демократом.

Леонид Петрович был разносторонне одаренным человеком. Он мог сделаться видным ученым-химиком и не менее известным поэтом. Но он стал революционером-профессионалом. Дубровинский с Радиным, таким образом, были коллегами по профессии. И это не могло их не сблизить. Дубровинский не скрывал своего восхищения талантами Радина, а Леонид Петрович не переставал удивляться огромной начитанности своего нового молодого друга.

Иосиф Федорович в тюрьме времени зря не терял. Он основательно изучил немецкий язык и теперь с наслаждением читал в подлинниках Гёте, Гейне, Шиллера. Не многие близкие друзья Дубровинского знали, что он тоже пишет стихи. Иосиф Федорович почти никому их не показывал и никогда не соглашался почитать что-либо. Но Радин знал, Радин читал стихи Дубровинского. И видимо, они ему нравились. А Радин был суровый и взыскательный читатель.

В ссылку Радин пришел уже больным туберкулезом, но продолжал увлеченно работать. Работал по ночам, ложился на рассвете и спал до обеда. Напрасно Дубровинский и другие ссыльные уговаривали его отказаться от ночных бдений и, вместо того чтобы весь день спать в полутемной комнате, хотя бы изредка погулять.

Радин ничего и слышать не хотел. Он спешил, хотя и не верил в близкую смерть. Никто из ссыльных товарищей Радина не обладал достаточной научной эрудицией, чтобы оценить исследования Леонида Петровича. Только потом, когда уже стали известны гениальные труды Эйнштейна, близко стоявший к Радину и тоже ссыльный И. Мошинский понял, что Радин вел исследования по тем же проблемам, завершил свою работу и был очень ею доволен.

Дубровинский поселился вместе с Радиным в двухэтажном домике и трогательно ухаживал за больным другом. Он немногим мог облегчить страдания Радина, разве что участливым словом.

Быт ссыльных безотраден. Им запрещалось служить в государственных учреждениях и частных компаниях, работать учителями, даже домашними. Но это последнее правило все же нарушалось, начальство смотрело на это сквозь пальцы. И все же на долю ссыльных в основном оставалась только физическая работа. Радин физически трудиться не мог. А Дубровинский не мог подыскать себе подходящего занятия. Какой-либо профессии у него не было, разнорабочие в этом городе не требовались. Оставалось ухитряться прожить на 1 рубль 20 копеек в месяц, которые ему полагались от казны, как человеку «непривилегированному». Иногда мать присылала небольшие суммы, но Любовь Леонтьевна не имела возможности регулярно помогать сыну. Она пыталась добиться перевода Иосифа Федоровича в Вятку или Глазов, чтобы приехать туда, устроиться работать и как-то облегчить положение Иосифа. Но министерство внутренних дел оставило ее прошение без ответа.

Правда, Дубровинскому удалось добыть работу по переводу книг Каутского «Анти-Бернштейн» и «Аграрный вопрос», но эти переводы сулили деньги позже, а пока он делился с Радиным последним. Поделился и переводческой работой.

Колония ссыльных, подобравшаяся в Яранске, достатком не отличалась. Немногим помогали родные и друзья. Особенно нуждались поселенцы-поляки, с партией которых в 1898 году и прибыл в этот город Радин. Систематическое недоедание, отсутствие теплой одежды, сырые квартиры в суровом, с очень нездоровым климатом городе делали свое пагубное дело.

Туберкулезный процесс у Радина обострился. Он вынужден был большую часть времени проводить в постели. Но и в постели писал и кашлял, кашлял и писал.

Дубровинский тоже заметно терял силы, худел, начал кашлять. Друзья старались уберечь этих двух замечательных людей. Но что они могли сделать?

В Яранске сколотилась небольшая группа социал-демократов, тоже из ссыльных. И вскоре Иосиф Федорович стал фактически ее руководителем. Среди членов этой группы были люди и постарше Дубровинского, но никто не мог сравниться с ним в знании теории марксизма, в умении самые сложные вопросы изложить четко, ясно, доходчиво.

К нему особенно тянулись ссыльные поляки. Они жадно ловили каждое слово своего молодого учителя. И может быть, здесь, в ссыльной глуши, Иосиф распознал одно из самых замечательных своих дарований – умение увлекать слушателей, убеждать их в своей правоте. И достигалось это не красноречием. Ораторскими талантами Дубровинский не блистал, но его собственная внутренняя убежденность, отточенная мысль, облеченная в очень точные слова и фразы, действовали на любую аудиторию.

Наверное, распознав этот дар, Дубровинский попытался расширить круг своих знакомств. Наверное, ему не терпелось приобщить к марксистской вере тех немногих интеллигентов, которые жили в Яранске постоянно.

Но власть предержащие были начеку. Они старались всячески изолировать ссыльных от остальных жителей города.

Дубровинский показался местным полицейским чинам «человеком очень хитрым и скрытным». Да и из департамента полиции по поводу Иосифа Федоровича последовало указание: «в смысле надзора обратить особое внимание и наблюдение».

И наблюдение и внимание были обращены. Уже через несколько недель вятский губернатор знал, что Дубровинский сошелся с товарищами по несчастью, что «среди ссыльных пользуется доверием», а через два месяца на имя губернатора пришло прошение, которое подтвердило, что поднадзорный попытался сблизиться и с вольными жителями:

«С первых же дней по прибытии моем в г. Яранск я столкнулся здесь с рядом глубоко затрагивающих непосредственно мои интересы фактов, которые вынуждают меня обратиться к Вашему Превосходительству с нижеследующим:

Действиями некоторых лиц, занимающих в г. Яранске официальное положение, здесь созданы для высланных такие тягостные условия жизни, которые отнюдь не соответствуют и даже прямо противоречат тем условиям, в которые ставят состоящих под надзором полиции соответствующие узаконения.

Так, например, в самое последнее время местный инспектор народных училищ нескольких подчиненных ему лиц за простое знакомство с высланными, знакомство, при котором никакие незаконные отношения и цели не только не имели места в действительности, но и не были заподозрены и не выставлялись в качестве мотивов самим училищным начальством, подверг тяжелому наказанию – переводу на службу в глухие местности уезда. Между тем, если бы только местной полицией не были нарушены требования закона (Положение о полицейском надзоре, § 6), то г. инспектор народных училищ даже не мог иметь никаких официальных сведений о том, состоит ли кто под надзором или нет, и, следовательно, не имел и не имеет права распространять подобных, подрывающих в глазах местного общества мою репутацию слухов, и тем более принимать меры, имеющие непосредственной своей целью лишить меня (в числе других высланных) возможности иметь какие-либо знакомства и отношения вне круга лиц, находящихся в одинаковом со мной положении. Но эти произвольные и бессознательные действия наносят мне вред не только нравственный. Преследования, которые возбуждаются здесь против меня… преграждают мне всякую возможность найти заработок…

Не видя никакой возможности изменить установившиеся уже в г. Яранске описанные мною положения дел, честь имею просить Ваше Превосходительство о переводе меня на жительство в г. Вятку, где я надеюсь испытать лишь те ограничения, которые действительно в отношении меня установлены законом».

Но тщетно. Яранские полицейские хорошо знали, что можно и что не дозволено. Можно и нужно делать максимум возможного, чтобы создать ссыльным невыносимые условия жизни. И они старались.

Осень. Злые дожди сбили с деревьев последнюю желтую листву. Раздетые, они вздрагивают на холодном ветру и никак не могут согреться.

На улицах ни души, ни собаки. Быстро темнеет, и кое-где в окнах уже зажглись рыжие светлячки керосиновых ламп.

В такую пору нужно заставить себя выйти из дому. И Дубровинский неохотно натягивает пальто.

Радин забылся в тяжелом сне. Его целый день знобило, целый день лихорадочно горели глаза, и он кашлял больше обычного.

Иосиф Федорович на цыпочках вышел за дверь. Он старается каждый день, несмотря на погоду, гулять. Друзья подсмеиваются, уверяют, что это в него въелась тюремная привычка – не пропускать ни одной прогулки. Но он-то знает, что это не совсем так. В последнее время Дубровинский стал замечать, что у него появился какой-то удушливый кашель – нет, не простудный, похожий на кашель курильщиков, но он не курит. Часто, сидя за столом, погруженный в книги, он вдруг ощущал приливы слабости, потом становилось нечем дышать.

На улице ветер подхватил, толкнул в спину, ноги заскользили по липкой грязной жиже. И он сразу задохнулся, закашлялся, прислонился к забору. И все же не повернул обратно.

Его ежедневные прогулки с некоторых пор обрели совершенно определенный маршрут.

Дубровинский промок, пока добрался до небольшого домика, где жила ссыльная – Анна Адольфовна Киселевская.

Анна Адольфовна прибыла в Яранск несколько позже Иосифа Федоровича. Она окончила гимназию в Керчи. Потом уехала, чтобы продолжать учебу в Тифлисе. В 1891 году в кружке Федора Афанасьева стала социал-демократкой. В 1896 году Анна Адольфовна приезжает в Петербург и поступает на Надеждинские акушерские курсы. Через нее петербургский «Союз борьбы» поддерживает связь с Тифлисом.

Через год механик швейных машин Федор Афанасьев был арестован тифлисской полицией. У него нашли большую библиотеку нелегальных книг и два письма, подписанных «Анна К.». Этого было достаточно. Киселевскую арестовали.

После жарких приазовских степей, после необъятной шири теплого моря, после кавказского разгула солнечного света, после великолепия столицы Яранск показался Анне Адольфовне серой могилой. Она забилась в свою комнату, редко куда-либо выходила, почти ни с кем не встречалась. И день ото дня становилась раздражительней, нелюдимей.

За ее плечами были годы «противоправительственной пропаганды». И она знала, что такое нужда.

Ее отец носил громкое звание «золотых дел мастер», но у этого мастера никогда не водились золотые монеты, зато была большая семья и большие долги. Жили впроголодь, милостью родственников. Так что яранский голодный государственный паек в 1 рубль 20 копеек было еще не самое худшее из того, что испытала Анна Адольфовна.

Полицейские власти донесли губернатору: «крайне вспыльчива, домоседка, любит уединение».

И все это не соответствовало действительности. Конечно, станешь домоседкой, если нет никакой работы и нет знакомых. Невольно уединишься в маленькой полутемной комнатушке с книгой, пока сквозь слезящиеся окна пробивается свет. А вечерами нужно экономить керосин. Такие вечера хорошо проводить в задушевных беседах с близкими. Но близкие остались далеко. А здесь самый частый гость – полицейский чиновник. Он приходит «справиться о здоровье». От такой полицейской «учтивости», от нужды и вынужденного безделья станешь не только вспыльчивой, с ума сойти можно.

Как познакомились, как стали друг другу дороги и близки эти два сдержанных, замкнутых человека, никто из ссыльных не знал. Но заметили скоро. Хотя такие люди и не выставляют свои интимные чувства напоказ. В среде революционеров тех дней еще были живучи заветы Рахметова.

Анна Адольфовна вспоминала:

«В то жестокое время подполья многие считали, что у революционера не должно быть семьи, детей. Когда в ссылке родилась наша старшая дочь, один из товарищей прислал нам прямо-таки соболезнующее письмо. Оно до глубины души оскорбило и меня и Иосифа Федоровича. Никогда не считал он, что семья может оторвать его от служения революции».

Кто автор этого письма, Киселевская, конечно, не сказала. Ссыльный И. Мошинский потом признался: «…впоследствии нас поразила женитьба Иосифа Федоровича на товарище по ссылке Анне Адольфовне Киселевской. Не мирилось это с установившимся в ссылке мнением о Иосифе Федоровиче».

Наверное, Дубровинский и Анна Адольфовна, зная такие настроения среди ссыльных, не спешили с объявлением своего брака.

Но Радину становилось все хуже и хуже. Иосифу Федоровичу все труднее было в одиночку заботиться о больном товарище, оставлять его одного вечерами. А ведь ему хотелось вечером, когда быстрые сумерки заволакивают темной дымкой уродливые улицы и убогие дома, отворить дверь в ту маленькую комнату, где его ждала любовь, где он оттаивал, оставлял за порогом суровость.

И колония ссыльных отпраздновала свадьбу.

Не было лихих троек. И не благовестили колокола церквей. И стол не ломился от яств. Но было шумно, как всегда бывает шумно, когда в дом набивается молодежь, было весело, хотя пелись и невеселые песни.

Накануне свадьбы Леонид Петрович уехал. И Дубровинские не раз вспомнили о человеке, который первым так тепло, так искренне сказал им свое «благословляю».

Может быть, Радин и не произнес этого слова. Но разве все нужно говорить? И может быть, лучше оставить на память песню.

Пели песню, имя автора которой узнали здесь, в Яранске:

Смело, товарищи, в ногу…

Радин сочинил не только слова, но и музыку. И когда сочинял, у него под рукой не было фортепьяно. В Таганской тюрьме оно не полагалось.

Дубровинский давно догадывался, кто автор, ведь он не раз слышал, как Леонид Петрович, усевшись где-нибудь в темном углу, тихо напевал какой-то мотив, вслушивался, проверяя, прощупывая его.

Еще до замужества Анна Адольфовна взялась ухаживать за Радиным. И у женщины это получалось гораздо лучше – Иосиф Федорович не мог с этим не согласиться.

Но его грызли неотступные думы – где и как заработать деньги.

С затаенной болью смотрел он на Анну Адольфовну – худенькая даже для своего небольшого роста, огромные, с каким-то бархатисто-серым отливом глаза подведены непроходящей чернотой от недоедания, от тяжелых дум.

А Анна Адольфовна сердилась. У этой маленькой женщины был «большой» характер.

Дубровинский обязан продолжать свои теоретические занятия по марксизму.

И Дубровинский продолжал. И это не было проявлением эгоизма – сдал больного друга на руки будущей жены, отбросил заботы о деньгах и целиком ушел в книги. Нет, все, кто соприкасался с Иосифом Федоровичем, неизменно отмечали, что у него всегда «…безупречная корректность, органическое чувство порядочности сочетались с высоко понятым чувством долга, серьезной ответственностью за все свои слова и дела».

Трудно было добывать книги в этой глуши. Единственная городская библиотека ничем не могла помочь Дубровинскому. Случайный подбор старых журналов, без какой-либо системы подобраны и книги, многие из которых тоже попали сюда по случаю.

Иосиф Федорович попытался наладить присылку книг с воли. И друзья как в России, так и за границей охотно готовы были ему в этом помочь. Но если Гейне и Гёте, Шиллер, поэзия и редкая беллетристика благополучно доходили до Яранска, то гораздо труднее было переслать те издания, которые русская цензура запретила. А именно эти-то издания в первую голову и интересовали Иосифа Федоровича.

Советский исследователь А. Креер свидетельствует о том, что в Яранске Дубровинский познакомился с несколькими номерами ленинской «Искры». Но это могло произойти только поздней осенью 1901 года, когда уже закончился срок ссылки Анны Адольфовны и Дубровинский доживал в вятской глуши последние полгода. Ведь первые два транспорта «Искры» провалились. То немногое количество экземпляров первого номера, которое провез в чемодане Н. Э. Бауман, вряд ли добралось до заброшенного вятского городишка.

Между тем Дубровинский за годы пребывания в Яранске, видимо, успел познакомиться с важнейшими работами и Маркса и Энгельса. Читал он и первые книги Владимира Ульянова. Трудно, конечно, утверждать, что в условиях яранской ссылки это было сколько-нибудь систематическое чтение.

Но у нас есть свидетельства жандармов о том, что нужные книги присылались Дубровинскому и частично доходили. Из перлюстрированных писем ссыльных вятские охранники знали, что Дубровинский и его ученики по марксистскому кружку основательно изучают работы Маркса, Энгельса, знакомы с писаниями Бернштейна, Каутского.

В 1900 году через Вержболовскую таможню на имя Дубровинского прибыли из-за границы книги. Наверное, Иосиф Федорович сумел наладить связи с кем-то, кто близко стоял к группе «Освобождение труда».

Заголовки книг были самые невинные:

1. «Фотографические сообщения».

2. «Высшая королевская техническая школа».

3. «Берлинский путеводитель».

4. «Каталог Вейдманской книжной торговли».

Вержболово посылка миновала благополучно. И добралась до Вятки. Может быть, будь она адресована кому-либо другому, а не Дубровинскому, через несколько дней ее бы спокойно распаковали в Яранске.

Но Дубровинский уже снискал себе «дурную репутацию» у губернатора. Посылку вскрыли. Полицейские чиновники не стали утруждаться чтением. Посылка была переправлена на заключение цензурного комитета иностранной цензуры.

Через некоторое время губернатору стало известно, что обложка «Фотографических сообщений» прикрывала «Историю социализма», «Высшая королевская техническая школа» – не что иное, как «18 брюмера Луи Бонапарта» К. Маркса, а «Берлинский путеводитель» содержал «Стенографический отчет о конгрессе социалистов», в «Каталог Вейдманской книжной торговли» была вложена «Программа немецкой социал-демократической партии».

Дубровинскому угрожали крупные неприятности, вплоть до увеличения срока ссылки. Росчерк губернатора, и Иосиф Федорович будет «препровожден» в места еще более глухие и дальние.

От посылки Дубровинский благоразумно отказался, заподозрив неладное. Видимо, это и спасло его от репрессий.

В эти последние годы XIX столетия в вятскую ссылку попало немало руководителей и «Московского рабочего союза» и петербургского «Союза борьбы». В городе Орлове, а затем в Вятке отбывал ссылку Потресов. Он тогда переписывался с Владимиром Ильичем. В Орлове же в ссылке жили Вацлав Вацлавович Боровский, знакомый Дубровинскому еще по Москве, Розалия Землячка, Николай Эрнестович Бауман.

С ними поддерживал связь Радин. В 1899 году Владимир Ильич и его единомышленники в енисейской ссылке выступили с резким разоблачением экономических и оппортунистических идей Кусковой и Прокоповича, изложенных ими в печально знаменитом «Кредо». Ленин с товарищами написали «Протест». Он был разослан по различным колониям ссыльных. Попал этот документ и в Вятку, а оттуда в Орлов. Его подписали Бауман и Боровский. Они же переправили его в другие города Вятской губернии.

В городе Котельнич при обыске у местной фельдшерицы был найден текст «Протеста» и приложенное к нему письмо.

«Посылаю некую резолюцию и прошу сделать вот что – прочтите ее вашим социал-демократам и спросите каждого, согласен ли он с ней? Затем сосчитайте число голосов, поданных „за“, и сообщите хотя по почте, сколько их.

Резолюция эта написана не нами, и я прошу Вас никому не говорить даже, что этот экземпляр попал к Вам из Орлова и что считают голоса из Орлова».

Видимо, в сопровождении такого же письма «Протест» был послан и в Яранск. Он всколыхнул небольшую колонию «политиков». Дубровинский и некоторые его товарищи подписались под «Протестом».

Новый, 1901-й встречали, как обычно, в компании близких друзей. А ведь этот новый год был первым годом нового, XX века.

Вспомнилось, как ровно год назад кто-то из ссыльных тщился доказать, что век XX начинается 1900 годом, и призывал «отметить как следует». Много тогда смеялись, да и взгрустнули немного.

Новый век Иосифу Федоровичу и Анне Адольфовне придется встречать в этом богом забытом и осточертевшем городе.

Новый век!

Кто устал от старого, кто связывал неудачи, постыдные дела, крушения иллюзий с датами, начинающимися цифрой 18, тот надеялся, что XX столетие похоронит кошмары пережитого. Достаточно проснуться 1 января живым, здоровым и улыбнуться обновленному солнцу тысяча девятьсот первого.

В Москве, Петербурге, губернских городах и даже в яранской глухомани в витринах гирлянды сплетаются в цифру XX. Газеты задолго до наступления торжественной даты оглушают анонсами и краткими пророчествами: «Век без кризисов», «Век без забастовок», «Век процветания». И каждый по-своему возлагает надежды на грядущее столетие.

Царю Николаю II, этому «Чингизхану с телефоном», по словам Льва Толстого, мнится, что канули в прошлое революции и революционеры с бомбами, подкопами, револьверами, что охранительные начала самодержавия испугали трусливых, усмирили задиристых, искоренили смелых, борющихся.

И XX век грезился самодержцу в облике старой, купеческой, допетровской Руси, где так уютно потрескивали свечи, тихо теплились лампады, пахло ладаном, и боярские шапки, собольи шубы да длинные бороды были символами мудрости и власти, а Мономахова шапка – недосягаемой вершиной ее под сенью всевышнего.

«Назад, к допетровским временам», – провозгласила дворцовая камарилья. Это значит засилье дворянства во всех областях государственной, политической, экономической и культурной жизни страны.

«Назад, к Московской Руси» – это значит усиление патриархальных начал в деревне или попросту возрождение крепостнических порядков. Это православие и самодержавие, как гранитные утесы, стоящие на дороге к конституции.

А для тех, кто не согласен? Есть Шлиссельбург. Есть Петропавловка.

Есть централы, рудники, читинские, карийские, вилюйские остроги. Есть пули. Нагайки. И лес штыков.

За этим частоколом император чувствует себя спокойно.

В империи тишина, в империи порядок, в империи твердая власть…

В этом не уверены либералы-земцы, им кажется, что куцая конституция все же была бы громоотводом.

XX век, что несет он им?

Засунуть бы голову под крыло и чувствовать себя в безопасности. Но время врывается в земский уют тревожными ритмами.

И черная земная кровь

Сулит нам, раздувая вены,

Все разрушая рубежи,

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи.

От страха перед этими мятежами либерала трясет лихоманка. Поближе к трону, за частокол штыков. Но и тут он дрожит и робко советует: «Нужно проводить умную, гибкую политику».

«Необходимо успокоить массовое движение», – волнуется московский купец, напяливший на себя вместо длиннополого кафтана английский фрак.

И земец и купец «протестуют против крайностей». Оба втираются в доверие к народу, чтобы потом выдать его головой царю.

Зашевелился «старый земец». Он откопал запылившийся всеподданнейший адрес о созыве Земского собора из представителей земств и городов. Это предел его мечтаний.

А век XX уже вступил в свои права. Он никому ничего не обещает. Добывайте сами.

XX не XVII. Можно нацепить на себя боярские хламиды, отпустить бороды, но не вернуть ни московской тишины, ни абсолютизма. Кануло в прошлое крепостничество. И капитализм домонополистический перерастает в империализм.

Образуются картели и синдикаты. Они монополизируют производство, сбыт, капиталы. Промышленный и банковский капиталы, сливаясь, создают капитал финансовый. Капиталы незримо проникают через рубежи государств, завоевывают рынки, колонии. Идет борьба за передел поделенного мира. Обостряется борьба между трудом и капиталом.

XX век властно стучится в двери фабричных бараков. Тянет за сигнальную веревку заводского гудка, возвещая о новых, еще «не виданных мятежах».

Кружки, чисто экономические забастовки – достояние прошлого. В новом веке рабочий должен победить, обязательно победить. А для этого нужно воздействовать на все слои населения. И главное – стать авангардом в войне за свободу, гегемоном в общенародной борьбе с царизмом.

К этому призывают социал-демократы.

Об этом пишет Владимир Ульянов.

Этим открывается XX век.

Новый министр внутренних дел Сипягин продолжал старую политику, но с еще большим рвением, чем его предшественники – всякие Толстые, Дурново, Плеве, Заики. Он любил посмеяться над ними, вспоминая едкий стишок:

Наше внутреннее дело

То толстело, то дурнело,

Заикалось и плевалось,

А теперь в долги ввязалось,

И не дай бог, если вскоре

Будет мыкать только горе.

Но горе мыкали только крестьяне, рабочие, а помещики получили из рук царизма подарок в виде проданных им за бесценок казенных земель в Сибири. Вдруг выяснилось, что для императорской охоты не хватает тех лесов, которые были отведены раньше.

Ну как можно терпеть ущемление царской охоты? Конечно же, площади лесов должны быть расширены. И они были расширены.

Зато права студентов урезаны.

А права рабочих?..

Но полно, у рабочих не было прав, даже право продавать свои руки было ограничено потребностью в этих руках и полицейской рекомендацией.

Не было прав. Зато о пролетариях «пеклись» сановные правители России. Положение рабочих изучает особая полномочная комиссия. Приходит в ужас. В секретном докладе царю, не сгущая красок, она обрисовывает безысходное положение рабочего класса России и… рекомендует «усилить охрану на заводах и фабриках из расчета один городовой на 250 рабочих». Создать фабричную полицию за счет заводчиков.

Городовые и полицейские «улучшат» положение рабочих!

XX век начался голодом 30 миллионов крестьян. И уже угрожал безработицей пролетариям.

И как мера по борьбе с голодом – организация принудительного труда. «Паразит собирается накормить то растение, соками которого питается» – это слова отлученного от церкви Льва Николаевича Толстого.

И снова забастовки рабочих, студентов.

Студенты волновались и волновали своих либеральных мамаш и папаш.

Правительство тоже волновалось и, чтобы успокоить себя и студентов, издало «Положение о порядке передачи в распоряжение военного начальства воспитанников, увольняемых из высших учебных заведений».

Либеральные папаши продолжали лить слезы и отсиживаться в стороне.

На поддержку студентов встали рабочие. Хотя у них и не было сыновей, учившихся в университетах: их дети с восьми лет гнули спину у станка и не умели писать. Хотя студенты требовали, например, восстановления корпораций, а многие рабочие и значения слова-то этого не понимали.

Но поддержали.

Студенты бастовали. Студенты митинговали. Рабочие рвались на улицу, завоевывали ее, увлекали за собой.

Самый неугомонный, самый революционный российский пролетариат боролся за гегемонию в общенародной борьбе с царизмом. И стремился всякое проявление недовольства поддержать и возглавить.

Уже прокатилась волна демонстраций в Харькове и Москве.

Это было начало тех грандиозных битв, которые, как снежный обвал, нарастали, чтобы потом разразиться громовым ударом.

Говорят, человек ко всему привыкает. Неверно это.

Не может он примириться, когда другие люди не считают его за человека, да еще хотят внушить это с помощью кнута. Результат подобного внушения будет один: всего лишь привычка не бояться кнута.

И тогда каждый раз, как только подымается кнут, человек уже меньше думает о насилии и больше о том, почему оно совершается.

Царизм был страшно напуган тем, что русский рабочий перестал бояться казацкой нагайки, полицейских шашек, залпов карателей. Рабочий класс России привык к ним, и голос страха уже не заглушал голосов, требовавших свободы, требовавших не только работы и куска хлеба, но свободы собраний, стачек, демонстраций… Свержение самодержавия!

Царизм уже ничем не мог предотвратить стачки, забастовки, демонстрации. И чем чаще они повторялись, тем больше рабочих участвовало в них, тем скорее шло политическое воспитание класса.

А это могло привести…

Да, царские чиновники, император знали, к чему это могло привести.

Рабочий люд все более и более подходил к мысли, что одни забастовки, стачки и демонстрации не принесут ему ни облегчения, ни тем более победы. Можно было забастовать и потребовать повышения расценок, отмены штрафов, можно даже добиться этого у администрации. Можно было заставить правительство вмешаться во взаимоотношения между рабочими и хозяевами, издать кое-какие законы, ограничивающие произвол фабрикантов.

Но проходило немного времени, и все эти «победы» сводились на нет.

Опыт, горький опыт постепенно убеждал класс, что без изменения политического устройства страны никакая экономическая борьба ни к чему не приведет.

Нет, рабочие переросли тех интеллигентов, которые только и знают, что сюсюкают: «Ах, бедненькие, да как вы живете в этих норах? Ах, несчастненькие, да чем вы питаетесь?»

Вековым трудом своим, мозолями, потом, всею жизнью своих отцов пролетариат выстрадал лозунг «Долой самодержавие!».

И в него вложено все: и мечта голодного о куске хлеба, и забота отца о несчастных, голых, неграмотных детях, и видение нового мира, в котором хозяином будет труженик.

«Долой самодержавие!» От этого лозунга шарахается в сторону трусливый либерал. Его не хотят признать и те, кто проповедует экономизм. Он вызывает истерический окрик полицейского офицера: «Огонь!»

Самые зажигательные слова бессильны против пуль и шашек. За мечту нужно бороться сообща и с оружием в руках.

Это тоже было веление века. XX одевался в красное и считал, что этот цвет ему очень к лицу.

Новый век принес Дубровинский и новые заботы.

Анна Адольфовна ожидала ребенка. А молодой будущий отец не находил себе места от тревог. Скоро их станет трое. Ребенку нужно не меньше, чем взрослому, а ведь денег у них не прибавится. Анна Адольфовна истощена, ей все время нездоровится. И как-то еще пройдут роды…

В Яранске есть врачи, но никто из них никогда не специализировался по акушерству. Эти волнения Иосифа Федоровича свидетельствуют и о его трогательном отношении к жене и о некоторой растерянности человека, который к 24 годам не успел постичь повседневность жизни. Дубровинский как-то не подумал, что и в Яранске рождаются дети, и живут, и носятся с гиканьем по улицам.

Возможно, что Анна Адольфовна, учившаяся на акушерских курсах, заметила что-то необычное в своем состоянии. И Иосиф Федорович вновь обращается с прошением к вятскому губернатору. Снова настаивает на переводе в Вятку, но на сей раз он мотивирует этот перевод необходимостью врачебного ухода за Анной Адольфовной.

И снова отказ.

Сдержанный, не желающий показать своим мучителям все те горести, которые по их милости выпали на его долю, Дубровинский на сей раз возмутился.

Губернатор не последняя инстанция.

Теперь прошение идет в Петербург, к министру внутренних дел.

«В непродолжительном времени жене моей предстоят первые роды, перед которыми, как известно, предвидеть заранее могущие наступить неправильности и осложнения совершенно невозможно. В гор. Яранске, где жена моя, Анна Григорьевна (Адольфовна. – В. П.) Дубровинская и я, нижеподписавшийся, проживаем с осени 1899 г. под гласным надзором, нет специалиста-акушера, и, в случае опасности, судьба больной останется в руках врачей, специально акушерство не изучавших…»

Дубровинский не был человеком наивным. Он хорошо понимал, что «Его высокопревосходительство» в лучшем случае запросит губернатора.

Так оно и было.

Губернатор тут же отписал:

«8 апреля 1901 г.

Господину Министру Внутренних дел

Представляя при сем на благоусмотрение Вашего высокопревосходительства жалобу состоящего в гор. Яранске под гласным надзором полиции Иосифа Дубровинского на неразрешение ему и его жене отлучки в гор. Вятку, имею честь доложить, что ходатайство это мною отклонено, как не вызываемое необходимостью. Врачебная помощь может быть оказана с равным успехом в месте водворения – г. Яранске, где имеются врачи и акушерки и никто из местных жителей не приезжает в Вятку исключительно на время родов».

К счастью, все обошлось благополучно. Иосиф Федорович стал отцом девочки, которую назвали Наташей. Дубровинский предпочитал более ласковое – Талка.

Он был нежным, заботливым отцом. Анна Адольфовна, когда ей было уже далеко за шестьдесят, вспоминала:

«Появление нашего первого ребенка в ссылке отвлекло несколько И[осифа] Ф[едоровича] от напряженных теоретических занятий, с необыкновенной нежностью и поразительным умением опытной няньки ухаживал он за младенцем. Тут резко сказалась особенность в характере И[осифа] Ф[едоровича] – замкнутость и стремление отгородить свою интимную жизнь от постороннего глаза. Его возню с ребенком, кроме самых близких людей, никто не должен был видеть».

Близился август 1901 года. В августе у Анны Адольфовны кончался срок ссылки. И конечно, Дубровинский настаивал на том, чтобы она, не задерживаясь ни на день, уехала в Орел. Там Любовь Леонтьевна, там ей помогут, там Талка найдет заботу и любовь бабушки.

Но Анну Адольфовну волновало другое. Конечно, она уедет. Но Иосифу Федоровичу больше нельзя оставаться в Яранске. У него туберкулез. Это подтвердил врач, когда Дубровинский был вызван к воинскому начальнику.

Оказывается, административно сосланные подлежали призыву в армию. Царизм не хотел терять ни одного солдата, справедливо полагая, что казарма, пожалуй, похуже, чем административная ссылка.

Анна Адольфовна стала настаивать на том, чтобы Иосиф Федорович подал прошение о переводе в южные губернии. Пусть эти полтора оставшихся года, которые они проведут врозь, Дубровинский будет в местах с лучшим климатом.

Казалось, рассчитывать на такую милость нет никаких оснований. За два года Дубровинский не смог добиться перевода в соседний город. А тут – южные губернии!

Но Иосиф Федорович подал прошение. Ведь еще в 1900 году Радин добился, чтобы его отправили в Крым. Напрасно друзья уговаривали Леонида Петровича повременить, осторожно намекая на то, что резкая смена климата может быть для него губительной. Радин и слышать не хотел ни о чем. Одна надежда увидеть море, вдохнуть живительный воздух гор… И он уехал.

И умер 16 марта 1900 года, через несколько дней после приезда. Умер в Ялте, у моря. У подножья гор.

До друзей дошло его завещание:

Завещание товарищам

И зреет молодая рать

В немой тиши зловещей ночи.

Она созреет… и тогда,

Стряхнув, как сон, свои оковы,

Под красным знаменем труда

Проснется Русь для жизни новой.

Анна Адольфовна сама повезла прошение.

Шли месяцы. Ответа не было. И снова наступила осень. И вновь Дубровинский сидит в опустевшей комнате. А за окном монотонно стучит дождь. На одной ноте, словно в средневековой пытке.

Потом завоют метели, и сухая поземка будет скрестись в замерзшие окна. Ударят рождественские морозы. А вот уже и Новый год. Как тепло, весело справляли его в прошлом!

31 декабря 1901 года Дубровинский не думал о встрече грядущего. Он только что пришел от врача. Озябшие руки не хотят слушаться. И он никак не может зажечь лампу. Уже пришло время поднимать тосты, желать счастья, здоровья.

Здоровья… Вот свидетельство, которое ему выдал земский врач:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.