Глава II
Глава II
Рим. – Первые эскизы. – Выбор сюжета для большой картины. – Торвалъдсен и Камуччини. – Работа в Сикстинской капелле. – Картина «Аполлон, Гиацинт и Кипарис». – Общество русских художников в Риме. – Овербек. – Выбор сюжета «Явление Христа народу». – Картина «Иисус с Магдалиной». – Мнение о ней Торвальдсена. – Отчет, посланный Ивановым в Общество поощрения художников. – Успех картины в Петербурге. – Направление Иванова как художника. – Русская историческая живопись начала тридцатых годов. – «Иконный род». – Задача Иванова. – Концепция картины «Явление Христа народу». – Изучение старых мастеров. – Живопись XIV века. – Этюды с натуры. – Советы западных художников. – Отношение к Иванову Общества поощрения художников, их взаимное непонимание. – Медленность работы Иванова; ее причины. – Заботы о средствах. – Отсылка в Общество поощрения художников эскиза картины «Явление Христа народу». – Размеры картины. – Копия с фрески Рафаэля. – Пособие от Общества поощрения художников. – Сомнения и опасения за будущее.
Иванов А.А. Явление Христа Марии Магдалине после воскресения 1834-1835
Первое впечатление, полученное Ивановым от Рима, оправдало ожидания молодого художника и ту нетерпеливую поспешность, с какой стремился он увидеть Вечный город, этот предмет благоговейного культа для всякого художника того времени. «Мое местопребывание, – писал он сестрам спустя несколько месяцев после своего водворения в Риме, – так хорошо, что если бы я с вами видел его издали, то только сказал бы с Петром-апостолом: „Господи! Не хощеши ли, сотворю Тебе горницу – единую Тебе, единую Илии, и т. д.“.» В восторженных выражениях описывает Иванов молитвенное настроение, навеваемое красотами природы и усиленное близостью монастыря, откуда доносятся прекраснейшие solo «целомудренных дев, похоронивших себя заживо и воспевающих славу Высочайшего Существа». Далее следует полное восторгов описание жилища художника, его земного рая:
«Я живу на горе… Войдя с улицы Сикста, вы поднимаетесь во второй этаж; завернув налево в сад, вы почувствуете аромат и увидите тучные цветущие розы и под виноградными кистями пройдете ко мне в мастерскую, а далее – в спальню или комнату… В мастерской на главном окне стоит ширма в полтора стекла, чтобы закрыть ярко-зеленый цвет от миндаля, фиг, орехов, яблонь и от обвивающейся виноградной лозы с розанами, составляющей крышу входа моего. Во время отсутствия скорби о доме моем родительском я бываю иногда до такой степени восхищен, что не бываю в состоянии ничего делать: как же тут не согласиться с итальянским бездействием, которое мы привыкли называть ленью?.. Из окон с одной стороны моей унылой спальни виден другой сад, нижний; дорожки все имеют кровлею виноградные кисти, а в середине их или чудные цветы, или померанцы, апельсины, груши и т. д. Сзади сада живописной рукой выстроены дома: то угол карниза выдается из чьей-либо мастерской, то сушило, арками красующееся, то бельведер, высоко поднимающийся… С горы видна часть Рима – живописная смесь плоских крышек, куполов, обелисков, а сзади – гора св. Марии при вечно ясном небе представляет обворожительный вид…»
Но молодой художник положительно клеветал на себя, жалуясь на посещавшее его «итальянское бездействие». Немедленно по приезде в Рим он отыскал мастерскую, описанную им такими привлекательными красками, и принялся за эскизы, хлопоча в то же время о дозволении работать в Сикстинской капелле. Первые его эскизы, рисованные карандашом, обращают на себя внимание главным образом довольно законченной тушевкой. Вот их сюжеты: «Самсон в объятиях Далилы», «Давид играет перед Саулом», «Братья Иосифа находят чашу в мешке Вениаминовом». В этих первых работах вполне еще виден ученик Академии; рисунки сделаны совершенно в духе академического направления того времени, с заученными формами, с ненатуральными драпировками. На одном из этих эскизов предстояло Иванову остановиться, чтобы, опираясь на него, начать большую картину. Не полагаясь на собственный выбор, он обратился за советом к знаменитым художникам того времени, Торвальдсену и Камуччини, с которыми познакомился в Риме. Но указания их не вполне удовлетворяли молодого художника. Уже тогда запросы его были шире, чем можно было ожидать, основываясь на его молодости и сравнительной неопытности. Интересуясь более всего Вениамином, он сделал на эту тему несколько рисунков и два окончательных эскиза масляными красками. В августе 1831 года Иванов получил разрешение работать в Сикстинской капелле и установил в ней леса. Но работа шла медленно: частые церемонии, требовавшие всякий раз уборки лесов, тормозили дело. Свободного времени оставалось, таким образом, много; Иванов посвящал его небольшой картине «Аполлон, Гиацинт и Кипарис, занимающиеся музыкой и пением». Эта картина (к слову сказать – не оконченная художником) отличается прекрасной композицией; простота и красота линий напоминают древние барельефы; живопись очень тонкая. Как Торвальдсен, так и Камуччини, видевшие ее, выразили Иванову свое одобрение, и все те критические замечания, которые они нашли нужным высказать по поводу этой картины, касались лишь несущественных подробностей.
Иванов А. А. Явление Мессии (Явление Христа народу). Малый вариант 1836-1855-е гг.
Обращаясь за советами к опытным светилам европейского искусства, Иванов вместе с тем интересовался также мнением своих земляков. Тотчас по приезде в Рим сошелся он с обществом русских молодых художников. Последние жили дружно и весело; каждый вечер собирались они за общим столом обедать и здесь проводили время в мирной беседе, иногда занимаясь также и музыкой. Иной раз на этих обедах бывали и гости: приезжие русские обыкновенно старались присоединиться к дружескому кружку художников и приходили обедать вместе с ними. Из всех своих соотечественников наиболее сблизился Иванов с живописцем Лапченко. Мастерские их помещались в одном доме, они часто сходились, рассуждали о своем искусстве и поддерживали друг друга советами.
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Иванов А. А. Явление Мессии (фрагмент)
Остановившись на Вениамине, Иванов совсем собрался уже писать большую картину по имевшемуся у него эскизу. От этой мысли удержал его находившийся в то время в Риме известный немецкий художник Овербек. По мнению последнего, сцена, выбранная Ивановым, не могла служить сюжетом для большой картины, представляя только эпизод из жизни Иосифа. Овербек находил, что сюжетом большой картины должен служить не эпизод, а один из крупных, выдающихся моментов истории – целая поэма. Слова эти показались молодому художнику настоящим откровением. Иванов стал искать новый сюжет для своей картины, и вот что писал он в 1833 году в Общество поощрения художников:
«С этою мыслью занялся я снова отысканием для себя сюжета: прислушивался к истории каждого народа климата умеренного, прославившего себя деяниями, и нашел, что выше евреев ни одного народа не существовало, ибо им вверено было свыше разродить Мессию, откровением коего начался день человечества, нравственного совершенства, или, что все равно, познать вечно сущего Бога! Таким образом, идя вслед за алканием пророков, я остановился на Евангелии – на Евангелии Иоанна! Тут на первых страницах увидел я сущность всего Евангелия – увидел, что Иоанну Крестителю поручено было Богом приуготовить народ к принятию учения Мессии и наконец лично представить его народу! Сей-то последний момент выбираю я предметом картины, т. е. когда Иоанн, увидев Христа, идущего к нему, говорит народу: „Се агнец Божий, вземляй грех мира! Сей есть, о нем же аз рех: по мне грядет муж, иже предо мною бысть, яко первее мене бе. И аз не видех его, но да явится Израилеви“. Предмет сей никем еще не делан, следовательно, будет интересен уже и по новизне своей».
Остановившись на данном сюжете, Иванов, однако, не сразу решился приступить к картине. Он считал себя слишком мало к ней подготовленным и прежде хотел испробовать свои силы на большой картине менее сложной композиции. В начале 1834 года он начал картину «Явление Христа Марии Магдалине после Воскресения». В конце 1835 года картина эта, написанная в натуральную величину, была окончена и выставлена сначала в мастерской художника, а затем в Капитолии. Она очень проста по содержанию и своими линиями, а также превосходным исполнением, напоминает даже работы итальянских мастеров XIV века. Мария, узнав Христа, быстро бросается к его ногам, а он запрещающим движением правой руки останавливает ее, как бы произнося: «Не прикасайся!» Голова Магдалины в профиль, с полуоткрытым ртом и глазами, полными слез, замечательно хороша, но в образе Христа еще не видно стремления художника к созданию нового типа, какой мы находим впоследствии; он красив, но не характерен. Над этюдом к «Магдалине» Иванов долго работал, более всего над сочетанием улыбки и слез. Любопытно описывает сам Иванов, каким образом писался этюд.
«Ваши похвалы „Магдалине“ моей, – пишет он сестре, – выкликают меня помочь моей натурщице, с которой я работал голову и руки. Она так была добра, что, припоминая все свои беды и раздробляя на части перед лицом своим лук самый крепкий, плакала; и в ту же минуту я ее тешил и смешил так, что полные слез глаза ее с улыбкой на устах давали мне совершенное понятие о Магдалине, увидевшей Иисуса. Я, однако же, работал в то время не хладнокровно, сердце мое билось сильно при виде прекрасной головы, улыбающейся сквозь слезы. Я думаю, и моя физиономия была необыкновенная».
Этой картиной Иванов завоевал себе почетное место среди крупных художников. Торвальдсен пришел от нее в восторг; еще в мастерской, обнимая Иванова, он пророчил ему блестящую будущность. Посылая отчет о выставке в Общество поощрения художников, Иванов писал между прочим следующее:
«Не довольствуясь замечанием и одобрением известных художников на мою картину „Иисус с Магдалиною“, нарочно приглашенных в мою мастерскую, и в разные времена делаемыми, я решился выставить ее публике, и тут, сколько можно было заметить, картина моя не терялась… Знатоки с именитыми художниками составляли хотя малую, но весьма полезную часть публики; их-то приговор любопытен, но слишком было бы для меня бесприлично докладывать вам об этом».
Отцу же он писал:
«На мою картину смотрели более художники. Торвальдсен в особенности объявил всем свое о ней довольство. Это лестно! Заслужить похвалу Торвальдсена нелегко. Купить ее нельзя ни деньгами, ни подлостью».
В июле 1836 года картина была послана в Петербург; еще раньше была отослана копия с «Сотворения человека» Микеланджело. Художник был так скромен, что, несмотря на похвалы, со всех сторон расточаемые его картине, не подозревал всех ее достоинств.
«Могу ли я, – писал он в комитет Общества поощрения художников, – льстить себя надеждою, что великодушные мои облаготворители будут ко мне снисходительны и пощадят меня от справедливого суда за столь медленное и к тому же несовершенное производство моей картины, чему причиною было не нерадение мое, но единственное желание образовать над нею стиль мой по рисунку и живописи».
В Петербурге как публика, так и художники встретили первую картину Иванова с восторгом. Общество поднесло ее государю, а художнику продлило пенсион на два года. Академия признала его своим академиком. Такой блестящий успех поразил и обрадовал художника. Он радовался продлению пенсиона как средству продолжать свои работы для картины «Явление Христа народу». Вот что писал он в Общество в ответ на его бумагу:
«Ваше довольство моими трудами привело меня в самое блаженное состояние, какого я еще никогда не чувствовал: оно согрело, так сказать, остывающее желание продолжать с должным энтузиазмом труды мои…» В то же время он писал отцу: «Кто бы мог думать, чтобы моя картина „Иисус с Магдалиной“ производила такой гром? Сколько я ее знаю, она есть начаток понятия о чем-то порядочном. Но как я доволен, что вы радуетесь, что в восхищении и Совет, и президент! Вы говорите, что мне продолжить хотят пенсион для картины „Появление Мессии“. Это есть единственное мое желание. Помоги Господи! Как я рад, что Общество мною довольно. Да правда ли это? Я привык видеть только выговоры со стороны моих покровителей».
Не одно самолюбие художника было польщено необыкновенным успехом его картины. Радость его объяснялась мотивами более серьезными и глубокими: прием, оказанный «Магдалине», поселил в скромном молодом человеке веру в свои силы и вместе с тем укрепил его надежду осуществить на деле идею, зародившуюся у него со времени его путешествия по Европе и первого знакомства с искусством Запада. Задача, о которой мы говорим, дала направление всей дальнейшей жизни Иванова, подвигнув его на то колоссальное дело, которому он отдавал все свои силы буквально до последнего вздоха.
Нам позволено будет сделать здесь маленькое отступление в область истории нашей живописи – отступление, которое послужит к уяснению всего последующего. Как деятель на поприще русского искусства Иванов со своими задачами и целями является продуктом всего предшествующего и может быть понятен лишь в связи с состоянием русской исторической живописи в то время, когда он задумал произвести коренной переворот в этой области отечественного искусства.
Наша историческая живопись зародилась в середине XVIII века и, следовательно, в описываемое время не насчитывала еще и столетия своего существования. Как и многое другое в русской культуре, она явилась не плодом самостоятельного развития, но обязана своим возникновением инициативе правительства и представляла к началу тридцатых годов перенесенное на чуждую почву иноземное растение со всеми признаками худосочия. Французская манерность и вычурность псевдоклассицизма, отразившиеся на произведениях первых русских художников, сменились в двадцатых годах подражанием итальянским мастерам. Слабые, несмелые попытки к самостоятельному творчеству подавлялись господствовавшей рутиной, и к 1830 году, когда Иванов покинул Петербург, историческая живопись в России находилась еще в разгаре подражательного периода. Особенной рутинностью и закоснелой неподвижностью отличалась церковная живопись. Образа писались по стародавним образцам, в строго византийском стиле с его отсутствием художественного чувства жизни, с его мертвым схематизмом, бестелесностью, фантастической пышностью и тяжелыми, темными тонами колорита. Незавидная по качеству, наша историческая живопись не могла похвалиться и количеством своих произведений. Все сделанное у нас по этому отделу живописи исчерпывалось работами Лосенко и его учеников Соколова и Акимова, проникнутыми духом французского псевдоклассицизма, картинами Угрюмова, писавшего сюжеты из отечественной истории по образцам классического искусства, наконец, религиозной живописью Егорова, подражавшего итальянским мастерам, в особенности Рафаэлю, и давшего русскому искусству весьма мало нового. В церковной живописи, кроме работ трех-четырех учеников Соколова и Акимова, ничем особенно не выдававшихся, обращали на себя внимание картины Шебуева, известного, впрочем, более своей преподавательской деятельностью, нежели достоинствами художественных произведений, и картины А. И. Иванова, отца Александра Андреевича. Известные корифеи русской исторической живописи Бруни и Брюллов были в то время еще очень молодыми людьми; они жили в Италии, занимаясь изучением итальянских мастеров, и не успели еще подарить нашему искусству ничего выдающегося. «Медный змий» Бруни и «Последний день Помпеи» Брюллова писались в Италии на глазах Иванова.
Иванов А. А. Преображение 1850-е гг.
Само собой разумеется, что путешествие по Европе и знакомство с сокровищами западного искусства не могли не оставить глубокого следа в уме такого вдумчивого художника, каким был Иванов. Невольно проводя параллель между художественными богатствами Запада и жалкой коллекцией работ своих соотечественников, он был поражен отсталостью своей родины. Но не только поразила эта отсталость молодого русского художника, но и огорчила до глубины души. Сильно развитая в юноше привязанность к отечеству была задета за живое. Когда же он, кроме того, подметил отношение иностранных художников к его русским товарищам по профессии, когда для него стало ясно, что на последних смотрят на Западе не только сверху вниз, как на учеников и подражателей, но и считают произведения их совершенно не стоящими внимания, тогда огорчение его выросло до чувства горькой обиды за родину.
Будь Иванов натурой более пассивной, дело бы кончилось, может быть, только обидой; но сильная душа всецело преданного своему делу художника настойчиво требовала немедленного деятельного протеста. Все силы своего великого таланта, весь свой гений решил он положить на то, чтобы «быть художником, сколько-нибудь значащим в чужих краях», чтобы «заставить согласиться иностранцев, что русские живописцы не хуже их». Стремление это тогда же стало целью всей деятельности Иванова, и никогда с тех пор он не отступал от этой цели. В переписке его за 1846 год, когда художник уже 16 лет проработал за границей, мы встречаем следующие строки в письме к сестре, Екатерине Андреевне:
«Место, на которое я поставлен, много удовольствий меня лишает, но что же мне делать, как не продолжать действовать, пока есть силы и здоровье? Спор с представителями Европы о способностях русских на самом деле – вот вопрос, ради которого всем должно было пожертвовать и который не иначе может решиться в нашу пользу, как при самой ревностной деятельности».
Занятый мыслью о преобразовании русского искусства, Иванов остановился на той его отрасли, которая наиболее отвечала его природным склонностям, его взгляду на задачи живописи и его душевному настроению в данный период его жизни. Религиозный до глубины души, к тому же глубоко проникнутый убеждением, что живопись историческая есть единственный правоспособный род живописи, а возникновение христианства – высочайший момент в истории человечества, ибо «откровением Мессии начался день человечества, нравственного совершенства», Иванов задается мыслью создать для русского искусства «иконный род», то есть дать иконной живописи новое, живое содержание взамен мертвенной рутины, составлявшей ее характерное отличие.
«Ведь надобно же наконец выяснить, – говорит он, – что трафаретные или академические иконостасы с картинками тоже составляют гниль нашего времени и служат к истреблению человеческих способностей, в особенности русских, как еще более сохранивших свежесть сил».
Стремясь найти для иконной живописи живое содержание, Иванов должен был на первых же порах считаться с истиной для него несомненной, что живое содержание требует для себя и живой формы, немыслимо без нее. Прежде всего возникал вопрос, где искать эту живую форму? Бестелесные лики, бесстрастно глядевшие с высоты «трафаретных» иконостасов, упорно молчали в ответ на вопрошания художника. Готовую форму неоткуда было взять, ее приходилось вырабатывать самому, и, прежде чем делать попытку ввести живое содержание в иконную живопись, надобно было собственными усилиями создать для нее школу. При тогдашнем состоянии русской живописи задача эта являлась, по меньшей мере, смелой. Взяться за создание школы там, где нет и помину о самостоятельном творчестве, где господствуют только рутина, подражание и заученные приемы, – это такой подвиг, перед которым остановился бы, пожалуй, всякий, кроме Иванова. Нужно было быть Ивановым, обладать его талантом, невероятной энергией и настойчивостью, его верой в себя и в свое дело, чтобы преследовать, как он, свою цель, сознавая с самого начала, какой длинный ряд неимоверных усилий лежит между нею и художником, ни на минуту не заблуждаясь относительно трудности подвига. Если бы даже Иванову не удалось ничего сделать для русской живописи, если бы его попытка прошла для последней совершенно бесследно, в его решении было столько героизма, в его настойчивом преследовании цели – столько самоотвержения, что уже благодаря одному этому жизнь его должна была бы считаться плодотворной, представляя собой настоящий пример борьбы за идею. Но верил, должно быть, Иванов в то время в силу своего таланта, если мог сказать: «Сего труда ни один человек, кроме меня, кончить не может». Новым словом для русского искусства должна была стать картина «Явление Христа народу». Внимательно вчитываясь в Библию, художник остановился наконец на 2-й главе Евангелия от Иоанна. Сюжетом для своей картины он выбрал, как сам говорил, момент, до тех пор не замеченный ни одним художником, – событие, стоящее как бы на рубеже Ветхого и Нового Завета, когда последний пророк, возвещавший людям о грядущем Мессии, оказывается лицом к лицу с самим Спасителем. В этом моменте, говорил Иванов, он видел сущность всего Евангелия. Наконец найден был сюжет, достойный, по мнению художника, большой картины, не эпизод, а вся поэма целиком, как того требовал Овербек: «Иоанн, увидев Христа, идущего к нему, говорит народу: „Се агнец Божий, вземляй грех мира! Сей есть, о нем же аз рех: по мне грядет муж, иже предо мною бысть, яко первее мене бе. И аз не видех его, но да явится Израилеви“.» Сопоставить в одной картине эти две фигуры – мысль оригинальная и глубокая; другой вопрос – насколько было возможно ее осуществление. К несчастью, сам замысел Иванова заключал в себе коренное противоречие, которого, быть может, сразу и не заметил художник, но которое, однако, не замедлило проявиться, как только он взялся за свою композицию. По мысли, вложенной в картину, из двух фигур, составлявших ее центр, наибольшее внимание зрителя должна была привлечь к себе фигура Христа. Между тем для соблюдения исторической верности необходимо было отодвинуть ее на задний план, так как Иоанн, по свидетельству Евангелия, увидел Христа издалека. С другой стороны, второстепенная по значению фигура Иоанна, занимая по необходимости первый план картины, прежде всего должна была броситься в глаза зрителю, что не могло не вредить пониманию мысли художника. Таким образом, выходило, что необходимость логическая и необходимость историческая находились друг с другом в непримиримом антагонизме. Иванов надеялся сгладить это противоречие; насколько трудна была его задача, красноречивее всего свидетельствуют те двадцать четыре композиции, которые он нам оставил. Первая мысль картины очень верно передана заметкой, найденной в записной книжке Иванова за 1836 год.
«Сие представление должно располагать зрителя к благоговейному и отрадному испугу. Умиление ожидавших я бы хотел выразить в разных видах. Стоящие подле Иоанна Крестителя ученики изумлены его словом; один из них, Иоанн, который после был любимым апостолом Иисуса и евангелистом, как моложе, даровитее и невиннее, с живостью подвигается, чтобы выслушать речь Иоанна. Тут вдова схватилась встречать Иисуса. Преклонных лет женщина в испуганном любопытстве столкнула записывающего слово Иоанна; далее блудница, скорбящая о грехах своих, суетной рукой ищет сбросить хламиду, печально ее закрывающую (по обычаю того времени); возмужалый, достаточный еврей, слушающий слово Иоанна, ищет скважину между суетной толпой, чтобы увидеть грядущего Мессию. Юродивый старик, обтирающийся грешник и юноша уставили взоры свои следить за движением и словами Иоанна. Правее кающийся повергся на землю столь сильно, что общая суета не в силах отвлечь от настоящей минуты его покаяния. Впереди обувающийся, достаточный из слушающих, с испугом обратился к почтенному старцу, подле его сидящему, коего сладкое внимание обращено к утешительному слову Иоанна.
На возвышенном отдалении стоят саддукеи и испуганные словом Иоанна; далее, за каменьями, разбиравшие слово Иоанна встрепенулись настоящим его положением; еще далее дряхлый пустынник, опираясь на руку молодого человека и идя к Иоанну, остановился перед внезапным колебанием всех слушающих; еще далее вдова, закутавшись в хламиду, распростертая в прахе, не видит и не слышит общего волнения за значительным расстоянием, и наконец сам Мессия, сию минуту показавшийся из-за ближайшего куста, грядет к ожидающим его.
На левой стороне, внизу картины, выскакивающие из воды спешат увидеть им предсказанного Искупителя».
Итак, содержание было найдено; оно удовлетворяло художника. Оставалось еще самое трудное – позаботиться о форме. Последнюю Иванов думал выработать, пользуясь одновременно обоими методами, принятыми в искусстве: как эмпирическим, состоящим в изучении сделанного раньше другими художниками, так и субъективным, заключающимся в самостоятельном изучении природы. Первым делом Иванову предстояло познакомиться со всеми школами итальянской живописи. Ради этого предпринял он в 1834 году путешествие по верхней Италии. Он посетил целый ряд верхнеитальянских городов, везде изучая творения великих мастеров XIV, XV и XVI столетий. В путевых заметках его мы находим подробный отчет об этой поездке, характеристику главных произведений и манеры различных художников, много тонких и глубоких замечаний.
В 1837 году Иванов снова предпринял путешествие, на этот раз специально для знакомства с живописью XIV века, когда, говорит он, «с теплой верой выражались художники своими чувствами». Он побывал в Ассизи и Орвиетто, где изучал работы Джотто, Джованни да Фьезоле, Гирландайо, Синьорелли и других. Но старания Иванова в этом направлении, его кропотливый, добросовестный труд не всегда, к сожалению, находили сочувствие его покровителей. Изучение мастеров XIV века было встречено Обществом поощрения художников с насмешкой.
«Хорошо изучаться над всеми школами, – замечали ему, – ибо каждая имеет свое отдельное достоинство; но только немцы, на посмешище итальянцев, потеют над школами живописцев XIV столетия. Для сего не нужно ездить в Италию, ибо в Германии есть Гольбейны, Альбрехты Дюреры и прочие. Эти все художники – начало, но не конец искусства; и там, где есть Рафаэли, Корреджо, Тицианы, Гверчино и проч., не учатся над Джотто».
Но как ни огорчали Иванова подобные замечания его патронов, он все-таки твердо стоял на своем и не уклонялся от раз намеченного плана работы. Чего же искал он у мастеров XIV века, чья деятельность действительно составляла начало, а не конец искусства? Начало это именно и было ему нужно и дорого, чтобы понять искусство Запада, а не подражать ему, как делали его соотечественники, чтобы взять из него все, что требовала его цель, и отбросить ненужное. В письмах Иванова есть несколько строк, прекрасно объясняющих его интерес к живописи XIV века:
«К историческим живописцам нового поколения, – говорит он, – полагающим религиозность, невинность, чистоту стиля и верное изображение чувства в самые высокие и первые достоинства живописца, из русских принадлежу один я, и за это назван ими лицемером. Но как ни странны эти злобы, я предвижу, что им придется проиграть».
В живописи XIV века, возникшей на развалинах византийского стиля, совершенно исчезающего на Западе вместе с XIII веком и торжеством готики, – в живописи, явившейся как бы протестом возмущенного религиозного чувства против мертвенной неподвижности византизма; в поражающих величием замысла, полных мысли и драматического движения композициях Джотто и его последователей; в дышащих идеальной красотой и задушевной прелестью мечтательно-сентиментальных созданиях сиенской школы Иванов искал того, чего недоставало отечественному искусству, – выражения христианского чувства во всей его первоначальной силе, неприкосновенной наивности и чистоте.
«Все, куда достигнуть может ум мой, я готов принести к улучшению моего предмета, – писал он в 1838 году. – Прошедший год я путешествовал в Ассизи, Орвиетто, во Флоренцию и Ливорно и другие места Тосканы, чтобы заметить у живописцев XIV столетия этот безвозвратный стиль, в который облекались теплые мысли первых художников христианских, когда они, не зная светских угодностей и интриг, руководимые чистою верою, высказали свою думу на бессмертных стенах в альфреско и альтемперо. Я соглашал их творчество с натурою; в их типах, в их духе искал голов в Ливорно и таким образом набрал себе портфель для начатия картины».
В 1838 году Иванов предпринимает новое путешествие по северной Италии, едет в Милан и в Венецию.
«В первый, – пишет он, – чтобы постигнуть драгоценные остатки Леонардо, а потом в Венецию, чтобы приспособить к моей картине общую силу красок, ибо без красок один только мир художников может оценить картину, а я под конец должен буду ее представить моим соотечественникам, которым весьма нравятся краски».
Понимая значение колорита, Иванов усиленно копировал работы колористов XVI века; он сделал несколько вполне законченных копий с голов из «Преображения» и «Неаполитанской Мадонны» Рафаэля. В Венеции, кроме множества набросков, он совершенно окончил копии с «Петра Доминиканца» и со средней части картины «Взятие на небо Божьей Матери» Тициана.
Параллельно с изучением произведений итальянских мастеров Иванов делал громадное количество этюдов с натуры. Он ездил в Ливорно специально для того, чтобы собирать для своей картины еврейский этнографический материал, «чтобы заметить, – говорит он, – типы еврейских благородных голов; здесь, в Риме, евреи в стесненном положении, и потому все достаточные живут в Ливорно». Иванов ездил в Перуджу «для наблюдения купающихся в Тибре лучшего класса людей, ибо, – писал он, – в Риме купальни устроены в виде кабинетов, где ни щелки не оставляется для глаза наблюдательного». Он странствовал в горах около Рима, делая этюды каменьев, отправлялся за 40 верст в городок Субиако, чтобы рисовать «дикие голые скалы, его окружающие, реку чистейшей быстротекущей воды, окруженную ивами и тополями», – все материалы для той же картины, ибо места эти соответствовали тому представлению о Палестине, которое составил себе о ней Иванов по описаниям, вычитанным из книг. По пятницам вечером и утром по субботам его можно было по большей части застать в гетто, в еврейской синагоге, где он наблюдал молящихся, выбирая нужные ему типы. Всего этюдов к картине было сделано за все время более двухсот, не считая рисунков голов, драпировок, отдельных фигур. Многие из этюдов совершенно закончены и служат теперь украшением лучших наших галерей. Изучая эти этюды, можно понять, каким образом постепенно создавались у Иванова типы, вошедшие затем в картину; можно судить о том, сколько труда, сколько мысли и изучения вложено в каждый из них. Часто, например, на рисунке возле оконченной головы мы видим подобную голову, скопированную с какой-либо из знаменитых статуй и написанную в том же повороте. Около головы поднимающегося старика видим мы голову Лаокоона, около головы смеющегося раба – голову Фавна. По этюдам можно проследить шаг за шагом постепенное развитие у Иванова типа Христа, а также и типа Иоанна Крестителя. Возле головы Христа мы видим голову Аполлона, между этюдами к голове Христа находим несколько этюдов женских голов, писанных с натуры, и рядом с ними несколько голов философов, послуживших, как и все предыдущие, основой для создания образа Иисуса. Нет сомнения, что каждый такой этюд нужен был художнику главным образом для того, чтобы уловить известный оттенок в состоянии Спасителя; из суммы этих отдельных оттенков должно было составиться сложное выражение лица Его, одновременно кроткое, как у женщины, величественно спокойное, как у древнего бога, с печатью глубокой думы, как у философа. Но для чего, спросим мы, такой кропотливый, такой неслыханный труд, обращающий работу художника в нечто похожее на строго научное исследование, совершенно, по-видимому, противоречащий общепринятому понятию о таланте с присущим ему вдохновением, о свободном, бессознательном творчестве? Ответ на эти вопросы мы найдем в письмах Иванова.
«Напрасно, – говорит он, – думают, что моя метода – силою сличения и сравнения этюдов подвигать вперед труд – доведет меня до отчаяния. Способ сей согласен и с выбором предмета, и с именем русского, и с любовью к искусству. Я бы мог очень скоро работать, если бы имел целью деньги. Дурное все остается в пробных этюдах; одно лучшее вносится в картину».
Так не работали у нас предшественники Иванова, так не работал никто из его современников. Хотя метод Иванова во многом невыгодно отозвался на его картине, хотя творчество художника, заключенное в тесные рамки медленного, систематического, педантически строгого изучения природы, утрачивало в значительной степени прелесть непосредственности, тем не менее основной его принцип остается верным и заслуга его перед русским искусством – великой. Достаточно вспомнить Карла Брюллова, стяжавшего столь громкую славу своими многочисленными эффектно-блестящими картинами, очаровательными по форме часто в ущерб содержанию и жизненной правде, чтобы видеть, что вместе с Ивановым русское искусство выходило на новый путь, что картина его должна была стать для нашей живописи новым словом. Сущность «нового слова» Иванова заключалась в замене произвола фантазии требованиями необходимости; новый путь, на который он выводил искусство, – путь научный, единственно правильный и плодотворный. Отводя возможно меньший простор вымыслу, Иванов стремился подчинить работу художника строго определенным законам, основанным на тщательном и добросовестном изучении природы и действительности. Исходя из этого основного принципа, он должен был отвергнуть все, что могло идти вразрез с требованиями правды и логики, все те заученные рутинные формы и приемы, которые не вязались со стремлением правдиво выразить известную идею. Работая над созданием своих типов, он не мог довольствоваться однообразными неподвижными формами академических образцов, но должен был, наоборот, искать для каждого задуманного характера не только лицо соответствующего склада, но и фигуру соответствующего анатомического строения. Изображая сцену на воздухе, он должен был дать ей вполне верное и правдивое освещение и вместе с тем писать свои фигуры действительно на воздухе, а не при комнатном свете, как делали до него все. Пейзаж и вся обстановка на картине Иванова должны были соответствовать условиям данной местности и эпохи, строго подчиняясь требованиям исторической правды.
В этом и заключался труд, о котором говорил Иванов: «Сего труда ни один человек, кроме меня, кончить не может». Изложенные выше условия считал он необходимыми для создания «русского иконного рода», для внесения в иконную живопись живого содержания в живой форме.
Работая изо всех сил, не упуская ничего, что могло бы способствовать улучшению его картины, Иванов чувствовал, однако, потребность найти поддержку в одобрении тогдашних светил западного искусства. Его добросовестность, его стремление наилучшим образом выполнить свою задачу, совершенное отсутствие у него самоуверенности и мелкого самолюбия заставляли его прибегать к советам известных художников того времени: Корнелиуса, Овербека, Торвальдсена, Камуччини и других. С благодарностью выслушивал он их замечания и нередко менял свою картину в соответствии со сделанными ими поправками. В одном из альбомов Иванова выписан ряд подобных замечаний; они относятся к первому эскизу картины. Вот эти замечания целиком:
«Корнелиус замечает, что ландшафт много убивает фигуры; с правой стороны слушающие Иоанна более похожи на больных, ожидающих какого-то чуда, нежели на пришедших слушать слово его; лучше бы их но большей части сделать стоящими, оставя, однако ж, средний групп (так у автора. – Ред.), что подле фигуры Иоанна. Не столь бы много делать между ними нагих, ибо таковые более похожи на школьные фигуры, нежели на естественных слушателей. Он советует мне для этого посмотреть композицию Овербека, представляющую Иоанна, проповедующего в пустыне, где можно видеть в слушающих фигурах весьма удачно выраженные впечатления, производимые словом Иоанна на разные состояния, возраст и пол.
Овербек замечает, что поворот головы Иоанна Крестителя к зрителям делает из него актера, во избежание чего советует, наклонив ее, несколько обратить в профиль. Говорит, что его бы надо обогатить мантией, в силу слов Евангелия: „Несть болий его в Царствии Небесном“. Средний групп, несмотря на его хорошее расположение, надобно переменить, сделать его гораздо более пораженным от слова Иоаннова, тем более что дело идет о покаянии. Групп на правой стороне внизу кажется нищими, пришедшими слушать Иоанна; тут бы лучше посадить осушающихся фигур. Сидящие на втором плане с правой стороны должны быть также живее; некоторых бы сделать привставшими.
Камуччини советует сделать у ног Иоанна крест и чашку, представить его как бы бросившим свои атрибуты в сию минуту; показать более воды для ясности сюжета…
Торвальдсен советует дать в руку Иоанна крест и при бедре повесить раковину. Профессор восточных языков аббат Ланги просил меня не делать ни креста, ни раковины. Он полагает, что картина будет самое богатое разнообразие лиц, входящих в нее».
Руководствуясь этими замечаниями, Иванов совершенно изменил всю правую часть картины, изобразив тут дрожащего отца с сыном, подымающегося старика, раба с господином, прибавив сзади несколько фигур фарисеев, воинов на лошадях и отдалив фигуру Христа.
Видя особое к себе расположение упомянутых выше западных художников, Иванов обратился к этим людям с просьбой помочь ему исходатайствовать у Общества поощрения художников пособие на поездку в Палестину. Поездка эта была нужна ему для знакомства с библейскими пейзажами, так как Иванов не мог удовлетвориться этюдами, выполненными в Италии, боясь ввести в картину черты, не вполне соответствующие действительности. Но желание художника было встречено Обществом как претензия совершенно излишняя, как фантазия, ни к чему не ведущая: «Художники, просящие за Вас, – гласил ответ Общества, – очень добры, но Рафаэль не был на Востоке, а создал великие творения». Этот ответ, мало щадивший самолюбие молодого художника, глубоко оскорбил его. Прежнее недоверие к нему, доставившее ему столько горьких минут в ранней молодости, снова давало себя чувствовать, и Иванов долго не мог ни простить, ни забыть оскорбительного ответа. Он увидел из него, как мало понимало Общество его стремления и как холодно относилось оно к его работе.
С каждым годом возрастало взаимное непонимание между Ивановым и его патронами и вместе с тем росло и недовольство последних. Но как ни тяжко отзывалось на судьбе художника равнодушие к нему Общества, ставить его в вину людям, еще приверженным к господствовавшим традиционным взглядам и действовавшим в данном случае сообразно своим убеждениям, нет никакого основания. С нетерпением ожидая давно обещанной картины, Общество вместо этого слышало от художника только просьбы о продлении пособия, только жалобы на трудность его задачи. Со своей стороны художник все силы свои отдавал произведению, в котором, как он сам говорил, не было ни одной черты, не стоившей ему строгой обдуманности, и за свою каторжную работу не слыхал ничего, кроме упреков. Упреки имели свое основание: медленность работы Иванова не могла не поражать каждого, не знакомого близко с его «методом сличения и сравнения этюдов». Но никакие упреки не могли заставить Иванова изменить своим приемам: «Напрасно думают, – повторял он, – что метод мой доведет меня до отчаяния», и оставался ему верен. В своих воспоминаниях об Иванове Ф. И. Иордан рассказывает, как часто уговаривал он его не тратить столько дорогого времени на бесконечные этюды; но Иванов и слышать не хотел увещаний друга: «Этюды, этюды – мне прежде всего нужны этюды с натуры, – отвечал он, – мне без них никак нельзя с моей картиной». «Упрям и своеобычен был он сильно», – заканчивает Ф. И. Иордан свой рассказ.
Но, кроме самого характера работы, требующего массы труда и времени, были еще и другие, совершенно побочные причины, тормозившие успешное ее окончание, несмотря на все усилия художника. Первой из таких причин были частые заболевания Иванова. Климат римской Кампании не замедлил оказать свое пагубное влияние на его здоровье. Целыми месяцами болел он лихорадкой, которой заражался, подолгу просиживая за этюдами в Понтийских болотах. Часто болезнь надолго приковывала его к постели. Кроме того, в силу своей любящей натуры Иванов никогда не мог отдаться своей работе настолько, чтобы забыть ради нее людей, с которыми связывали его узы родства и дружбы. Впечатлительность и чуткость его в этом отношении – в особенности во всем, что касалось старика-отца, – доходили иной раз до болезненных размеров. Целый год пропал у него даром вследствие болезни (нервической лихорадки, как он выражался), вызванной отставкой его отца. Все это неблагоприятно отражалось на картине, успешное окончание которой задерживалось, сверх того, недостатком материальных средств у художника. Кроме массы времени, картина поглощала еще и массу денег: приходилось много тратить на поездки и путешествия, еще больше, пожалуй, на уплату натурщикам. Пенсиона в три тысячи рублей ежегодно не хватало на все расходы, которые приходилось нести Иванову. Уже осенью 1834 года встречаем мы в письмах Иванова первую просьбу об увеличении ему содержания и продлении срока командировки.
Теперь у вас пенсионер находится на трех тысячах, по примеру всех, – читаем мы в письме в Общество поощрения художников за ноябрь 1834 года. – Не получая за копию свою с Микеланджело, он, конечно, не может на эти деньги расположиться с большой своей картиной, тем более что и время его пребывания так коротко, что подумать нельзя сделать что-нибудь значительное, тем более что по случаю жестокой судьбы, постигшей отца, он страдал год времени в нервической лихорадке. Итак, я думаю, что должно будет или щедро заплатить ему за картины, или удвоить пенсию на продолжение работы… «Если Общество удвоит мне пенсию без ограждения срока, – пишет он Жуковскому, – то можно будет писать и в большом виде „Иоанна, указывающего народу Иисуса“, если же нет, то гораздо вернее, что сочинение сие останется в эскизе».
С тех пор эта просьба о помощи, эта забота о материальных средствах постоянно слышится в письмах Иванова, производя впечатление какого-то тяжелого кошмара, преследующего художника на всем протяжении его дальнейшей жизни. Чуть ли не в каждом письме его звучит этот однообразный мотив, эта непрерывно повторяющая одни и те же звуки фуга, последние, душу надрывающие аккорды которой совпадают с трагической кончиной художника, ускоренной, между прочим, все той же вечной заботой о материальных средствах. Надо было глубоко верить в плодотворность своей деятельности, надо было обладать самоотвержением, доходящим до героизма, чтобы так унижаться, как унижался Иванов перед своими «благодетелями», постоянно вымаливая у них пособие за пособием, сознавая в то же время их полное несочувствие своему делу.
Так трудно, так горько достававшиеся крохи целиком уходили на картину; для самого художника, для его насущных потребностей, не оставалось почти ничего. Часто лишал он себя сытного обеда, заменяя его овощами или даже попросту хлебом; иной раз у него не было и приличной одежды. «Если В. А. (Жуковский) успеет убедить Общество поощрения художников выдать денежную помощь, – пишет Иванов в 1839 году, – то я себе сошью сюртук, фрак и шляпу, в ожидании чего хожу в заплатках». Пример других русских художников, убивавших свои молодые годы на кутежи и дружеские попойки, просиживавших целые ночи за картами и вином, ни на минуту не увлек Иванова. Напротив, уже с 1834 года он начал понемногу сторониться своих легкомысленных соотечественников и зажил замкнутой жизнью, в которой главным наслаждением стал всецело поглощавший его труд. И несмотря на все это, ему, не знавшему других радостей кроме тех, которые могла доставить работа, постоянно приходилось бороться с недоверием своих покровителей, оправдываться, посылать в Общество подробные отчеты об употреблении своего времени, напоминать даже о том, что должен же художник и читать что-нибудь, чтобы вполне овладеть необходимым материалом, что на все это нужно же время. И в этом отношении, как и во многих других, Иванов выделялся из толпы своих коллег, как он, получивших крайне поверхностное образование, но не чувствовавших, как он, настоятельной необходимости пополнить свои знания. Отсюда становится еще более понятным, почему к Иванову не шла общая мерка, прилагаемая к остальным нашим художникам того времени. Вынуждаемый обстоятельствами подавить в себе прирожденную скромность, Иванов иной раз робко напоминает своим патронам о своей, тогда уже установившейся, известности в Риме, об уважении к нему иностранных художников, о своем праве на особое внимание Общества. К ним, к этим людям, оказывавшим ему такое обидное недоверие, приходилось ему обращаться за помощью, видя в этом единственную возможность продолжать труд, которого «ни один человек, кроме него, кончить не мог». В письмах Иванова попадаются строки, прямо-таки вопиющие о том, какое горькое чувство терзало душу художника, как тяжело ему было иной раз просить.
«Если я сообщу вам, – писал он в Общество поощрения художников, – что начинаю пользоваться уважением в Риме, то, конечно, вы мне не поверите…» «Как бы то ни было, – продолжал он, – но настоящее положение мое требует помощи, и я прошу покорнейше вас, благодетели мои, не оставить втуне начатые благодеяния ваши».