6. Чёрный четверг

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Чёрный четверг

Четверг 13 августа 1919 года остался самым памятным днем в жизни Филиппа Анулова. Хотя Анулов как художник не примыкал к модному в те времена течению — импрессионизму, но впечатлительность в нем была развита до крайности.

Как и многих из молодых интеллигентов, Филиппа потрясли до глубины души первые дни революции, а на ее авансцене — необыкновенно сильные, яркие характеры. Рядовые матросы, полуграмотные рабочие, нищие студенты становились пламенными ораторами и признанными вожаками масс. Своенравная и своевольная Одесса, глумившаяся над авторитетами, покорилась и начала слушаться безвестных до того людей: Смирнова-Ласточкина, Гамарника, Якира, Котовского, Клименко…

Ему же, художнику Анулову, покорялась лишь его кисть. И он принял твердое решение — отдать ее на службу народу. Рафаэль своей неповторимой кистью служил богу добрых чувств, Рембрандт — богу сильных характеров, Репин — богу высоких страстей, Верещагин — богу войны. Он же, Анулов, крепнущей изо дня в день кистью послужит богу Революции.

Но, увлеченный революционной романтикой, молодой жанрист быстро постиг истину: революция в те дни больше нуждалась в том, чтоб ее защищали, а не отображали. И Филипп Анулов, сложив палитру и краски в солдатский ранец, взялся за оружие. Сначала был рядовым красногвардейцем. После первых же боев с одесскими гайдамаками и нахлынувшей в Одессу с севера гетманской швалью отряд выбрал его своим командиром.

Тогда, на заре революции, право на командование подтверждалось взмахом множества рук. Голосовали прежде всего за того, кто был близок по духу, по образу жизни, кто горой стоял за своего брата труженика. Однако массам нужны были не только командиры, но и надежные вожаки, люди высоких идей. Каждый день начинался и заканчивался митингом. Вся загвоздка была в том, что и меньшевики, и эсеры, и махновцы на словах громили контрреволюцию, ратовали за свободу, пеклись о нуждах народа. Послушает солдат большевика — прав он, большевик. Послушает эсера — и этот ладно чешет. Массе нужны были маяки. И благо, если идейно крепкий командир-маяк давал верные ориентиры. Не все в ту сумбурную пору оправдали себя. Анулов же в дни иноземного нашествия оказался на высоте.

Затем пришло подполье. Работа среди моряков французского флота, встречи с Жанной Лябурб[6], Смирновым-Ласточкиным, Котовским.

Позже Филипп участвовал в создании органов Советской власти, подвизался на ниве просвещения. С возникновением деникинской угрозы снова встал под ружье.

Покинув с Особым полком Одессу, он захватил с собой и кисти. Его знакомство с Настей Рубан началось с того, что художник уловил в ее глазах тени какой-то неразгаданной скорби, а художника привлекает все необычное. Привлекли его и песни Насти. Сначала Филиппу казалось, что волнующие украинские мелодии ворвались лишь в его память. Потом он понял, что они властно вторглись в самую глубь его чувствительной натуры.

Однажды после разгрома колонны воинственных немецких кулаков Анулов, не остыв еще от боя, воскликнул: «Сколько впечатлений!» — и принялся набрасывать эскиз жанровой сценки: Якир допрашивает повстанческого вожака. Начдив, забрав из рук художника ватман, строго распорядился: «Сейчас время не для впечатлений, а для распоряжений. Надо преследовать противника».

— Но ведь очень эффектная картина, — оправдывался Анулов. — И вы наш полководец…

Якир ответил:

— Я не Суворов и не Кутузов, а обыкновенный красноармейский работяга. Рисуйте, товарищ Филипп, лучше наших бойцов.

…13 августа, задолго до рассвета, эшелон Особого полка прибыл на станцию Первомайск[7]. Заспанный комендант сообщил, что в городе, кроме слабенькой местной охраны, никого нет. Княгницкий со своим отрядом ушел на Ольшанку. Там появилась банда Волынца. Махновцы будто бы в Помошной.

Под зеленым огоньком выходного семафора воинский состав Анулова проследовал дальше на восток. На внешних фронтах с переходом армии на регулярные начала навсегда покончили с эшелонной войной. На внутреннем фронте все еще придерживались примитивной, отжившей себя тактики. К полю боя приближались в поездах. Вблизи от противника разгружались, строили боевые порядки и шли в наступление. При удачном и неудачном исходе снова грузились в вагоны. В первом случае паровозы везли войско вперед, во втором — назад.

К Помошной эшелон, предусмотрительно двигавшийся тихим ходом, подошел на рассвете. Наблюдатели с паровоза сообщили по телефону в штабной вагон, что впереди все чисто. Миновав Перчуново, состав остановился. Анулов приказал разгружаться и, выслав вперед конную разведку, вместе с адъютантом направился верхом к Помошной. Полк, вытянувшись в колонну, вскоре двинулся вслед за командиром.

День только начинался. Первые лучи солнца позолотили алмазы росы на стерне, подрумянили мокрые от ночных осадков железные крыши станционных построек. Вдали у самого горизонта, за помошненскими огородами, медленно плелось на выпас стадо коров. В этом удаленном от фронта тихом уголке все дышало безмятежностью и покоем мирной жизни. Вдоль проселка стлался пышный ковер диких трав, отгороженный от невысокого полотна железной дороги густыми зарослями колючей дерезы.

За разъездом, не подававшим никаких тревожных сигналов, Анулов со своей свитой прорысил к безлюдному перрону. На цокот копыт из безмолвного станционного здания вышел одноглазый, в кудлатой папахе, коренастый бородач с зеленой повязкой на рукаве.

Анулов, соблюдая воинский этикет, поднес руку к кожаной фуражке:

— Вы комендант станции?

Бородач, не отвечая на приветствие, подтянул небрежно штаны, почесал сквозь тельняшку грудь, единственным глазом окинул группу незнакомых всадников. Неторопливо проговорил:

— Выходит, что я. А вы кто будете?

— Я командир полка сорок пятой дивизии. До особого распоряжения начдива Якира располагаюсь в Помошной, — отчеканил Анулов, не спуская пытливого и в то же время восхищенного взгляда с колоритной фигуры коменданта. В Филиппе вновь заговорил художник.

— «Я опущусь на дно морское, я подымусь под облака…» А мы вас давно дожидаемся, товарищ командир полка, — ответил непринужденно и довольно приветливо матрос. — Спускайтесь с вашего капитанского мостика вот сюды, до меня, на палубу. Есть разговор… Оно-то надо было бы потолковать с самим Затонским. Но мы проморгали его: еще вчера киевский нарком проскочил на Вознесенск.

Анулов спешился, отдал повод ординарцу, одновременно подумал: «Придется связываться с Бирзулой. Раз Затонский уже в Вознесенске, то мне тут делать нечего». Повернулся к сопровождавшим его товарищам:

— Двигайтесь в село, наметьте квартиры. А ты, Настя, скачи в полк, пусть там поторапливаются.

Одноглазый матрос протянул руку, схватил под уздцы Настиного коня. Лукаво и добродушно усмехнувшись, выпалил:

— Сказала Настя, что не вдастся…

Анулов, удивленный действиями коменданта, строго спросил:

— Что это значит?

— А вы что, слепые? Оглянитесь!

К тому времени несколько шумных групп кавалеристов, нахлестывая коней, оцепили перрон. Пешие бойцы — их было много больше, — следуя за пулеметными тачанками, вывалились из-за ближайших построек, пересекли железнодорожную линию, устремились с ликующими криками вперед.

Советские бойцы попытались было вырваться из кольца, но не успели. «Западня!» — пронеслось в мозгу побледневшего Анулова.

Из станционного помещения в сопровождении шумной свиты вышел статный командир, весь в ремнях новенького снаряжения, с огромным чубом, торчавшим из-под папахи.

— Здравствуй, товарищ Анулов! — усмехнулся он. — Будем знакомы. Я — Каретник, помощник батьки Махно. Нам надо потолковать…

Филипп пожал руку махновцу. Не теряя надежды на благополучный исход своей миссии, он подумал: «Значит, Каретник хочет вести переговоры. Ну что ж, великолепно!» Он, Филипп Анулов, со всей страстью большевика докажет махновцам утопичность их идей об абсолютной свободе отдельной личности, об уравнении классов, о социальном договоре снизу. И тут же кровь ударила ему в виски. Пока он тут, в кольце махновцев, будет вести теоретический диспут, там, на западных подступах к Помошной, прольется кровь бойцов. Каретник будто разгадал его мысли, миролюбиво произнес:

— Я принял меры. Послал делегатов к твоим красноармейцам. А ты строчи им приказ — не двигаться, ждать конца переговоров. У нас враг один — Деникин. И мы не хотим крови своих братьев. Кто мы, кто вы? Не буржуи, не эксплуататоры. Борцы за свободу. Вот пошли до своих этого симпатичного хлопца. — Каретник указал на Настю.

— Це, товарищ Каретник, не хлопец, — рассмеялся комендант-матрос. — Це дивчина. Мужики уже не идут до большевиков, идут сами бабы.

— От такого кавалериста и я бы не отказался, — многозначительно подмигнул Каретник. — Ну ничего, мы еще с нею встренемся.

Анулова покоробило от двусмысленных шуток. И хоть тяжело было ему расставаться с боевым другом, он рад был поскорее отослать Настю. Там, среди бойцов Особого полка, она будет избавлена и от опасности, и от соленых шуток.

Пока Анулов мучительно думал, с чего начать, Каретник первый открыл «диспут»:

— Ты, товарищ Анулов, получил приказ стать в Помошной. Наш батько Махно непротив. Правда, сила твоя не очень видная. Учти: у нас в одной Помошной пять тысяч. Взвесь! Станешь тут, но с одним условием. Примешь от меня черное знамя — это раз. Присягнешь батьке — два. Отправишь в Одессу тех коммунистов, которые не захотят служить святому делу анархии. Это третий пункт. Какая твоя святая задача перед народом? Колотить Деникина! Вот и будем громить его вместе… Конечно, под командованием нашего мудрого батьки Махно.

Все помутилось в голове командира полка. Не ожидая такого оборота, он успел только вымолвить:

— Какие же это переговоры? Это ультиматум!

— А ты что думал? Со своим уставом да в чужой приход? Ультиматум и есть. Переговариваются с сильными или с равными, а слабому диктуют. Даю пять минут, мозгуй…

Наступило молчание. Каретник и его пестрая свита ждали. «Как же поступить? Ответить притворным согласием? Перехитрить? Пойти с ними, а в удобную минуту оторваться? А черное знамя? А присяга? А коммунисты? Ни за что! Будь что будет!» Анулов вспомнил случай, происшедший с Якиром. Год назад Иона Эммануилович один явился в штаб Сахарова. «Командованию известно, — заявил он авантюристу, — что ты собираешься нам изменить. Если это подтвердится, я лично тебя пристрелю». И еще вспомнил Филипп напутствие начдива: «Пусть слова этого ленинского наказа крепко войдут не только в вашу голову, но и в ваше сердце».

Бросив взгляд на Каретника, Анулов стал расстегивать кобуру нагана. Вмиг вылетели из головы все антианархистские постулаты. Успел только выкрикнуть:

— Бандитами вы были, бандитами и остались!

Каретник сплюнул, крепко выругался. Обратился к коменданту-матросу:

— Товарищ Халупа! Скрути этому бешеному коммунисту руки. Хотел с ним по-хорошему… Не понимает, дурень, что ихняя коммунистическая лавочка кончилась. И припечатай ему разок по-моряцки.

Халупа процедил сквозь зубы:

— Я его зараз скручу тугим морским узлом, — и двинул Анулова по уху.

Комполка пошатнулся, но устоял на ногах. Вспомнив слова начдива — «Лжец может выжить, ложь — никогда», Филипп подумал: «Пока ложь сгинет, от ударов лжецов башка лопнет».

— Пойми, Анулов! — усмехнулся Каретник. — Сейчас время такое: умный ест пироги с грибами, дурак — бифштекс с собственными зубами…

Анулова обезоружили. Сорвали с головы кожаную фуражку, содрали с нее красноармейскую звезду. Потом связали руки и, подталкивая в спину прикладами, повели к железнодорожному составу. Там хозяйничали махновцы.

Каретник сказал вслед:

— Не послушал небитый меня, послушаешь битый нашего батька…

Халупа подвел связанного Анулова к классному вагону. На его ступеньках с папиросой в зубах сидел в серой папахе, в живописной алой гусарке небольшой сухощавый человек. Из-под его насупленных густых бровей раскаленными угольками поблескивали черные пронзительные глаза.

— Вот мне тебя и надо, — осипшим голосом встретил черноглазый Анулова. — Я считал, что ты из грамотных, поймешь нашего товарища Каретника. Не понял. Жаль. У меня время отнимаешь. Забили тебе За-тонские, Гамарники, Якиры башку… Не понимаешь, куда дело клонится. Народ, видишь, понял, — Махно — это был он — повел вокруг рукой, указывая на свое войско, — а ты, ученый, не понял. Стыд и позор! В жизни, как и на море, волна идет за волной. Признаю, раньше народная волна шла за большевиками, а теперь идет за нами, за анархизмом. Мы тоже за Советы! Только коммунистам нужна Советская власть, а мы, анархисты, за советский вольный строй… Куда вы годитесь? У вас вся Россия, Москва, Киев, а с Петлюрой и Деникиным не можете справиться. Отдали Деникину пол-Украины, драпаете от него. А я вот разобью Деникина в три доски. Ты смотришь исподлобья, думаешь: «Где твоя сила, Махно?» Вот она, кругом. Смотри! А скоро такое увидишь, удивишься… Зачем тебе и твоим людям погибать под деникинскими шашками? Иди с нами, будем лупить кадетов и ночью и днем. Согласен?

— Не согласен, — зло ответил Анулов.

Из вагона вышел и стал за спиной Махно одетый в кожаную куртку красивый молодой человек, со смолистыми, ниспадавшими до щек густыми волосами. Это был член «революционного военного совета» махновской армии Семка Барон, бывший студент Оксфордского университета, теоретик анархизма. Его родной брат Михаил Барон, тоже питомец Оксфорда, помощник начальника штаба червонных казаков, воевал за Советскую власть, отстаивая в эти дни Полтаву от наскоков деникинских банд.

Махно повернул голову к патлатому:

— Послушай, товарищ Барон. Возьми ты этого дурака в штос. Ученый ученого скорее поймет. Вышиби из его дурной башки бузу коммунизма. Может, станет человеком.

Каретник, обиженный тем, что Махно не обратил на него внимания, выступил вперед, поднял руку с зажатой в ней плетью:

— Не вышибет ему дурь товарищ Барон, вышибу я…

Махно извлек из глубокого кармана своей ярко-красной гусарки сложенный вчетверо лист чистой бумаги, развернул его, поднес к бумаге зажженную спичку.

— Видишь? — подмигнул он Анулову. — Бумага белая. Пока горела, была красной, а сгорела — стала черной. Так и в политике. Понимай, брат! При царе власть была белая, при большевиках стала красной. Теперь все в народе перегорело — власть становится черной. Присно и во веки веков… Что скажешь? Крыть-то нечем…

Анулов сделал три шага вперед. Набрав в легкие воздуха, дунул изо всех сил. Черная зола развеялась по ветру.

— Пепел!.. — торжественно выпалил Анулов. — Присно и во веки веков он пеплом и будет.

— Верно, — вставил Барон. — Только мы на радость трудящимся возродимся как феникс из пепла.

— Что-то я ничего не слыхал о патлатых фениксах… — с иронией отозвался художник, намекая на поповскую шевелюру махновского идеолога.

Вдруг с востока, словно гул морского прибоя, донесся, все приближаясь и нарастая, шум человеческих голосов. Барон, стоявший выше всех на площадке вагона, посмотрел вдаль, на пологие холмы. Там вился шлях из села Благодатного. Патлатый с жаром выпалил:

— Идут, идут, Нестор Васильевич. Абрам Полонский ведет свои полки…

Анулов, услышав слова Барона, обрадовался. Он знал, что в 58-й дивизии есть командир-партиец, бывший партизан, рабочий-печатник из Одессы Абрам Полонский. Значит, пришла выручка. Если на махновцев нажмет Полонский, то и бойцы Особого полка, предупрежденные Настей, догадаются, что надо делать. Но радость Анулова была недолговременной. На тонких губах батьки появилась хитрая усмешка. Махно скомандовал:

— Расступись, братва, нехай он, Фома-неверующий, увидит новую армию батьки Махно. Я же ему говорил, не верил…

Шумная орава разомкнула кольцо. Анулов повернулся лицом к востоку. Душа художника взыграла при виде развернувшейся на подступах к Помошной ослепительной картины. По широкому шляху и по его сторонам, вздымая пыль, с развернутыми красными знаменами шли густые колонны пехоты и конницы. Куда и зачем они идут? Чтобы выгнать из Помошной махновцев? Тогда почему не развертываются в боевые порядки? И почему так ликуют бандиты, так сияют радостью острые глаза самого Махно?

Раздумья Филиппа прервала вспыхнувшая в рядах шедшей с востока конницы песня:

За горами, за долами

Ждет сынов своих давно

Батько храбрый, батько добрый,

Батько мудрый наш — Махно…

С трудом сдерживая взмыленных коней, на широком галопе подскочили к классному вагону два всадника — один щупленький, чернявый, с тонкими усами на заросшем щетиной лице, другой — плотный, блондин. У обоих на фуражках большие красноармейские звезды.

Чернявый спешился, властно бросил поводья стоявшему вблизи одноглазому Халупе. Приблизился к вагону, протянул руку сиявшему от радости главарю:

— Вот, товарищ Махно. Привел к тебе подмогу — бригаду пехоты и неполную бригаду кавалерии. Всего десять тысяч крепких вояк. Время грозное, и наши люди признали: из всех наших полководцев — Федько, Якира и других — ты один способен повести их и весь народ против Деникина. Но помни, вот мой помощник Берковский, беспартийный, а я коммунист. Некоторые партийцы с нами не пошли, а другие пошли. Мы тебе ставим условие, Нестор Васильевич: до нашей веры не касайся…

Махно расплылся в дружеской улыбке:

— Чудак ты, товарищ Абрам. По мне не то что коммунист, будь сам черт, лишь бы с нами шел. По правде скажу тебе: настоящие коммунисты не те, что сидят там в Москве или в Киеве. Сейчас настоящий коммунист тот, кто идет со мной бить Деникина, а не тот, кто плюет на ридну Украину и мажет пятки на север. Живи себе со своей верой, товарищ Абрам. Живи сам, пусть живут твои коммунисты. Сделай в Помошной привал, накорми хлопцев и гайда в Ново-Украинку. Формируй железную партизанскую дивизию имени батьки Махно. Наше руководство решило ввести тебя в состав реввоенсовета. Учти это, товарищ Полонский!

Вернулся ненадолго отлучавшийся в вагон Барон. Вынес два черных знамени. Передал их Махно. Батько развернул полотнища. Прочел на одном: «Анархия — мать порядка», на другом: «Мы горе народа потопим в крови». Поразмыслив немного, вернул первое Барону, второе передал Полонскому:

— Вот возьми, товарищ Абрам. Это знамя специально заказано для твоей железной дивизии.

Что-то на миг дрогнуло в лице Полонского. Однако знамя он взял и сразу же передал его Берковскому.

Пораженный происходившим, Анулов не сводил глаз с Полонского и с Махно. Подумал: стоило попасть в лапы махновцам, чтобы быть свидетелем этого неповторимого зрелища! Ему показалось, что, получая из рук Махно черное знамя, Полонский сразу же понял все значение своего чудовищного шага. Перед глазами Анулова на секунду возникло видение будущего яркого полотна, которое расскажет потомкам, как легковерие переходит в отступничество, а отступничество в измену. Только будет ли создано такое полотно? Словно заколдованный Филипп стоял в гуще махновокой вольницы.

— Что скажешь теперь? — обратился к нему Махно. — Видал, как растет армия борцов за свободу?

— Скажу одно: я коммунист. — И, покосившись зло на Полонского, добавил: — А не изменник.

Халупа увел Филиппа в пустой вагон. Отойдя к двери, сказал:

— Посмотрим, чья возьмет: анархизм или коммунизм? У вас, конечно, мудрые деды — Маркс, Энгельс, Ленин. Но и наши дедушки не хуже. Слыхал о Кропоткине, Бакунине?

— Это они вас учат тыкать кулаками в нос?

— Не всем же править молебны, — ответил невозмутимо Халупа. — Пока одни проповедуют, другие зажигают лампады.

— Ничего не скажешь, — глубоко вздохнул Филипп, поглаживая рукой огромный синяк под глазом. — Здоровую лампадку зажег ты мне.

— А ты не обижайся. Сам бы я тебя пальцем не тронул. Выполнял приказ. С Каретником шутки плохи.

— Приказ? А своя башка где? У кого есть своя башка на плечах, тот рано или поздно плюнет на батька, придет к нам с повинной.

— Чего-чего, а этого не дождешься… — Халупа сердито загремел дверью, запер ее снаружи висячим замком.

Ночью кто-то высадил в вагоне окно, бросил Ануло-ву бритву, полушубок. Филипп сбрил бороду, переоделся, вылез из вагона. На путях его ждала Настя. Под покровом темной ночи они вместе покинули Помошную.

В глухой степи, когда станция осталась далеко позади, они забрались в огромный пахучий стог сена. Измученные злоключениями дня, длинной дорогой по мягкой стерне, сразу же уснули. Короткий, но крепкий сон снял усталость. В полночь они уже бодрствовали. Поеживаясь от предрассветной свежести, Настя одной рукой накинула шинель на открытую грудь спутника. Анулов вздрогнул. Ему приснилось, что он еще в плену у махновцев. Горячие губы Насти шептали:

— Скажите, товарищ Филипп, вон на тех далеких звездочках есть люди? И они тоже душат, режут друг друга, льют кровь?

— Не знаю, есть ли там люди, — ответил Анулов. — Не могу также сказать, грызутся или милуются там. Но хорошо знаю одно, Настенька: животное, приспособив одну пару лап в качестве рук, превратилось в человека. Еще больше человек стал отличаться от животного, когда счастье ближнего сделалось для него дороже собственной шкуры.

Успокоенные августовской южной ночью, душистыми испарениями ковыля и тамариска, они готовы были говорить до рассвета. Но проснувшиеся в одно и то же время перепела и полевые жаворонки сыграли юным путникам дружный подъем. Было около трех часов ночи…

Выбравшись из заманчивого обогретого логова, Филипп и Настя, держась, как дети, за руки, двинулись на северо-запад. У Любомировки, на Черном Ташлыке, они нагнали свой полк.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.