Глава 8 "НА ДВУХ ВАНЬКАХ…"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

"НА ДВУХ ВАНЬКАХ…"

Путешествия прервались только в середине июля, когда спутники достигли наконец Царского Села. К этому времени Бенкендорфу уже казалось, что он на своем опыте может подтвердить: земля круглая. Из Царского выехали, в Царское вернулись. Генерал выхлопотал несколько дней и отравился к семье в эстляндское имение Фалль, которое купил-таки благодаря прощальному дару Марии Федоровны.

"Строительство и обустройство" резиденции занимало его "в равной степени". Там он провел считанные дни "в величайшем счастье, находясь в кругу семьи", занимаясь "садом и всеми хозяйственными мелочами с тем большим воодушевлением", что новая поездка уже маячила на горизонте. "За всю мою жизнь, — признавался Бенкендорф, — самыми счастливыми днями, которые излечивали меня от тягот большого света, были те, которые мне удавалось провести в течение каждого лета в несколько приемов с моей женой и детьми в этом маленьком и красивом имении".

"ВАНЬКА"

Правда, и в Фалль продолжали поступать донесения о Пушкине. Но теперь он находился под недреманным оком Паскевича. Значит, отвечать за поэтические шалости будет командующий на Кавказе, а не Александр Христофорович. Вот и славно.

Интересно, как-то они еще поладят? Год-другой назад императору лично приходилось окорачивать крутой нрав "отца-командира", который из бывших ермоловских выдвиженцев не жаловал никого и жаловался на всех. Каждый казался ему чуть не врагом Отечества. Николай I не верил и просил смягчиться в отношении людей, "единственная цель которых — служить своему государю".

Постепенно и Паскевич обтерся. И к нему привыкли. Но не полюбили. Требователен. Подозрителен. Недоверчив. За стол с собой прапорщиков не сажает. Хочет соблюдения формальной дисциплины. Тиран!

Уже и персов прогнал. И турок, вооруженных горскими бандами, прижал крепче некуда. А все посмеивались, все не хотели верить. Все повторяли, будто бы сказанные его же батюшкой о сыне слова: "Шо гений, то не гений, а шо везэ, то везэ".

Везет тому, кто везет. Это не только про Паскевича. Про любого из их когорты: про Бенкендорфа, про Воронцова, про Чернышева, про Киселева, про Канкрина, даже про Закревского. Да и про самого государя. Пока везешь — годен. А не везешь — иди себе с Богом.

Фалль - имение А.X. Бенкендорфа

Фалль — имение А.X. Бенкендорфа

Император Ивану Федоровичу доверял, как себе. И для такого благоволения были веские причины. Они впервые встретились в 1814 г., когда великих князей отпустили наконец за границу. Тогда Паскевича брату представил сам покойный Ангел и назвал "лучшим генералом моей армии". Молодой генерал не поленился и вдвоем с великим князем обползал на коленках разложенные по полу карты, давая пояснения об отгремевших сражениях с Бонапартом.

Потом, в 1822 г., именно Паскевич сумел замять громкое по армии и крайне неприятное для молодого великого князя "виленское дело" с офицерами, когда те после тяжелых учении вдруг потребовали сатисфакции. Якобы царевич слишком резко остановил лошадь и забрызгал капитана В. С. Норова грязью. Говорили о крике и оскорблениях, сыпавшихся из уст великого князя, который подгонял задыхавшихся на бегу людей. И даже о том, что Николай замахнулся на Норова. В результате ничего, кроме комьев грязи, не подтвердилось.

Его высочество считал себя правым. Упирался. Негодовал. Не хотел заметить, что против него намеренно интригуют руками рядовых офицеров люди покрупнее. Те, кто ставил на цесаревича Константина как на наследника престола. А тот возьми и откажись от своего права, ради любви к особе некоролевских кровей. Те, чья карьера строилась с расчетом на Константина, запаниковали. Захотели ослабить позиции третьего из царевичей. Ославить в армейской среде. Лишить поддержки.

Удалось? Как сказать.

Сам Николай Павлович этого не замечал и, закусив удила, подставлялся по молодости под удар открытым животом. Да и характер был — не приведи Бог. С годами государь себя смирил. Согнул крикливого капризного ребенка в бараний рог. Но тогда Паскевичу, как начальнику 1 — й гвардейской пехотинской дивизии, куда входил полк, пришлось попотеть, чтобы разгрести чужие загаженные конюшни.

Он прикрыл молодому, требовательному и не слишком осведомленному великому князю спину. Из каких соображений? Уже был его человеком? Да не то чтобы. Но точно не человеком

Константина. Действовал, чтобы избежать еще больших неприятностей. В том числе и для себя лично. Ведь за откровенную глупость царевича он, солидный генерал, с опытом и пониманием, мог поплатиться местом. А потому следовало напрячься и выправить ситуацию.

Государь этой помощи не забыл.

Бенкендорф знал Ивана Федоровича еще с детства, со времен службы пажами. Тогда уроженец Полтавских плавен "гекал" и стеснялся своего произношения. Чтобы отучить внука от обидной привычки, дед специально нанял знаменитого лингвиста Мартынова обучать мальчика словесности. С той поры Паскевич читал много и вовсе не был косноязычен, как утверждали в свете, ссылаясь на покровительство нового командующего Грибоедову. "Как не порадеть родному человечку?" Драматург — кузен жены Паскевича, вот и вся притча.

Конечно, после женитьбы Иван Федорович наел щеки, растянувшие к ушам прежние морщины, и стал походить на довольного кота, которому позволили греться на солнце, давали блюдечко молока и чесали брюхо. Но Бенкендорфу было известно, как вспыльчив и впечатлителен этот человек. Еще молодым, получив первый полк, он ринулся его обустраивать и слег с нервной горячкой.

После войны Паскевича, как и самого Бенкендорфа, помурыжили, гоняя на ревизии. Особенно громким было "липецкое дело" 1816 г. Тогда Иван Федорович командовал дивизией в Смоленске. Казенные крестьяне, разоренные Наполеоном, получили безвозмездно хлеба на 21 тысячу рублей и освобождение от недоимок на 60 тысяч рублей. Однако они взбунтовались, отказавшись платить налоги за 1814 г. и говоря, что на самом деле с них взыскали подати в полном объеме, не выдали зерна да еще и продали весь хлеб на корню откупщикам. За неуплату обвиняемые были приговорены к сечению плетьми. Особенно Паскевича возмутил тот факт, что среди наказанных оказались два 80-летних старика.

Расследование выявило, что многие крестьяне попали в тюрьму даже без допроса, только по показаниям местных властей.

При этом хитрецы "приказные" везде соблюди букву закона, а неграмотные люди были обобраны и взяты под стражу. На имя императора Паскевич писал: "Может быть, бессовестные деяния удельных чиновников облечены формой закона, но но совести они преступны, и всякому беспорядку они настоящая причина". По его ходатайству обвиняемых освободили и все- гаки отдали им денежное пособие, а также установили рассрочку выплаты оброка.

В момент следствия Паскевич, как позднее Бенкендорф, находились в подвешенном состоянии — оба намеревались жениться, для чего командирам их уровня требовалось разрешение императора. Сразу же после ревизий такие разрешения были получены,

Избранницей Ивана Федоровича стала Елизавета Алексеевна Грибоедова, или по-светски Зи-зи. Московская штучка. Старая аристократия. Хоть и обедневшая. Особенно после пожара. Вот тут для малороссийского помещика, правнука казацкого старшины Пасько, открылся шанс. В приданое генерал получил целый воз московской родни. Что почетно. Вошел в число. Поднял фамилию не только подвигами на поле брани, но и высокими семейными узами. Укрепился. Чего до наполеоновского разорения ему бы не позволили. Стой в передней, подавай шляпы.

НЕВИННЫЕ ЖЕРТВЫ

Вот такой командующий, вместо Ермолова, ныне подпирал Кавказский хребет. Его завоеваниям следовало бы позавидовать. Но и то правда, что ныне не сам человек создает себе репутацию. А ему ее создают сотней языков как при дворе, так и в обществе.

В "Путешествии в Арзрум" Пушкин писал о Грибоедове: "Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления… Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в "Московском телеграфе"".

Назначение Грибоедова в Тегеран было уступкой общественному мнению. И тут же государь получил самый горячий отклик. "Все молодое, новое поколение в восторге, — доносил Фон Фок. — Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые способные чиновники и все умные люди торжествуют. Это победа над предрассудками и рутиной. "Так Петр Великий, так Екатерина создавали людей для себя и отечества", — говорят в обществах… Вспоминают о… других способных людях, заброшенных в прежнее время".

Первая встреча графа Паскевича-Эриванского с наследным принцем Аббас-Мирзой (пятый справа - А.С. Грибоедов)

Первая встреча графа Паскевича-Эриванского с наследным принцем Аббас-Мирзой (пятый справа — А.С. Грибоедов)

Однако общественное мнение — не оракул, Иной раз строгий судия, оно оказывалось порой очень снисходительным. Возможно, только к "своим"? История гибели "вазир-мухтара" очень показательна. Получив "сотни голосов в пользу правительства", император не получил дела. Эпоха на сотни голосов могла бы повторить о многих ярких личностях, не достигших "степеней известных": "Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклее. / А здесь под гнетом службы царской…"

Отсутствие деятельности лучшая почва для иллюзий. Хорошо тому, кто может оседлать общественное мнение. Ермолов сам зубаст. Как скажет про "двух Ванек", на которых "далеко не уедешь", так и прилепится, с языка не снимешь. А справедливо ли, нет ли другой вопрос.

Между тем "два Ваньки" ускакали очень далеко. Лето 1829 г, внушало самые смелые надежды. Бенкендорф вспоминал: "Наши корабли под командованием адмирала Грейга курировали около Дарданелл. Они увидели национальный флаг, свидетельствовавший о победах (армии Дибича. — О.Е.), и оказали помощь спускавшимся с Балканских гор уланам и казакам. В этом соединении было нечто сказочное… В Азии граф Паскевич двигался и действовал как молния. Своим победоносным приближением он угрожал другой стороне Босфора. Еще несколько недель, и Константинополь будет атакован нашими сухопутными армиями, и со стороны Европы, и со стороны Азии, а наш флот перекроет проход из Черного моря и Средиземное".

По можно смотреть на дело сквозь очки журнальных авторов и видеть прямо обратное. Как глядит Вяземский. После того как Петра Андреевича не взяли на войну, где "только и весело быть русским", он набычился и писал: "Война турецкая — не дело отечественное, она не русская брань 1812 года", а жене добавлял: "У нас ничего общего с правительством быть не может. У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед". Стоило ли за год до этого обивать пороги Бенкендорфа?

Как смотрел на происходящее Пушкин? В черновике стихотворения "Олегов щит" он писал:

И [дале] двинулась Россия

И юг державно облегла

И пол-Эвквина вовлекла

[В свои объятия тугие].

У Российской империи "тугие объятья", вовлечет — рад не будешь. Очень близко к "Недвижному стражу". Так ли поэт мыслил теперь? И да, и шире. Поэтому в основной текст стихи не вошли.

Но общество — газеты, журналы, салонные разговоры — оставалось на удивление легковерно. Обнаруживало только то, что ему показывали, о чем говорили те немногие, кто говорить умел.

Поэтому-то Паскневич не хотел ссориться с Пушкиным. Если видел в Тифлисе, то даже терпел выходки, которые, например, для Воронцова вовсе не выглядели бы смешными. "Резко бросилось мне в глаза на этом обеде лицо одного молодого человека, — рассказывал спустя годы князь Е.О. Палавандов. — Он показался мне с растрепанной головой, непричесанным, долгоносым. Он был во фраке и белом жилете. Последний был испачкан… Он за стол не садился, закусывал на ходу. То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо, те рассмеются, а графиня просто прыскала от смеха… Даже генерал-адъютанты, состоявшие при кавказской армии, выбирали время и добрый час, чтобы ходить к главнокомандующему… А тут — помилуйте — какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его".

Зверем, конечно, Паскевич не был. Это у грузинского князя вырвалось по старой памяти о Ермолове. Вот с кем не стоило заигрывать. Придавит лапой и не заметит. А Иван Федорович, зная о расположении государя к поэту, ласкал его и держал при себе, что, как утверждали друзья, Пушкину порядком надоело.

По словам В.Д. Вальховского, командующий даже приказал поставить поэту палатку возле своей ставки. Но Пушкин предпочитал общество старых приятелей или "рыскал" по лагерю, так что посыльные от Паскевича иногда не находили его. "При всякой же перестрелке с неприятелем, во время движения войск вперед, Пушкина видели всегда впереди скачущих казаков прямо под выстрелы. Паскевич неоднократно предупреждал Пушкина, что ему опасно зарываться так далеко, и советовал находиться во время дела непосредственно при себе, точь-в-точь как будто адъютанту. Это всегда возмущало пылкость характера и нетерпение Пушкина… Он, как будто нарочно, дразнил главнокомандующего и, не слушая его советов, при первой возможности скрывался от него и являлся где-нибудь впереди в самой свалке сражения".

Между тем Иван Федорович отвечал за поэта головой. И хотел из этих хлопот извлечь выгоду. Хотя Пушкин еще ни с одним из покровителей не ужился. Ославил не одного, не двух порядочных людей. Не по злобе, а по горячности и из легкомыслия.

Первой жертвой, еще до южной ссылки, нал Алексей Орлов. Ему сочинили неприличные стихи про размер достоинства. Вторым стал брат опозоренного великана — Михаил, искренний друг поэта, но "обритый рекрут Гименея". Бедняге тоже досталось за невесту — Екатерину Раевскую, — в которую якобы был влюблен Пушкин, впрочем, как и в остальных сестер. Еще раньше их пострадал генерал Н.М. Сипягин, с Пушкиным вовсе не знакомый, но вздумавший жениться на сестре его лицейского приятеля. Тут не угодила плешь, едва прикрытая "лаврами". Потом еще страшнее — Воронцов. "Полуподлец, полуневежда".

Досталось и генералу Киселеву. Павлу Дмитриевичу, начальнику штаба 2-й армии. За что? Бог знает. И либерал, и умница. И жену к поэту не ревновал. Любовницу, кстати, тоже. И вел себя при знакомстве ласково. Обещал помочь с возвращением в столицу: старые-де связи при дворе. Тем не менее: "…он придворный,/ Обещанья ему не стоят ничего".

Сколько бы потом Киселев ни сделал, а сделал много — вся реформа по освобождению государственных крестьян на его плечах, — так и остался "придворным", чьим словам нельзя верить. Одной строкой по репутации, как бритвой по горлу.

"НЕ ПЛЕНЯЙСЯ БРАННОЙ СЛАВОЙ"

Правы были те, кто советовал Паскевичу: осторожнее. Не послушался, захотел виршей. А как иначе? Все учились на Ломоносове с Державиным. На "Взятии Хотина", на "Осени при осаде Очакова". Но ныне-то времена не одические. Поэты в конец обленились. По примеру лорда Байрона с властью в ссоре. Никого, кроме себя, не хвалят. А как красиво бы звучало: "Одна на переход Кавказского корпуса через Саганлу"! В первой строке был бы сам командующий, а по левую руку от него пушки над кручами, а по правую казаки на горной тропе выше облаков… Не сложилось.

И дело не в том, что подвиги подчиненных Паскевича были бледнее подвигов солдат Румянцева и Суворова. Литературная традиция со времен Матушки Екатерины II изменилась. Уже полвека ода вышла из моды. А критическое расположение ума в нее вошло. Нет, конечно, прихлебатели напишут. Но поэты первого ряда — никогда. Вывих души. А может, и времени в целом.

Так что не получил Паскевич од. Какими бы орлами не "взвивались его соколы"[11]. За всю экспедицию поэт выдавливал стихи по капле. Среди них "Из Гафиза", написанное 5 июня 1829 г. в "лагере при Евфрате", содержало очень странное обращение:

Не пленяйся бранной славой,

О красавец молодой!

Не бросайся в бой кровавый

С карабахскою толпой…

Но боюсь среди сражений

Ты утратишь навсегда

Скромность робкую движений,

Прелесть неги и стыда!

Кому это адресовано? Кто "красавец молодой"? "После отъезда Государя и особенно во время осады Шумлы и Варны, — сказано в отчете III отделения за 1828 г., — фрондирующие старались посеять беспокойство, постоянно утверждая, что Государь увлечется войной, что гражданские дела начали ему надоедать". Пушкин, еще недавно сам "фрондировавший" и продолжавший оставаться очень близким к названным кругам, отразил в мнимом переводе "Из Гафиза" эти толки.

"Прелесть неги" перекликается с "природы голос нежный" из послания "К друзьям". Тогда под "нежностью" понималась способность государя к милосердию. "Среди мечей" он мог огрубеть и утратить ее.

Предостережение понятно. Но как сохранить стыдливость в походах и дипломатических игрищах, где никто робость не простит, а, напротив, примет за неопытность и обведет вокруг пальца? Возможно, его величество в первой робости своих "движений" и был мил поэту. Но его время, как и время самого Пушкина, текло вперед.

Второй непосредственный отклик на события вокруг — "Делибаш", помеченный 7 сентября. Ярко. А главное — с натуры.

Делибаш! Не суйся к лаве,

Пожалей свое житье;

В миг аминь лихой забаве:

Попадешься на копье.

Эй, казак! Не рвися к бою:

Делибаш на всем скаку

Срежет саблею кривою

С плеч удалую башку.

Н.И. Ушаков описывал "первый и последний военный дебют любимца Муз на Кавказе" 14 июня в долине реки Ижан-Су:

"Неприятель внезапно атаковал передовую цепь нашу. Поэт… не мог не уступить чувству энтузиазма. В поэтическом порыве он тотчас выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутится на аванпостах". Пушкина едва вывели "насильно из передовой цепи казаков в ту минуту", когда он, "схватив пику после одного из убитых казаков, устремился против неприятельских всадников… Донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке".

Зато теперь можно было писать: "Был и я среди донцов,/ Гнал и я османов шайку". Или про "тихий Дон" и "ариачайскую струю", которую пьют кони, свернув домой. Звучит не хуже "кастальского ключа". Вот за такими оборотами родного языка, а вовсе не ради од стоило ездить на Кавказ.

Любопытно, что если в стихах поэт предостерегал казака: "Не рвися к бою!" — то в жизни опытные вояки-донцы были "чрезвычайно изумлены" поэтическим порывом "героя в круглой шляпе". А потому финал стиха:

Мчатся, сшиблись в общем крике…

Посмотрите! Каковы?..

Делибаш уже на пике,

И казак без головы, —

может быть обращен и к самому поэту. Он имел шанс оказаться и на пике, и без головы. Потом командиров по цепочке от Паскевича и вниз распекали. А если бы случайная пуля, случайный клинок… Он — дитя. Но вы-то взрослые люди!

Согласно Вальховскому, командующий, устав нянчиться с поэтом, вызвал его к себе и сказал: "Господин Пушкин! Мне вас жаль, жизнь ваша дорога для России; вам здесь делать нечего, а потому я советую немедленно уехать из армии обратно". На это "Пушкин порывисто поклонился Паскевичу и выбежал из палатки, немедленно собрался в путь, попрощавшись с знакомыми и друзьями, и в тот же день уехал".

Так ли? Возможно, причиной стала распространявшаяся чума, как настаивал в "Путешествии в Арзрум" сам поэт, "вообразивший ужасы карантина". Но если Вальховский ближе к истине, то Паскевич фактически выгнал Пушкина в Пятигорск. После подобного од ждать не приходилось. Напрасно Иван

Федорович попытался раздувать усы и негодовать в письме к Жуковскому: "Заря достопамятных событий Персидской и Турецкой войн осталась невоспетою".

Ко времени этого письма Паскевич уже мог полюбоваться на свой портрет в "Бородинской годовщине":

Могучий мститель злых обид,

Кто покорил вершины Тавра,

Пред кем смирилась Эривань…

Мало. Особенно если сравнивать с державинскими щедрыми "Водопадами". Булгарин, всегда верно чувствовавший настроение в правительственных кругах, почел долгом обидеться: "Мы думали, что великие события на Востоке… возбудят гений наших поэтов, — мы ошиблись. Лиры знаменитые остались безмолвными… сердцу больно".

"ЧРЕЗВЫЧАЙНО ЗАБАВНО"

В тот момент жаловаться не следовало. Отсутствие похвалы — еще не ругань. Через несколько лет Паскевичу предстояло узнать, что значит "поэтическая неблагодарность". В 1835 г., когда отношения Пушкина с правительством были далеко не самыми близкими, вышло "Путешествие в Арзрум", созданное на основании записей 1829 г. И всем, кто читал, в том числе голубым мундирам, стало ясно — лучшего военачальника императора осмеяли.

За что? Знаменитое сражение 19 июня у Саганлу, когда Паскевичу удалось за один день разбить две турецкие армии, вызывало множество противоречивых суждений.

Прочитаем мнение Бенкендорфа, ясно выразившего официальную точку зрения, но не скрывшего опасности, в которой находился Кавказский корпус: "Отступление [вражеского] авангарда открыло неприступную вражескую позицию, расположенную среди скалистых и непроходимых утесов. Главнокомандующий принял решение обойти ее, предпочитая кратковременно рискнуть безопасностью своих коммуникаций, чем произвести впечатление, что он испугался и медлит перед лицом врага. Трудным маршем через горные вершины и перевалы, еще покрытые снегом, он произвел свой маневр, сопровождаемый всеми многочисленными армейскими обозами, которые часто на руках пересекли горы и были спущены вниз". Паскевич "обошел горы, занятые противником, и вышел на равнину". Дав солдатам краткий отдых для приема пищи, командующий повел их на неприятеля. "Сражение началось одновременно во всех пунктах", а когда победа была одержана, "появились новые войска, прибывшие из Эрзерума". Паскевич ввел в дело свежий арьергард и вновь одержал победу.

"Неприятель был опрокинут, и его преследовали со шпагой в руке на протяжении 30 верст почти до самого наступления ночи. В ходе этого блестящего преследования в наши руки попала артиллерия, обозы, военные припасы, часть оружия и лошадей".

В голосе Бенкендорфа, старого кавалериста, слышится восхищение. Совсем иначе смотрели на дело и вчерашние враги, и вчерашние союзники России. Только Булгарин считал, будто действия на Кавказе "удивили мир и стяжали уважение просвещенных народов". Вернее, так полагалось писать. На деле европейские умеренные политики опасались за "равновесие", а у более впечатлительных началась истерика, чреватая для Петербурга дипломатическим, торговым и публицистическим противостоянием.

Актом последнего и была книга французского консула Виктора Фонтанье "Вояж на Восток, предпринятый по приказанию французского правительства в 1830–1833".

Автор побывал в Анатолии, с турецкой стороны, и о том, что происходило на Кавказе, мог знать только понаслышке. Тем не менее он высказал весьма болезненную для русского правительства точку зрения об отрыве от коммуникаций, который позволил себе Паскевич.

Подтекст понятен. Франция в 1830-х гг. становилась все более и более враждебна России. В ее публицистике, как во второй половине XVIII в., когда шли победоносные екатерининские войны, или накануне наполеоновских кампаний, вновь громко звучали голоса о ничтожестве северной империи и ее агрессивности. Доказать, что самый яркий полководец царя — граф Эриванский, князь Варшавский, — на самом деле опрометчив и его не следует бояться, было весьма выгодно.

Кроме того, француз допустил бестактность, задев Пушкина, как "барда, находившегося в свете", который отозвался на поход только сатирами. Поэт не решился опубликовать "все", что было написано в 1829 г., то есть свои дневниковые записи. Из текста выходило, что Пушкин уже тогда понимал опасность маневров Паскевича и не одобрял их.

В 1-й же главе дано осуждение Паскевича как стратега устами Ермолова: "Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. "Пускай нападет, — говорил Ермолов, — на пашу не умного, не искусного, но только упрямого… и Паскевич пропал"". Далее по тексту автор "Путешествия в Арзрум" обнаруживал, говоря словами Ю.Н. Тынянова, "тонкую военную осведомленность", которую почерпнул в беседе с Ермоловым.

Стремясь опровергнуть мнение французского консула, поэт писал в Предисловии: "Я не вмешиваюсь в военные суждения. Это не мое дело. Может быть, смелый переход через Саган-лу, движение, коим граф Паскевич отрезал Сераскира от Осман-паши, поражение двух неприятельских корпусов в течение одних суток, быстрый переход к Арзруму; углубление нашего пятнадцатитысячного войска на расстояние пятисот верст, оправданное полным успехом, — все это может быть в глазах военных людей чрезвычайно забавно".

Здесь содержался намек на "военного человека" Ермолова. Но цензура настояла на замене последнего предложения, и оно приобрело другое звучание: "Может быть, и чрезвычайно достойно посмеяния в глазах военных людей (каковы, например, г. купеческий консул Фонтаны?)". Таким образом, кивок в сторону компетентного "проконсула" был заменен прямым обвинением "диванного генерала" Фонтанье в отсутствии необходимых знаний.

Однако в тексте "Путешествия в Арзрум" осталось неприятное суждение самого Пушкина о деле у Саган-лу: "…Это происшествие могло быть гибельно и для нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче".

Иван Федорович принес к подножию трона победу. Но его продолжали судить. Такова была примета времени. Если бы с заявленной меркой подошли к действиям самого Ермолова на Кавказе, они показались бы очень спорными. Но опала смывала в глазах современников даже преступления. С опальным Аракчеевым поэт, например, хотел "наговориться вдоволь" и очень сожалел о его смерти.

Таким образом, не судьба была Паскевичу уйти из когорты обиженных Пушкиным генералов. Начал шалопайскими шутками, продолжил байроническими колкостями и, наконец, высокомерно поправил военные ошибки государева "отца-командира".

Между тем 26 июня под Эрзрумом произошел любопытный случай. "Вокруг всего города были выстроены батареи, — сообщал артиллерийский офицер Э.В. Бриммер, — которые открыли по нас почти беспрерывный огонь". Следовало стрелять по вражеским пушкам, не попадая в жилые кварталы. "Вдруг первый выстрел из батареи 21-й бригады. Пушкин вскрикивает: "Славно!" Главнокомандующий спрашивает: "Куда попало?" Пушкин, обернувшись к нему: "Прямо в город!" — "Гадко, а не славно", — сказал Иван Федорович".

Такова цена "тонкой военной осведомленности".

"НА ЦАРЕГРАДСКИХ ВОРОТАХ"

Поэт умел говорить как "человек государственный". И тут же по неопытности оскальзывался на деталях.

Так, цыгане, кочевавшие "шумною толпою" по Бессарабии, были до 1823 г. крепостными румынских бояр. Их освободили приказом наместника Юга графа М.С. Воронцова. Ни о какой дикой вольности речи не шло. Земфира могла бы воровать кур для какого-нибудь молдавского боярина с янтарным чубуком в зубах. С цыганских "промыслов" хозяева имели долю — род оброка.

Поэт два месяца скитался вместе с "вольным" племенем и ничего подобного не заметил. Как? Такова условность романтизма. Пушкинские цыгане, как горские племена под пером Бестужева-Марлинского или индейцы Фенимора Купера, "так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных", авторы "закрасили истину красками своего воображения", как писал сам поэт.

Вероятно, правительству не хватало глубины исторической перспективы, гениальных прозрений на будущее. Но, не зная жизненных реалий, легко ошибиться. Тем более при замене их реалиями поэтическими.

Последние прочитываются в стихотворении "Олегов щит", которым представляет собой отклик на заключение Адриано-польского мира. Россия не стала захватывать Царьград, остановившись буквально у его стен.

Когда ко граду Константина

С тобой, воинственный варяг,

Пришла славянская дружина

И развила победы стяг.

Тогда во славу Руси ратной.

Строптиву греку в стыд и страх.

Ты пригвоздил свой щит булатный

На цареградских воротах.

Что же ныне?

Настали дни вражды кровавой;

Твой путь мы снова обрели.

Но днесь, когда мы вновь со славой

К Стамбулу грозно притекли,

Твой холм потрясся бранным гулом,

Твой стон ревнивый нас смутил,

И нашу рать перед Стамбулом

Твой старый щит остановил.

Паскевичу пеняли за излишний риск. Правительству изящно, в скрытой форме — за уклонение от риска и нежелание врываться в Константинополь. Русские в 1829 г. не повторили подвига князя Олега 911 г. Чисто военная возможность имелась. Но ее реализация была чревата дипломатическими демаршами западных стран. Кроме того, разорение старого вражеского гнезда подставило бы под удар южные провинции империи, куда ринулись бы тысячи беженцев, не хуже саранчи 1824 г. способные опустошить поля и подвергнуть голоду Крым, Бессарабию, Новороссию…

Все это можно было не принимать во внимание в поэтическом порыве. Но необходимо учитывать за рабочим столом государя. Колебания настроений Пушкина — естественные для творчества — воспринимались властью как "двоякость" и неискренность. А вовсе не как детская шалость, тем более что следов последней ни в "Олеговом щите", ни в "Путешествии в Арзрум" нет.

Привычная картина, нарисованная чиновником III отделения М.М. Поповым, далеко не так проста, как принято считать: "Бенкендорф и его помощник Фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца… Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей. Он был в полном смысле дитя и, как дитя, никого не боялся. Зато люди, которые должны бы быть прозорливыми, его боялись. Отсюда начался ряд, с одной стороны, напоминаний, выговоров, а с другой — извинений, обещаний и вечных проступков".

Между тем Пушкин не был только дитя. Хотя и не был "коноводом возмутителей". Он щепетильно охранял свое мнение и свою независимость. Император же не мог доверять поэту, позиция которого постоянно менялась от восхищения к порицанию и от порицания к пониманию.

"ЕСЛИ БЫ ЗАВТРА НЕ БУДЕТЕ МИНИСТРОМ…"

Александр Христофорович даже не задавался вопросом, кем сам являлся для Пушкина. "Безусловно благородным человеком"? "Слишком легкомысленным, чтобы делать зло"? Чертом Ивановичем? Графом "жженкой"?

Даже в анекдот вошло: "Пушкин жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок". К тому же жженка — напиток со спиртом и сахаром — горит синим пламенем, напоминавшим цвет жандармского мундира.

Или, наконец, "Ангелом Хранителем"?

Правда состояла в том, что поэт наконец вернулся из странствий и его напрямую спросили: куда он уезжал? 14 октября Александр Христофорович писал: "Государь император, узнав по публичным известиям, что вы, милостивый государь, странствовали на Кавказе и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу вас уведомить меня, по каким причинам изволили вы не сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня сделать сие путешествие".

Оправдательное письмо поэта 10 ноября обнаруживало стишком много натяжек, чтобы ему верить. "По прибытии на Кавказа не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку… Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу, и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника".

А.Х. Бенкендорф. Художник П.Ф. Соколов

А.Х. Бенкендорф. Художник П.Ф. Соколов

При желании можно было бы придраться хотя бы к хронотопу. Но, видимо, формального объяснения казалось довольно. Выражения французской вежливости, которыми обернута суть, не могли восприниматься шефом жандармов как нечто искреннее: "Я бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан… Я покорнейше прошу ваше превосходительство быть в сем случае моим ангелом хранителем".

Ноябрь, по чести сказать, был не лучшим месяцем для сохранения хладнокровия. Можно только удивляться, что за конец осени — зиму Бенкендорф просто цедил приказания государя сквозь зубы, но ни разу не сорвался. Его собственное положение оказалось не из легких.

Осенью 1829 г., когда позади остались две кампании, коронация у поляков, поездки в Европу и уверения, что Россия не хочет поколебать международное "равновесие", Николая I свалила нервная лихорадка.

"В первых же числах ноября император опасно заболел, — писал Бенкендорф, — все были столь уверены в силе его здоровья, что даже во дворце обнаруживалось только лишь легкое беспокойство. Но на третий день болезнь столь быстро усилилась, что врачи были испуганы и потребовали созвать консилиум".

Тогда Александр Христофорович и сам испугался. Удар? Он говорил, он просил спать побольше. "Тревога распространилась во дворце и вслед за ним во всем городе, вспоминал шеф жандармов. — Вход в комнаты, где отдыхал больной, был запрещен для всех, люди толпились в дворцовых залах, чтобы узнать последние новости и расспросить врачей и личную прислугу. Страх перед несчастьем превосходил его вероятность, все дрожали при мысли потерять государя".

Когда Бенкендорфа пустили к больному, он "был страшно потрясен ужасной переменой, которая произошла в чертах его лица. В них были видны страдание и слабость, он похудел до неузнаваемости".

Все ждали худшего.

"С покрасневшими глазами и со всей ангельской добротой императрица время от времени выходила из комнаты своего супруга для того, чтобы успокоить нас и узнать о тех новостях, которые можно было бы сообщить больному. За несколько дней нервная лихорадка исчерпала все физические и моральные силы императора. Врачи были в величайшей тревоге и не скрыли ее от меня. По нескольку раз в день я видел императрицу и восхищался ее неустанными заботами об императоре, которого она не оставляла ни днем, ни ночью… В тех случаях, когда мне приходилось опираться на ее мнение, я восхищался ее справедливыми суждениями в делах, которые часто ей приходилось решать".

Готовый регент. Непроговариваемые, скрытые за строкой тайны. Случись что, Александр Христофорович останется верен: поддержит права великого князя Александра и его матери. Против кого? Великий князь Константин Павлович все еще носит титул цесаревича, то есть наследника. Не отказался от него, а венценосный брат не осмеливался требовать из уважения к покойному батюшке, который подарил второму сыну сей знак отличия.

Вот что стоит за "справедливыми суждениями" императрицы о текущих делах. На Бенкендорфа она могла положиться. Как полагалась когда-то Мария Федоровна. Ныне за его плечами Корпус жандармов, рассеянный по всей империи. А кроме того, много, очень много личного влияния. Расставленные им нужные люди на нужных местах. Тот же Толстой во главе столицы. Да и Голенищев-Кутузов — родня.

Случись что…

Не случилось. Император встал.

"Наконец, после двенадцати дней страха, надежды и беспокойства, которые лучше, чем что-либо другое, доказывали искреннюю преданность императору, врачи констатировали выздоровление, — заключал Бенкендорф. — Но выздоровление медленное, с возможными рецидивами".

Что думал во время болезни императора Пушкин? Да и знал ли вообще? В январе 1830 г. он как ни в чем не бывало попросил разрешения ехать в Париж или Италию, "покамест… еще не женат и не зачислен в службу". На худой конец "посетить Китай с отправляющимся туда посольством".

Но государь не благоволил. О чем Бенкендорф известил поэта. В конце концов, он был лишь передатчиком высочайшей воли.

Однако отчаянное письмо 24 марта 1830 г. говорит о том, что до Пушкина дошли слухи из дворца. И он догадывался, какая участь грозит шефу жандармов в случае… В своей откровенности поэт почти бестактен, но послушаем его: "Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут".

На мгновение перед Пушкиным, как в момент написания "Андрея Шенье", открылась бездна. Победят русские якобинцы, и его казнят, потому что он ни с одной властью не умеет петь в унисон. Снимут с должности Бенкендорфа, и поэта "упрячут".

Другие люди на месте Николая I и Александра Христофоровича не будут к нему столь снисходительны: "Несмотря на четыре года у равновешенного поведения, я не приобрел доверия власти. С горестью вижу, что малейшие мои поступки вызывают подозрение и недоброжелательство. Простите, генерал, вольность моих сетований, но, ради бога, благоволите хоть на минуту войти в мое положение и оценить, насколько оно тягостно. Оно до такой степени неустойчиво, что я ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать".

Оставляем читателям судить, насколько поведение Пушкина в течение четырех описанных лет было "уравновешенным". Общая горькая чаша миновала и поэта, и шефа жандармов. Государь выздоровел. Оба могли жить дальше на своих местах.

"СВЯЗАН Я С СЕМЕЙСТВОМ…"

Во время болезни государя произошло примечательное событие. Случайная встреча Пушкина в городе с вдовой генерала Раевского Софьей Александровной. Сам герой недавно скончался, и семья осталась без средств. Мать приехала в Петербург просить знакомых замолвить императору словечко о пенсионе — продолжении выплат генеральского жалованья мужа в полном объеме — 12 тысяч рублей. И наткнулась на Пушкина.

Когда-то семья Раевских была добра к нему, брала с собой в путешествие. Поэт дружил с двумя сыновьями генерала. С зятем Михаилом Орловым. Писал стихи двум дочерям. Теперь, как говорили, он в чести. Сложности его отношений с престолом сторонний наблюдатель понять не мог.

Пушкин обратился к единственному человеку, через которого за три с половиной года привык решать официальные дела. Он писал Бенкендорфу:

"Весьма не вовремя приходится мне прибегнуть к благосклонности вашего превосходительства, но меня обязывает к тому священный долг. Узами дружбы и благодарности связан я с семейством, которое ныне находится в очень несчастном положении: вдова генерала Раевского обратилась ко мне с просьбой замолвить за нее слово перед теми, кто может донести ее голос до царского престола. То, что выбор ее пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой степени она лишена друзей, всяких надежд и помощи. Половина семейства находится в изгнании, другая — накануне полного разорения. Доходов едва хватает на уплату процентов по громадному долгу… Прибегая к вашему превосходительству, я надеюсь судьбой вдовы героя 1812 года — великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а кончина так плачевна, — заинтересовать скорее воина, чем министра, и доброго и отзывчивого человека скорее, чем государственного мужа".

Теперь Бенкендорф стал "добрым и отзывчивым". Хотя поэт понимал, что просит "весьма не вовремя" — на него продолжали сердиться за Кавказ. Государь ворчал. Это ворчание хорошо слышно в наброске вступления к "Домику в Коломне":

Пока меня без милости бранят

За цель моих стихов — иль за бесцелье

И важные особы мне твердят,

Что ремесло поэта — не безделье,

Что славы прочной я добьюся вряд,

Что хмель хорош, но каково похмелье?

И что пора б уж было мне давно

Исправиться, хоть это мудрено.

Под "важными особами" легко узнать императора и шефа жандармов. Они "твердили". Большие, взрослые люди. А поэт тем временем в ус не дул. Но вот возникла ситуация с рентой Раевским, и оказалось, что надобно обращаться к "важным особам", занятым нудными делами.

"Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями, — писал поэт о государе. — Я бы даже подчинился ей с радостью, будь я только уверен, что не навлек на себя его неудовольствия".

Поэт хотел, чтобы ему сказали, что на него больше не сердятся. Между тем дружеские связи тянули его в тот круг, на который император не сердиться не мог. Чуть позже Пушкин будет просить разрешения поехать в Полтаву, куда направился его друг генерал Николай Раевский-младший и где находился в ссылке кузен Александр. Но получил отказ. Бенкендорф пояснил, что император имеет причины быть недовольным этими людьми.

Поэт и сам понимал причину: половина семейства "в изгнании". О братьях сказано. Мария Николаевна вместе с мужем Сергеем Волконским в Сибири. Ее старшая сестра Екатерина с мужем же, прощенным декабристом Михаилом Орловым, в деревне. Остальные — вдова и сестры Елена с Софьей — на грани нищеты.

Так семью Раевских догнало эхо полуторагодовалой давности — скандала в доме Воронцова. Старуха Александра Васильевна Браницкая, теща "брата Михаилы" и тетка генерала Николая Александровича Раевского — очень богатая вдова, — никогда не оставляла родню. Придумала ренту — 10 тысяч рублей — и ежегодно платила их старшему из сыновей генерала — Александру, поскольку щепетильный герой никакой помощи бы не принял.

После скандала с выкриками кузена на улице эти деньги скомпрометировали собственную дочь Браницкой — Елизавету. Рента прекратилась.

Обратим внимание, как повел себя Александр Христофорович. Дело Раевских было решено. Семья получила ренту. Позднее Нащокин даже утверждал, что именно поэт выбил у царя помощь для семьи героя. Хотя понятно, что Софья Александровна действовала не через одного Пушкина.

Однако в письмах Александра Христофоровича поэту нет ответа именно на вопрос о Раевских. Чему не следует удивляться. Шеф жандармов получил сведения, донес государю. Остальное — вне компетенции Пушкина. Обсуждения с ним не требует. Именно такова была логика времени. Свобода обращения информации, такая ценная для сегодняшнего дня, чужда той эпохе. На каждом уровне человек сталкивался с кругом "свойственных ему" знаний. Домогаться участия в большем считалось неприличным. Предоставление таковой возможности — неосмотрительностью и даже слабостью со стороны начальствующего лица. Поэтому, хотя Раевским и оказали помощь, с Пушкиным ее не обсуждали.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.