Глава 24 Между двух гор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 24

Между двух гор

Мы боронили поле при Доме Паккарда,[407] экуменическом центре в Стоутоне, Массачусетс. Джоэль обливался потом, под глазами залегли серые тени.

«Духовное обновление, — сказал он, — всегда исходит из этих мест. Уолденский пруд[408] тоже неподалеку отсюда. А Ручейная ферма[409] была в Вест-Роксбари».

«Что такое Ручейная ферма?» — спросил я, испытывая благодарность за передышку. Я знал, что студенты Брандайса ездили к Уолденскому пруду с книгами Торо, испещренными их пометками.

«Социалистическая коммуна, — объяснил Джоэль, — Хоторн[410] работал там девять месяцев, он намекает на это в "Блайтдейле"».

«Теперь понятно, почему все мы здесь оказались, — сказала Кэти, поправляя косынку, — Новая Англия — родина утопических экспериментов».

Я бросил взгляд на Шамая, единственного среди нас, кто работал в отглаженных брюках и белой рубашке, а его выдающийся нос и дивно взъерошенные волосы только усиливали странное впечатление.

«Шамай, — громко сказал я, — напоминает мне халуцим.[411] Зажмурьте глаза, и мы окажемся на берегу Кинерета».

«Да будет воля Твоя, — напыщенно возгласил Шамай, — чтобы семена, которые мы сеем, удостоились равного благословения».

«Амен», — ответили в унисон мы трое.

Сельскохозяйственными работами мы занимались за кров и стол. Живший в Доме Паккарда рабби Эверетт Гендлер,[412] который только что вернулся сюда после года, проведенного в Мексике, с радостью предложил дать нам практические наставления в древнем искусстве земледелия. Сейчас нас было сорок, в два с половиной раза больше, чем при основании центра. В сентябре мы должны переехать в собственное здание, нелепый трехэтажный деревянный дом на Колледж-авеню в Сомервилле, за углом от Тафтса.[413] Нашей первой задачей было укрепить общину, и поэтому мы провели пять дней вместе, возделывая землю Новой Англии, преломляя хлеб и стараясь преодолеть свою страшную застенчивость.

Джордж из Гловерсвилля[414] большую часть времени проводил в кровати с мигренью. По вечерам Кеннет, существо из иного мира, играл на рояле барочную музыку в сопровождении безмятежно красивой Элизабет. Оказалось, что немногим настоящим парам — Арту и Кэти, Барри и Джанет, Ронни и Мане, Михаэлю и Рути, Чарльзу и Кэтлин — было проще всего. Я пытался найти холостяков, самых тихих, прилежных и общительных. Джоэль и Майк присоединились к моему кругу позже, когда я предложил обучить их идишским песням.

Единственным человеком, которого знали мы все, был Артур Грин.[415] Когда я был первокурсником, Арт навестил Брандайс, свою альма-матер, и мы разговаривали с ним на идише. Он был единственным идишским студентом профессора Михла Астура.[416] Как-то раз Арт опоздал на занятие и обнаружил, что профессор — настоящий литвак — уже начал лекцию перед пустой аудиторией. Мы весело посмеялись, и я пригласил Арта на следующую конференцию Югнтруфа в Нью-Йорке, где он учился на консервативного раввина. Пять лет спустя самые талантливые и лучшие из его группы — включая самого Арта — стали ядром преподавателей общины Хавурат Шалом, официально признанного штатом Массачусетс. Хавура была детищем Арта, и это детище достигло совершеннолетия.

Мое вступление в группу произошло легко, без «бури и натиска». Меня не интересовали восточные религии, и я никогда не жил в монастыре. Я не искал освобождения от службы в армии США в качестве «служителя культа». Я никогда не принимал мескалин.[417] Но я вернулся из Израиля с сильнейшей потребностью ощутить себя частью чего-либо, чего-либо передового и жизненно важного. Несмотря на множество новых личных связей, романтика идиша уже не так меня захватывала, даже тогда, когда я сражался за объединение евреев с помощью языка. Однако поиски нового языка, которому грозило исчезновение, но предопределено было выживание, который был связан со временем, существовавшим до времени, привели меня на Франклин-стрит в Кембридже, где небольшая группа молодых евреев делала свое дело и где гостям разрешали посещать утренние службы по субботам. Во время одного из таких посещений мой отец пошел танцевать в хоровод, обнаружив врожденный хасидский пыл, о котором я и не подозревал. А еще я не подозревал, что в этой компании было два вида членства: были те, кто занимался в Хавуре полный день, и те, кто учился где-то еще, но кого очень хотели видеть и в Хавуре. Я принадлежал ко второй группе. Ирония заключалась в том, что я был им столь желанен именно благодаря моей принадлежности к миру идиша, живой связи с восточноевропейским еврейским прошлым.

Главным предметом моих занятий должен был стать хасидизм, не в смысле этих Бубер-майсес, расфасованных сказочек, которые Мартин Бубер[418] извлек из безбрежной хасидской библиотеки для развлечения ультраассимилированных немецких евреев и их сторонников, а настоящий. Поскольку я читал на иврите и обладал степенью бакалавра по семитологии и иудаике, меня приняли в качестве подготовленного ученика. В сентябре мне предстояло участвовать в семинаре Арта для продвинутых участников. Июль и август были ничем не заняты, и поэтому первым делом я должен был вернуться в Иерусалим и приступить к составлению собственной хасидской библиотеки. По счастью, на первой субботней трапезе у Рохманов я встретил Аарона Аппельфельда, и он предложил поводить меня по книжным магазинам Меа-Шеарим.[419] Меня поразило тамошнее убожество, хасиды задрипанного вида, облаченные, невзирая на средиземноморскую жару, в длинные черные лапсердаки; эти фигуры нельзя было сравнить с их торжественным, даже царственным обликом у Котеля, Стены Плача,[420] где мы вместе с ними молились и танцевали. Нас с Аароном ошеломили налепленные на каждую грязную стенку прокламации, вопиющие против посмертного вскрытия трупов, израильского правительства, нескромной одежды и телевидения. А он был не в меньшей степени поражен, увидев, как я выхожу из книжного магазина Шрайбера, сгибаясь под тяжким бременем хасидского учения. Вот что я купил: Толдос Яаков — Иосеф, двухтомник Сейфер Бааль-Шем-Тов, Дегель махане Эфраим, Ноам Элимелех и Кдушас Леей;[421] каждый из этих священных томов, как объяснил мне Аарон, назван в честь написавшего его праведника. Потом, дойдя до перекрестка Меа-Шеарим и улицы Штраус, мы столкнулись с Артом и Кэти. Я устроил грандиозную демонстрацию всех моих приобретений и по выражению глаз Аарона понял, что вел себя как чересчур усердный студент, подлизывающийся к своему профессору. Чтобы сохранить лицо, я пригласил их в открытый дом Рохмана.

Вот так я свел две горы.

Морва счастливо залаяла, когда мы с Артом и Кэти входили в дом: Арт — высокий, полный и серьезный; Кэти — черноглазая, маленькая, тонкая. Арта никак не тронули похожие на галлюцинации фрески. «Гм… Уильям Блейк, — сказал он, — они очень сильно похожи на рисунки Уильяма Блейка». У него была привычка предварять каждое свое высказывание паузой, заполненной глубокомысленным «гм…», как будто он хотел выдохнуть идею, и тут я услышал от него то же самое на иврите, поразительно бойком, ученом, но тем не менее современном иврите. Лейбл, как обычно, сидел на стуле с подлокотниками во главе восьмиугольного стола. Кроме него и Эстер был еще только один гость, некий Шимон, — по темно-бордовому берету, аккуратно вложенному под погон его формы цвета хаки, мы поняли, что он был из элитарной десантной бригады. Лейбл пытался вытянуть из него рассказ об успешной диверсионной операции на Зеленом острове у Суэцкого канала,[422] но Шимон отвечал неохотно, односложно. Присутствие Шимона, очевидно, вдохновляло Лейбла.

«У-ва, вое их гер![423] — воскликнул Лейбл, поворачиваясь ко мне. — Ты не поверишь, что мне рассказывал Шимон! У тебя волосы встанут дыбом». После моего возвращения Лейбл начал дружески обращаться ко мне на «ты»,[424] как к члену семьи.

В представлениях необходимости не было. Лейбл прекрасно знал, кто такой Арт, а я, со своей стороны, тоже постарался подготовить американских гостей. Когда Лейбл и Арт начали сравнивать две великие школы хасидизма: брацлавскую и школу Элимелеха из Лейзенска, все остальные безнадежно потеряли нить. Смысл беседы стал мне понятнее, когда перешли к протомодернизму стиля рабби Нахмана, предвосхитившему модернизм Новейшего времени, и к близости его сказок к творчеству Кафки. Лейбл чувствовал себя как рыба в воде.

«Да, мы живем во времена чудес, — в конце концов провозгласил он, — и только здесь возможно воссоединить искры святости».

«Гм… Искры можно извлечь из их оболочек[425] также за пределами Земли Израиля, — возразил Арт, — рабби Нахман учит нас, что душа ищущего рождается в мир лжи, и именно там должна вестись битва за Избавление».

«О чем вы говорите? — сказал Лейбл, наклоняясь вперед на своем кресле. — Кем был рабби Нахман и как он явил себя? Прямой потомок Бааль-Шем-Това,[426] этот гигант духа отказывался от роли вождя народа, пока не ступил на землю Израиля».

«И немедленно вернулся на Украину», — улыбаясь, ответил Арт.

«Святая Земля была безлюдна. Он побывал здесь во время наполеоновских войн. Если бы Нахман жил в наше время, он сидел бы на своем деревянном троне. Вы его видели? (Арт кивнул.) Его кресло в Умани было разломано на пятьдесят кусков и с величайшим тщанием собрано в Иерусалиме его учениками. Годы, десятилетия они тайно вывозили каждый кусочек из России. А сейчас кресло стоит и ждет своего нового хозяина, ждет прихода Мессии».

«Величайший цадик своего поколения, Нахман верил, что он — предвестник Мессии. Его краткое пребывание на Святой Земле — лишь маленький эпизод мессианской драмы».

«А как насчет остальных ее эпизодов?»

«Гм… В один из моментов его судьбоносного путешествия в Святую Землю, когда казалось, что все потеряно, рабби Нахман принял такое решение: если его продадут в рабство и запретят исполнять заповеди, он все еще сможет соблюдать их в духовном смысле. Вот почему многие его герои скрывают свой истинный лик от мира.[427] Все они, как учит Йосеф Вайс,[428] суть «аспекты»[429] самого Нахмана, и их святая обязанность — бороться с идолопоклонством и ущербностью материального мира. Ради этого им приходится порывать связь с собственными учениками, с молитвой, с внешним исполнением заповедей».

«А! Теперь я понял, куда вы клоните! — вскричал Лейбл. — К вашей так называемой Хавуре. Вы называете себя Братством, Орденом Святости, а вы, я полагаю, Мастер Молитвы!»[430]

«Мне, мистер Рохман, медведь на ухо наступил. Когда я молюсь,[431] я фальшивлю».

«Именно так», — поддержал его я, надеясь остудить гнев Лейбла.

«Вы как… — продолжил Лейбл, проигнорировав мое замечание, — как господа изрядного возраста в коротких штанишках. Создали какую-то воскресную школу для начинающих, для детей из ассимилированных семей, которые до сей поры пребывали в полном неведении, ничего не зная о нашей культуре, о мощном потоке еврейской жизни. Но вы, — сказал он, глядя мне прямо в глаза, — вы, реб Авром, и, ты, Дувид-ерш, евреи до мозга костей. Вы разговариваете на наших языках. И жить вы можете только как евреи. К чему же тогда ваши детские игры? Сидите здесь, в Иерусалиме, Иерусалиме, который снова объединен, и болтаете о прерывании связей, о сокрытии от мира. И я вам скажу почему. Вы боитесь покориться собственному еврейству. Страшитесь сделать неизбежные выводы. Бежите от ответственности на историческом перепутье».

«Хаверим,[432] принадлежащие к нашему братству, весьма разные, — ответил Арт, его голос зазвучал еще глубже, чем обычно, — но желание у нас одно — мы хотим подчинить наши личные чувства и устремления — интеллектуальные и профессиональные — требованиям Духа. Каждый из нас ищет святости, каждый ищет свой неповторимый путь прославления Божественности жизни. Мы основали — для себя и для других — Хавуру, стремясь воплотить Царство Божие в делах человеческих…»

«Святость! Царство Божие!» — заорал Лейбл. — Скорее духовный онанизм. Проливаете зазря свое семя. Сплошное потворство собственным желаниям. Вы уж простите меня за резкость тона. Слова Торы собрали нас вместе. Я знаю, что вы за человек. И поэтому я так поражен. Ваше место здесь, среди нас. Где, как не в Израиле, такой еврей, как вы, сможет воплотить Царство Божие в человеческих делах?»

«Гм… Чтобы человеческий дух выстоял в наш век, потребуется множество таких попыток. Для ее участников Хавура — это часть великого усилия спасти человеческие ценности и религиозные истины, которые в других местах уже сброшены со счетов. Израиль — еще одна такая попытка».

«Вы что же, сошли с ума? Да как вы можете их сравнивать?! Иерусалим и Сомервилль! Говорите о святости, воображаете себя, наверное, наследниками ессеев[433] — «подчинить личные нужды требованиям Духа». Легавдилъ, легавдиль![434] Эти вещи абсолютно несопоставимы. Ессеи отвергли все — свои семьи, хлеб насущный, Иерусалим, Храм. Ходили в звериных шкурах. Жили ради времени, когда римляне уйдут с этой Святой Земли. Только не в Бостоне они жили, а в Иудейской пустыне. Святость… Святость дается очищением через страдание. Родители, теряющие, упаси нас Боже, своих детей, подвергаются высочайшему испытанию, как написано, би-кровай экадеш, «близкими ко мне освящусь», и тут же сказано «И умолк Аарон».[435]

«У страдания много форм», — сказал Арт и бросил быстрый загадочный взгляд в сторону, где сидела Кэти.

«Скажите мне вот что: ваше подчинение, ваш отказ от себя — разве это не личный выбор?»

«Это так. Каждый хавер по собственной воле входит в завет».

«О, как велеречиво. Как соблазнительно. Вот и Шимон, нисколько не сомневаюсь, тоже с радостью по собственной воле войдет в завет и проведет остаток дней, изучая Ноам Элиме-лех и Кдушас Леей. Клянусь, родители Шимона, такие же, как я, осколки Катастрофы, такие же сироты, как я, будут просто счастливы, если их дети запишутся добровольцами в службу спасения всеобщих человеческих ценностей. Но у Шимона есть страна, которую он должен защищать, люди, которых он должен защищать, его родители, которых он должен защищать, и родители Шимона не спят по ночам, волнуясь за своего сына. Они не играют в добровольный завет».

«И мы не играем».

«Может быть, по сравнению с искателями сладкой жизни. Я не сомневаюсь в вашем идеализме. Но к чему он в конечном итоге вас обязывает? Вот что я хочу знать. Почему ваш завет не становится обязанностью? Когда вы прекратите выбирать и перебирать?»

«Гм… Мы преданы, сейчас и вовеки, духовному обновлению и осмысленному религиозному существованию еврейского народа. Пути к достижению этой цели могут меняться. Конкретный путь должен меняться. Чтобы оставаться продуктивным и правильным, он должен быть объектом внутренней критики и эксперимента».

Шимон, все это время молчавший, собрался уходить и, встав из-за стола, произнес: «Шалом, господин Рохман, — затем повернулся к Арту и сказал: — Я как-нибудь разыщу вас в Сомервилле. Только где это вообще-то? Никогда о нем раньше не слыхал».

«Недалеко от места, которое называется Уолденский пруд», — сказал я.

«И от Ручейной фермы», — сказала Кэти.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.