Писатель своего поколения
Писатель своего поколения
В жизни каждого писателя выход в свет первой его книжки — событие большого значения. Вполне понятно то волнение, с каким Гаршин летом 1882 года отдался хлопотам по изданию первого тома его рассказов, переговорам с издателями, с типографией и т. д.
Идея выпуска первого тома рассказов возникла у родных Гаршина еще осенью 1880 года, когда он находился в больнице для душевнобольных. Мать даже обратилась к Тургеневу с просьбой написать предисловие для этого тома и получила его согласие. Это было не случайно. Между Тургеневым, представителем старшего поколения писателей, и молодым Гаршиным возникла трогательная дружба. Уже первые рассказы Гаршина обратили на себя внимание Тургенева, жившего в то время за границей.
Маститый писатель приветствовал появление в России нового таланта. Когда Гаршин заболел, Тургенев отнесся к его судьбе с большим участием, а после выздоровления Гаршина между ним и Тургеневым завязалась дружеская переписка. Летом 1882 года Тургенев собирался приехать в Россию и пригласил Гаршина погостить у него в имении «Спасское-Лутовиново». Болезнь помешала Тургеневу приехать, но свое приглашение он оставил в силе и просил молодого писателя погостить в имении, хотя бы в его отсутствие. Гаршин охотно воспользовался приглашением и провел лето в имении Тургенева. Оттуда же он послал Тургеневу первую книжку рассказов и с волнением ждал отзыва.
Сердце молодого Гаршина наполнилось радостью и гордостью, когда от Тургенева пришло такое обнадеживающее письмо:
«Изо всех наших молодых писателей — вы тот, который возбуждает большие надежды. У вас есть все признаки настоящего, крупного таланта: художнический темперамент, тонкое и верное понимание характерных черт жизни — человеческой и общей, чувство правды и меры, простота и красивость формы и, как результат всего, — оригинальность. Я даже не вижу, какой бы совет вам преподать; могу только выразить желание, чтобы жизнь вам не помешала, а, напротив, дала бы вашему созерцанию ширину, разнообразие и спокойствие, без которых никакое творчество немыслимо».
Лето, проведенное Гаршиным в имении Тургенева, способствовало окончательному выздоровлению писателя. Здесь, в тиши, среди прекрасной природы, Гаршин написал рассказ «Из воспоминаний рядового Иванова» — одно из лучших своих военных произведений.
В этом рассказе Гаршин повторяет историю своего похода в русско-турецкую войну. Рядовой Иванов, от имени которого ведется рассказ, — интеллигент, пошедший на войну, чтобы разделить с солдатами тягость похода. Иванов сознает, как и герой «Четырех дней», что солдаты не понимают ни цели, ни смысла этой войны, что она не нужна народу. «Нас влекла неведомая, тайная сила: нет силы большей в человеческой жизни. Каждый отдельно ушел бы домой, но вся масса шла, повинуясь по дисциплине не сознанию правоты дела, не чувству ненависти к неизвестному врагу, а тому неведомому и бессознательному, что долго еще будет водить человечество на кровавую бойню — самую крупную причину всевозможных людских бед и страданий…»
Один из героев рассказа, офицер Венцель, жестоко истязает солдат. Когда-то, в молодости, он будто бы читал хорошие книжки и пытался словами воздействовать на солдат, но потом решил, что это — сентиментальный вздор, что воинскую дисциплину в русской армии нужно поддерживать только при помощи мордобития.
В страшную жару, нагруженные тяжелой амуницией, солдаты шли походным маршем, совершая огромные переходы. Некоторые не выдерживали и от усталости падали. Венцель наклонился над одним из упавших и начал тащить его за плечо.
— Вставай, каналья! Вставай!
Он осыпал солдата грубыми ругательствами без перерыва. Солдат был почти без чувств и с безнадежным выражением лица смотрел на взбешенного офицера. Губы его что-то шептали.
— Вставай! Сейчас же вставай! A! Ты не хочешь? Так вот тебе, вот тебе, вот тебе!
Венцель схватил свою саблю и начал наносить ее железными ножнами удар за ударом по плечам несчастного, натруженным тяжелым ранцем и ружьем.
Рисуя жестокость Венцеля, Гаршин находит, однако, в нем и некоторые черты человечности. Венцель — хороший семьянин, он помогает отцу и сестре, и хороший товарищ (конечно, в своем офицерском кругу). В конце рассказа совершенно неожиданно выясняется, что Венцель по-своему любит солдат. Когда его рота потеряла в бою за два часа пятьдесят два человека из ста с небольшим, Венцель, оставшись один в палатке, не находит в себе сил сдержать рыдания.
Такой конец рассказа далеко не случаен. Для творчества Гаршина характерно стремление найти какие-то черточки человечности и добра даже у таких негодяев, каким являлся в его собственном изображении Венцель.
Однако ценность гаршинского рассказа, конечно, не в судьбе офицера Венцеля, а в тех великолепных, мастерски написанных сценах жизни русских солдат, которые и составляют основу рассказа.
Гаршин всем сердцем любил солдат. Он восторгался их скромностью, храбростью и трудолюбием. Солдат этих обворовывали казнокрады, над ними издевались бездарные и невежественные командиры, они страдали от жары, стужи, голода и плохого снабжения, и все-таки они побеждали. «Опять солдат наш грудью брал», говорит о них Гаршин в одном из писем.
Современный читатель с интересом и пользой для себя прочтет гаршинский рассказ. Читая строки, повествующие о подвигах рядовых солдат — героев русской армии, он почувствует их родство с современными бойцами Красной армии и легко представит себе, какой грозной силой является армия, где боевые качества русского солдата умножены на первоклассную технику, где каждый боец знает, что он борется за свою социалистическую родину, отстаивает свою, кровью завоеванную, землю от покушений врага.
Осенью Гаршин вернулся в Петербург. Вновь встал вопрос о средствах к существованию. Писателю грозил голод. Не находя никакого выхода, он с помощью знакомых устраивается конторщиком за пятьдесят рублей в месяц на бумажный склад в Гостином дворе.
Служба начиналась с девяти утра и кончалась в девять вечера. Это была тяжелая и неприятная работа. Она настолько утомляла Гаршина, что ни о какой литературной работе не могло быть и речи. Казалось, нужда окончательно погубит его молодую писательскую славу и довершит то, чего не смогла сделать болезнь.
Но неожиданно ему улыбнулось счастье. В начале 1883 года Гаршину удалось получить место секретаря постоянного съезда представителей железных дорог. Здесь платили сто рублей жалованья, а главное, служба отнимала в день всего несколько часов и, таким образом, давала возможность Гаршину вновь посвятить себя литературе.
В феврале того же года Надежда Михайловна Золотилова стала женой Гаршина. Казалось, наступил самый благополучный период его жизни. Надежда Михайловна была преданным другом и любящей женой. Гаршин также любил жену и был ей бесконечно благодарен за заботу и уход, которыми она его окружила. Этот год и в литературном отношении был плодотворнейшим периодом в жизни Гаршина. Он написал несколько рассказов и в их числе такое выдающееся произведение, как «Красный цветок».
«Красный цветок» — это повесть о безумце, который, увидев на дворе больницы красный цветок мака, решил, что все зло мира воплотилось в этом цветке. «Нужно сорвать кровавый цветок, вобрать в себя его яд, — думает он, — и ценой собственной жизни спасти человечество от зла».
«Красный цветок» — произведение большой художественной силы. Оно произвело на интеллигенцию восьмидесятых годов огромное впечатление.
Эта новелла была написана Гаршиным в 1883 году, два года спустя после того, как «Народная воля» осуществила смертный приговор над Александром II.
Александра II сменил тупой и ограниченный сын его Александр III. Фактическим диктатором России в этот период был Победоносцев — ярый реакционер, лицемер и ханжа. Либеральное общество, не перестававшее надеяться на «конституцию», в первые же дни нового царствования было огорошено манифестом, в котором Александр III высокопарно утверждал веру «в силу истины самодержавной власти, которую мы (Александр III) призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».
Этим манифестом Александр III дал понять «обществу», что период заигрывания с либералами окончен. Страна вошла в полосу неприкрытой реакции.
Народовольцев охватили растерянность и смятение. Большинство организаций было разгромлено, а главари арестованы; террор явно обанкротился. Разгромив народовольческое подполье, правительство Александра III взялось и за легальные организации, имевшие демократический или даже либеральный характер. По всей стране прокатилась волна арестов. Цензура была усилена и ряд изданий демократического лагеря закрыт.
В одном из писем к матери Гаршин характеризует правление Александра III, как царство «торжествующей свиньи».
Чувство бессилия, отчаяния начало охватывать значительную часть интеллигенции. И в этой обстановке «Красный цветок» явился литературным событием. Жертвенный подвиг одиночки представлялся прямым протестом против беспредельного торжества насилия и угнетения и нашел горячий отклик в сердцах поколения, придавленного тяжелой пятой реакции.
В этом же году Гаршин написал рассказ «Медведи», в котором показал один из драматических эпизодов жизни кочующих цыган.
По приказу властей цыгане должны убить своих ручных медведей — единственный для них источник заработка.
Сцены расстрела животных и душевные муки людей, вынужденных убивать своих «кормильцев», зная, что впереди их ждет голод, написаны с характерной для Гаршина поэтической силой, грустью и выразительностью.
Несмотря на то, что 1883 год внешне для Гаршина был благополучным, в душе писателя не было и тени спокойствия. О том, что его волновало и мучило в этот период жизни, можно составить себе представление по небольшому, но важному отрывку из письма к другу Гаршина, Фаусеку, написанному по поводу самоубийства Нади (сестры прежней невесты писателя, Раисы Всеволодовны Александровой).
«Ваше письмо о бедной Наде глубоко взволновало меря, — пишет Гаршин, — но, по правде сказать, удивило очень мало. Разучились ли мы все (ныне живущие люди) удивляться, — чего-чего не насмотрелись! — или просто такого исхода жизни Нади нужно было ожидать — не знаю. А, впрочем, думаю, что последняя причина вероятнее. Право, как посмотришь теперь, когда уже все кончено и решение задачи найдено, на данные этой задачи, так кажется, что иначе и быть не могло. Что могла дать ей жизнь, да еще при такой редкой гордости? Может быть, и было что-нибудь, что спасло бы ее от смерти, если бы она снизошла до того, чтобы нагнуться и поднять это что-то, но она предпочла поступить, как тот испанский король, который задохся, а не вынес жаровни с углями из своей спальни, потому что по этикету выносить жаровню должен был особо назначенный для этого дон или там гранд какой-то: гранда этого не случилось, и король умер. Написал я это, да и боюсь, что вы поймете меня не так: я ничего дурного о Наде сказать не хочу, а только думаю, что у нее были чересчур большие требования от жизни. А, впрочем, все это, может быть, вранье. Все люди, которых я знал, разделяются (между прочими делениями, которых, конечно, множество: умные и дураки, Гамлеты и дон-Кихоты, лентяи и деятельные и проч.) на два разряда или, вернее, распределяются между двумя крайностями: одни обладают хорошим, так сказать, самочувствием, а другие — скверным. Один живет и наслаждается всякими ощущениями: ест он — радуется, на небо смотрит — радуется. Даже низшие физиологические отправления совершает с видимым удовольствием… Словом, для такого человека самый процесс жизни — удовольствие, самое сознание жизни — счастье. Вот как Платоша Каратаев… Так уж он устроен, и я не верю ни Толстому, никому, что такое свойство Платоши зависит от миросозерцания, а не от устройства. Другие же совсем напротив: озолоти его, он все брюзжит; все ему скверно, успех в жизни не доставляет никакого удовольствия, даже если он вполне налицо. Просто человек не способен чувствовать удовольствия, — не способен, да и все тут. Отчего? — конечно, не я вам это скажу: когда Бернары[13] найдут хвостики самих хвостиков нервов и все поймут и опишут, тогда сейчас объяснят. Посмотрят под микроскопом и скажут: ну, брат, живи, потому что если тебя даже каждый день сечь станут, то и тогда ты будешь доволен и будешь чувствовать себя великолепно.
А другому скажут: плохо твое дело, никогда ты не будешь доволен; лучше заблаговременно помирай. И такой человек помрет. Так умерла и Надя. Ей тоже все сладкое казалось горьким, да и сладкого немного было…»
Гаршин и себя причисляет к людям, которым сладкое кажется если не горьким, то и не очень сладким, и он хочет найти объяснение этому свойству своего характера. Впрочем, у него, как и у Нади, «сладкого было немного».
С иронией относится он к своему как будто наладившемуся благополучию. «Служу, женат. Вообще „очень потолстел и играет на скрипке“[14]», издевается он над собой в письме к приятелю и с огорчением констатирует, что литературная работа и сейчас, в спокойный для него период, дается с трудом.
Весь 1883 год Гаршин безвыездно прожил в Петербурге. Он много думал и много читал. Среди прочитанных книг были произведения Карамзина, Соловьева, Спинозы и других. В творениях великого философа Спинозы Гаршин безуспешно пытается найти ответ на продолжавшие мучить его «проклятые вопросы».
«Завидую тебе в том отношении, что ты читаешь на свободе Спинозу, — пишет он своему другу Латкину. — Когда я читал его, то мне приходило в голову… что я сделаюсь спинозистом. Однако со временем впечатление ослабело: слишком теория отвлеченна и слишком мало связана с жизнью. Так что осталось воспоминание о прелестном, симпатичном художественном произведении, а применения системы к объяснению жизни не вышло ни на грош. Чтоб быть спинозистом, нужно быть Спинозой и жить так, как он. Нужно не думать так, как он, а быть таким»,
Гаршин очень любил старую русскую литературу, он знал многое наизусть из Ломоносова и Державина. Что же касается Пушкина и Лермонтова, то он перечитывал их каждый год, открывая все новые и новые поэтические прелести. Однажды Фаусек застал его за перечитыванием «Евгения Онегина». Гаршин плакал, читая. Он сказал Фаусеку, что плачет не потому, что тронут какими-нибудь местами самой поэмы, а от умиления и восторга при мысли, что в России жил такой поэт. «Вот стихи, которые я тысячу раз читал, — сказал Гаршин, — и всякий раз замечаю новые подробности».
С большим интересом относился Гаршин к западной литературе. Его суждения о западных писателях и поэтах иногда спорны, но они замечательны по остроте характеристик, меткости эпитетов и оригинальности суждений.
«Ламартин — болтунище ужасный, — пишет он Фаусеку как-то из Ефимовки. — Мюссэ все тужится быть умным и изящным; Христос его знает, м. б., он и изящен, только для понимания этого изящества нужно хорошо знать язык; для меня он скучен, как „Губернские ведомости“. Гюго же хоть и враль, да зато уж мастер. Может, вам попадется как-нибудь под руку „Les orientales“, не забудьте там посмотреть „Le Djinnes“. Это такой, я вам скажу, тур-де-форс стихоплетства. А, впрочем, все трое вместе не стоят томика Лермонтова…»
Сообщая Латкину о текущих подробностях своей жизни, Гаршин, между прочим, пишет: «…Читаю я теперь всю беллетристику. Прочел Бальзака „Евгению Гранде“; что за огромный талант! „Мизераблей“[15] читаю по-французски; удивительная смесь чувства и надутости, ума и (смелое слово!) глупости, художества и балагана. Новый роман Гюн Мопассана начал читать: умно и твердо, но только все-таки видишь флоберова раба. Хочу достать „La tentation de S. Antonie“[16]. По тем отрывкам, которые я знаю, это нечто колоссальное…»
Разносторонность Гаршина поражала его друзей. Несмотря на то, что болезнь, служба, литературная работа отнимали у него все время, Гаршин находил возможность, пользуясь каждой свободной минутой, пополнять свои знания во всех областях человеческой мысли, читал запоем книги по истории, литературе, философии, естествознанию и даже технике.
Он восхищался Дарвином и преклонялся перед ним. К доморощенным антидарвинистам, пытавшимся в тогдашней литературе критиковать великого ученого, относился с презрением. С огромным вниманием прочитывал Гаршин труды гениального натуралиста, тщательно изучал бесконечное количество фактов, на основании которых Дарвин делал свои замечательные обобщения.
У Гаршина был от природы трезвый, реалистический ум. Еще в гимназические годы он удивлял окружающих умением легко и практично разрешать довольно сложные технические проблемы.
Показателем внутренней практической жилки, склонности к своеобразному «инженерному» мышлению, может быть любопытный случай с изобретением особого приспособления к железнодорожным вагонам для перевозки хлеба.
Однажды в семье знакомого инженера разговорились о конкурсе на новое приспособление для железнодорожных вагонов, объявленном съездом представителей железных дорог. Гаршин, как секретарь этого съезда, был в курсе дела и начал объяснять инженеру подробные условия конкурса. Тут же, во время разговора, Гаршин стал придумывать различные варианты этого приспособления. С помощью инженера он на одном листке бумаги изложил свой проект. Премию под общие шутки было решено разделить между троими — Гаршиным, инженером и его родственницей, переписавшей проект на чистый листок бумаги. Каково же было удивление всех родных и знакомых и самого Гаршина, когда этот проект получил на конкурсе первый приз и на долю Гаршина пришлось почти восемьсот рублей.
Интерес, который проявлял Гаршин к технике и естественным наукам, и его природная способность к ним имеют, нам кажется, немалое значение при изучении его литературного творчества. Логичность сюжета, реальность, точность и лаконичность в описании людей, вещей и событий, несомненно, связаны с этой чертой его характера.
Летом 1883 года Гаршин познакомился с популярнейшим поэтом той поры — Надсоном. Юноша-поэт привел его в восторг, но с чувством печали смотрел он на его горящие чахоточным румянцем щеки и большие грустные глаза. Надсон был тяжело болен туберкулезом, и все знали, что он скоро умрет. «Неужели ему суждено отцвести, не успевши расцвесть?» с болью вопрошает Гаршин.
В конце июня Гаршин совершил экскурсию в Тихвин на большой церковный праздник. Он хотел во время этого путешествия поближе столкнуться с народной массой, понаблюдать людей и, наконец, просто развлечься поездкой на пароходе по каналу.
По дороге Гаршин и его приятель, художник Малышев, должны были заехать за известным писателем Глебом Успенским, чтобы втроем отправиться в Тихвин.
Гаршина и Глеба Успенского связывала многолетняя дружба. Они познакомились в редакции «Отечественных записок» еще в 1879 году. Глеб Успенский был представителем того типа литературных пролетариев, для которых литература являлась единственным источником существования. Трудно представить себе, до какой степени нищеты и унижения перед издателями доходил этот писатель, произведениями которого зачитывалась тогда вся грамотная Россия. Оплата литературного труда была сама по себе нищенской, а Успенский, кроме того, запродал вперед все свои произведения на кабальных условиях и целиком зависел от милостей жадных издателей.
К Глебу Успенскому Гаршина привлекали его яркая индивидуальность, острый ум и умение честно и правдиво изображать тяжелую жизнь русской деревни.
Глеб Успенский был настолько растерян и беспомощен перед надвигающейся нищетой, что Гаршин, сам не отличавшийся чрезмерной практичностью, предложил ему даже как-то устроить его материальные дела. Он договорился с издателем Павленковым о выпуске в свет сочинений Глеба Успенского за сумму, хотя и небольшую, но вдвое превышавшую надежды самого Успенского.
Гаршин считал Глеба Успенского одним из лучших современных ему писателей. Особенно он ценил знаменитое произведение Успенского «Власть земли». Еще находясь в Ефимовке, когда чтение и всякая умственная работа были для него тяжелы, он с жадностью проглатывал произведения Салтыкова-Щедрина и Глеба Успенского.
Гаршин высоко ценил дружбу интересного и умного писателя. Он горячо защищал его от нападок и сплетен, ходивших в писательской среде. Успенский также дружески и тепло относился к Гаршину. Он лучше, чем кто-либо из друзей, понимал его беспокойную, благородную душу и чистосердечно восхищался им.
Успенский радостно встретил приехавших к нему Гаршина и Малышева, но к их компании присоединиться не смог — его удерживали срочные обязательства перед издателями, торопившими с уплатой долгов.
Поездка в Тихвин удалась на славу. Гаршин, любивший путешествия и природу, вдоволь налюбовался замечательными видами, открывавшимися его взору во время поездки на пароходе по каналу.
Отдохнувший и посвежевший, полный впечатлений от красот природы и от встреч с новыми людьми, он вернулся в Петербург и с жаром взялся за работу.
По-прежнему Гаршин аккуратно приходил на службу, но отдавал канцелярской работе не более двух-трех часов. В остальное время он писал и изучал материалы: в этот период он усиленно готовился к большому историческому роману из эпохи Петра Великого.
Исторический роман о Петре, о борьбе старой и новой России, был заветной мечтой писателя. К сожалению, эта мечта так и осталась неосуществленной, но все годы, до самой смерти, Гаршин не переставал подбирать материалы по петровской эпохе, тщательно и трудолюбиво готовиться к этому своему важнейшему произведению.
В начале 1884 года в «Правительственном вестнике» было опубликовано постановление особого совещания четырех министров о закрытии «Отечественных записок». Официально закрытие мотивировалось тем, что в редакции «Отечественных записок» группировались люди, близкие к революционным организациям. Ряд сотрудников журнала — Н. К. Михайловский, Кривенко, Эртель и Протопопов — был еще до этого арестован.
Закрытие «Отечественных записок», близким сотрудником которых был Гаршин, журнала, где работали его друзья и товарищи, где увидел свет первый из его рассказов, было тяжелым ударом для писателя. Гаршин не всегда полностью соглашался с линией редакции, но, несмотря на это, журнал был ему близким и родным.
В одном из писем он жалуется матери, что закрытие «Отечественных записок» равносильно для него смерти любимого человека.
Вместо закрытых журналов правительство поощряло возникновение новых, более соответствовавших реакционному направлению политики. С болью и отвращением присматривался Гаршин к поведению части интеллигенции. Пошлые анекдоты и водка в неумеренном количестве, разговоры о политических событиях в тоне занимательной хроники происшествий… Гаршин не мог примириться с этими спокойными разговорами о казнях, насилиях, арестах — точно об очередном спектакле в театре, — с равнодушием так называемого «общества» к мерзостям и несправедливостям режима, который душит и губит всякую прогрессивную мысль.
«Право, какое-то одичание… Да и вообще одичание, — пишет он товарищу. — Как мы привыкли, например, к этому свежеванию. Толкуют, конечно, потому что любопытно и интересно, но ужаса никакого, такого ужаса, какой испытывает человек в море, а он [ужас] вполне законен».
В ночь на 1 января 1884 года Гаршин в один присест написал для павленковского сборника сказку «О жабе и розе». Эта сказка — настоящий поэтический шедевр. Сюжет ее характерен для творчества Гаршина. В сказке рассказывается о прекрасной розе, которую хотела пожрать жаба. В последний момент, когда роза в смертельном ужасе ждала бесславной гибели, ее сорвали и принесли в комнату к умирающему мальчику. Роза увяла, но своим ароматом она облегчила страдания несчастного мальчика. И роза благодарна судьбе: ее существование оказалось не бесцельным.
В начале этого года Гаршин приступил к работе над большой повестью. В основу ее положен был случай самоубийства учительницы Радонежской, затравленной окружающими условиями. Об этом много писали в демократических газетах. Повесть была задумана Гаршиным как протест против насилия и произвола. Работая над нею, Гаршин заранее предвидит те трудности, какие будет чинить ему цензура. «В будущей повести, — пишет Гаршин своему другу, — до такой степени жизнь переплелась с нецензурными явлениями, что постоянно натыкаешься на них и разбиваешь себе лоб, просто хоть брось».
Весна и лето 1884 года прошли для Гаршина тяжело. С этого года болезнь его приняла какой-то странный характер: весной его охватывала тоска, он страдал бессонницей, падал в апатию, к зиме же оправлялся и вновь становился работоспособным. Во время припадков апатии Гаршин делался беспомощным, как ребенок. Самая простая житейская мелочь становилась для него трудно выполнимой: ему было тяжело сходить куда-нибудь по делу, написать письмо или совершить самый маленький поступок.
К счастью, заботливый домашний уход и чуткое отношение сослуживцев облегчали его страдания. Товарищи по работе выполняли втихомолку его обязанности. Надежда Михайловна преданно и самоотверженно окружала любимого человека заботой, оберегала от волнений, успокаивала его, развлекала, заменяя ему мать и няньку. Гаршин платил ей за это горячей любовью. Бывали минуты, когда лишь привязанность к жене удерживала его от самоубийства.
В один из таких тяжелых периодов Фаусек встретил Гаршина у общих знакомых. Когда друзья остались в комнате одни, Гаршин не мог удержаться от слез. Сквозь рыдания он говорил своему другу: «Если бы ты знал, какое это ужасное страдание. Не будь Нади, я бы, не медля ни минуты, покончил с собой».
Осенью 1884 года Гаршин почувствовал себя лучше. В сентябре он совершил небольшое путешествие, посетил Киев, Вильно, Белосток и несколько других городов. Путешествие оживило и развлекло его. Вернувшись в Петербург, Гаршин с головой ушел в служебные и литературные дела. Он принял горячее участие в судьбе поэта Надсона, умиравшего от чахотки. Друзья поэта с большим трудом достали небольшую сумму денег и проводили его за границу.
На специальном концерте, устроенном известным музыкантом Давыдовым в пользу больного Надсона, Гаршин, очарованный искусной игрой, написал небольшое стихотворение в прозе, где выразил и волнующее впечатление от музыки и скорбь о судьбе своего умирающего друга.
«Когда он коснулся струн смычком, когда звуки виолончели вились, переплетались, росли и наполняли замершую залу, мне пришла в голову горькая и тяжелая мысль.
Я думал: есть ли здесь, в этой зале, десять человек, которые помнят, ради чего они собрались сюда?
Иные пришли из тщеславия, другие — потому, что было неловко отказаться, третьи — послушать хорошей музыки.
Но немногие помнили умирающего юношу, ради которого все это было устроено.
Эта мысль была горька, и под страстные и печальные звуки мне представилась далекая картина.
Я видел слабо освещенную комнату; в углу ее — постель, и на ней лежит в лихорадке больной.
Огонь покрывает его исхудалое лицо, и прекрасные глаза горят больным пламенем.
Он смотрит в лицо другу. Тот сидит у изголовья. Он читает вслух книгу.
Иногда чтение прерывается; он смотрит своим добрым взглядом на бледное лицо.
Что он читает в нем? Смерть или надежду?
Виолончель смолкла… Бешеный плеск и вопль удовлетворенной толпы спугнули мечту…»
Осенью 1884 года Гаршин приступил к повести «Надежда Николаевна» и работал над ней всю зиму. Эта повесть по форме сильно отличалась от прежних рассказов Гаршина; в ней развито действие, имеется сложная сюжетная интрига — убийство, любовь, ревность, но в художественном отношении она слабее других произведений Гаршина.
В повести «Надежда Николаевна» выведена среда художников; главная героиня — проститутка. Но в отличие, например, от «Происшествия», социальные вопросы в этом произведении почти не затрагиваются. Повесть полна противоречий. Многое в ней навеяно учением Толстого, но отдельные места написаны как бы специально для полемики с основными положениями толстовства.
Герой повести Лопатин в порядке самозащиты убивает своего приятеля Бессонова. На насилие он отвечает насилием. Однако в конце повести убийца Лопатин мучается совестью, которую считает высшим мерилом суждения о человеческих поступках. Он считает, что для человеческой совести нет писаных законов, нет учения о невменяемости, и человек несет за свое преступление казнь. «Скоро господь простит меня, — рассуждает герой, — и мы встретимся все трое там, где наши страсти и страданья покажутся нам ничтожными и потонут в свете вечной любви». Такое окончание повести совершенно соответствует положениям толстовства.
Однако есть в повести одно место, которое резко направлено против важнейшего тезиса толстовства — о «непротивлении злу». Этот эпизод мало связан с общей линией сюжета и вставлен в повесть, по-видимому, лишь с целью резко возразить Толстому. Один из героев повести, художник Гельфрейх, образно рассказывает сюжет картины, которую он мечтает написать:
«Как-то раз Владимир Красное Солнышко, — фантазирует Гельфрейх, — рассердился за смелые слова на Илью Муромца; приказал он взять его, отвести в глубокие погреба и там запереть и землей засыпать. Отвели старого казака на смерть. Но как это всегда бывает, княгиня Евпраксеюшка „в те поры догадлива была“: она нашла к Илье какой-то ход и посылала ему по просфоре в день, да воды, да свечей восковых, чтобы читать Евангелие, и Евангелие прислала… Вот сидит Илья Муромец и читает; и раскрыл он место о нагорной проповеди и читает он о том, что, получивши удар, надо поставить себя под другой. И читает он это место и не понимает. Всю жизнь трудился Илья, не покладая рук, печенегов, и татар, и разбойников извел великое множество; разных Тугаринов Змеевичей и Идолищ Поганых, и полениц, и жидовинов побеждал; век прожил в подвигах и на заставах, не пропуская злого в крещеную Русь; и верил он во Христа, и молился ему, и думал, что исполняет христовы заповеди. Не знал он, что написано в книге. И теперь он сидит и думает: „Если ударят в правую щеку, подставить левую? Как же это так, господи? Хорошо, если ударят меня, а если женщину обидят или ребенка тронут, или наедет поганый да начнет грабить и убивать твоих, господи, слуг? Не трогать? Оставить, чтоб грабил и убивал? Нет, господи, не могу я послушаться тебя. Сяду я на коня, возьму копье в руку и поеду биться во имя твое, ибо не понимаю я твоей мудрости, а дал ты мне в душу голос, и я слушаю его, а не тебя!..“»
Илья Муромец в повести Гаршина читает нагорную проповедь, то есть как раз то место из евангелия, которое послужило Толстому основой для написания знаменитого «В чем моя вера?». В уста Ильи Муромца Гаршин вкладывает протест против толстовства, который он сам несет в своем сердце.
Словами Гельфрейха Гаршин доказывает, что Илья Муромец, убивавший людей, защищая угнетенных и слабых, отстаивая независимость своего народа, не меньше достоин звания «святого», чем другие «угодники».
«…Илья и Евангелие! Что общего между ними? — рассуждает Гельфрейх. — Для этой книги нет большего греха, как убийство, а Илья всю жизнь убивал. И ездит он на своем жеребчике, весь обвешанный орудиями казни — не убийства, а казни, ибо он казнит. А когда ему не хватает этого арсенала или его нет с ним, тогда он в шапку песку насыплет и им действует. А ведь он святой. Видел я его в Киеве… лежит вместе со всеми — и справедливо…»
На отношении Гаршина к Л. Н. Толстому и к толстовству следует остановиться поподробнее, так как со стороны буржуазной критики были попытки изобразить Гаршина, особенно в последние годы его жизни, чуть ли не правоверным толстовцем.
Было бы неправильно отрицать влияние Толстого на Гаршина, но Гаршин никогда не был последовательным сторонником религиозно-нравственного учения Толстого. Больше того, он был решительным противником важнейших тезисов толстовского учения — непротивление злу, отрицательное отношение к науке и т. д.
В последние годы своей жизни Гаршин как будто приблизился к лагерю толстовцев: он принимал участие в толстовском издательстве «Посредник» и дружил с ближайшими единомышленниками Толстого — Чертковым и другими.
Выпуск массовых дешевых изданий для народа казался ему тем настоящим делом, которого жаждала его тоскующая душа. Он был уверен, что это издательство выполняет важную и полезную для народа миссию.
Вместе с Л. Н. Толстым Гаршин делал тексты для лубочных картинок, выпускаемых «Посредником», чтобы вытеснить антинародные, пошлые лубки реакционных и торгашеских издательств.
В последних рассказах Гаршина — «Сказание о гордом Аггее» и «Сигнал» — влияние Толстого очевидно. Интересно, например, что сам Толстой одно время собирался художественно переложить легенду о гордом Аггее, но, прочтя рассказ Гаршина, оставил свое намерение. Очевидно, трактовка Гаршиным этой легенды его удовлетворила.
Можно ли, однако, на том основании, что в двух-трех рассказах Гаршина, написанных к тому же специально для толстовского издательства, содержатся идеи, родственные толстовским, считать его толстовцем, как это пытались в той или иной форме делать некоторые критики?
Против этого нужно решительно протестовать. Отношение Гаршина к Толстому и толстовству значительно глубже и сложнее.
Ближайший друг Гаршина, Фаусек, который в последние годы жизни писателя был поверенным его самых задушевных мыслей, рассказывает, что Толстой был наиболее любимым писателем Гаршина. Произведения Толстого являлись для Гаршина настольной книгой, несравненным образцом художественного творчества. Человеческая жизнь, изображенная в романах Толстого, казалась Гаршину, по словам Фаусека, более реальной, чем настоящая жизнь. С субъективным отношением Толстого, с его оценкой жизни и жизненных явлений (в его романах) Гаршин не всегда соглашался, но художественный материал и поэзия его были для Гаршина предметом безусловного поклонения. Говоря о каком-нибудь общественном явлении или о душевной жизни человека, он ссылался на примеры из романов Толстого, как на нечто вполне реальное, как на неоспоримые аргументы. Он перечитывал произведения Толстого десятки раз и помнил всякую подробность в них.
Что же касается сочинений Толстого, посвященных вопросам морали, то, как утверждает Фаусек, Гаршин читал их лишь потому, что интересовался всем, выходившим из-под пера Льва Толстого. Но с их выводами он никогда не соглашался.
Учение о «непротивлении злу» Толстого он считал глубоко ошибочным. При этом Гаршин любил ссылаться на русскую историю и чаще всего приводил в пример нашествие татар. Проповедь «непротивления злу», обращенная к русскому народу в то время, когда на него напали татары, была бы гибельной для него.
Решительное отрицание «непротивления» нашло отражение и в творчестве Гаршина. Вспомним, например, эпизод с картиной Гельфрейха в повести «Надежда Николаевна».
Знаменитая книга Толстого «В чем моя вера?», взволновавшая широкие круги интеллигенции, возмутила Гаршина до глубины души. Он решил обязательно повидать Толстого, чтобы поговорить с ним об идеях этой книги и в личной беседе доказать ему его неправоту. Для свидания с великим писателем Гаршин выехал в Москву, но накануне Толстой уехал в деревню, и свидание не состоялось.
Своему другу Латкину Гаршин писал:
«Я чувствую настоятельную потребность говорить с Л. Н. Толстым. Мне кажется, что у меня есть сказать ему кое-что. Его последняя вещь ужасна. Страшно и жалко становится человека, который до всего доходит „собственным умом“…»
Это двойственное отношение к Толстому характерно для Гаршина в течение всего последнего периода его жизни.
Когда, например, Гаршину стала известна новая драма Толстого «Власть тьмы», он пришел от нее в неописуемый восторг. Благодаря Черткову он смог прочитать эту драму еще в рукописи и до выхода в свет почти выучил ее наизусть. Он сравнивал эту пьесу Толстого с пьесами Шекспира и с классическими пьесами древности. У себя на квартире он собирал приятелей специально для читки этой пьесы вслух. Однажды в обществе, где некоторые упрекали пьесу Толстого в безнравственности, Гаршин первый раз в своей жизни выступил как оратор и произнес пламенную речь в защиту пьесы, приводя при этом многочисленные логические и строго продуманные аргументы.
Когда же в пылу спора с братом Евгением последний назвал его толстовцем, Гаршин оскорбился и решительно запротестовал. До нас дошло интереснейшее письмо Гаршина к брату, написанное им за год до смерти, которое, по нашему мнению, вносит ясность в вопрос об отношении Гаршина к Толстому.
«Защищать драму Толстого и признавать его благоглупости и, особенно, „непротивление“ — две вещи совершенно? разные, — пишет Гаршин брату. — Тут ты опять наворачиваешь на меня мне совершенно не принадлежащее. Очень любя Черткова, я в теоретических рассуждениях ни в чем с ним и с Толстым не схожусь. Многое в их речах мне прямо ненавистно (отношение к науке, напр.). Если ты этого не знал, можешь спросить у [Черткова] при случае: он скажет тебе, что меня „ихним“ считать невозможно. В твоих упоминаниях о Толстом я снова вижу желание оскорбить и раздражить. Право, это нехорошо».
Черткову приходилось частенько выслушивать от Гаршина резкую критику толстовских утверждений. Чтобы завербовать Гаршина в ряды последовательных толстовцев, Чертков дал ему прочитать запрещенные сочинения Толстого. Эти произведения, клеймившие нравы и порядки царской России, ошеломили Гаршина огромной художественной силой, но все-таки не сбили его с занятых по отношению к толстовству позиций.
Припомним гениальное определение, которое дал Ленин толстовскому учению: «С одной стороны — замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, „толстовец“, т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: „я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками“. С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, — юродивая проповедь „непротивления злу“ насилием. С одной стороны, самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок; — с другой стороны, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины»[17].
Эта двойственность Толстого и приводила в смятение молодого писателя. Он восхищался художественной силой и искренностью толстовского протеста против общественной лжи и фальши, но никак не мог согласиться с выводами великого писателя, никак не мог стать в ряды интеллигентских «хлюпиков» — толстовцев — и поверить, что эти люди способны победить мир насилия и угнетения.
«Дорогой Владимир Григорьевич, — писал Гаршин Черткову после прочтения запрещенных книг Толстого, — благодарю Вас за книги. Я уже прочел последний том (кроме того, что читал прежде). Я должен Вам сказать, что я беру назад почти все, что говорил Вам. Кажется, беру назад потому, что я судил обо всех этих вещах по отрывкам, сказанным или (врагами) противниками Льва Николаевича или его (друзьями) защитниками. Я не хочу сказать этим, что я согласен; совсем нет: многое, признаюсь откровенно, мне чуждо и даже больше, ненавистно.[18] А многое, большая часть, так близко и… Но теперь (т. е. эти дни, может быть, недели и месяцы) я спорить не буду, потому что это слишком важное дело, а я ошеломлен. Именно ошеломлен. Простите за бессвязность письма: я пишу позднею ночью и очень расстроен…»
Что именно Гаршину чуждо и ненавистно в толстовстве, пожалуй, не нуждается в комментариях после приведенного выше письма к брату, свидетельства Фаусека и других.
Нам кажется, что уже записка к Черткову может служить окончательной отповедью тем критикам, которые пытались бы зачислить горячего поклонника толстовского таланта в ряды последовательных толстовствующих «хлюпиков».
Последние годы жизни Гаршина отмечены нежной дружбой с крупнейшим русским художником Репиным. Их дружба завязалась и окрепла в годы возвращения Гаршина после болезни к литературной деятельности.
Репин, приехавший из Москвы в Петербург в 1882 году, познакомился с кружком молодых писателей: Гаршиным, Фофановым, Минским, Ясинским, Бибиковым и другими.
Собирались обычно в квартире Репина, и Гаршин был частым участником этих собраний. Репин полюбил молодого писателя. Его влекли к нему обаяние его кроткой, нежной души и недюжинный ум. Как художника его привлекала необыкновенная красота лица Гаршина, и с первой же встречи ему захотелось написать его портрет.
В свою очередь, Репин очень понравился Гаршину. «Очень я сошелся с Репиным, — сообщает он Латкину. — Как человек он мне нравится не меньше, чем как художник. Такое милое, простое, доброе и умное создание божие этот Илья Ефимыч, а к тому еще, насколько я мог оценить, сильный характер, при видимой мягкости и даже нежности. Не говоря о том, как привлекателен уже самый талант его».
Вскоре Репин привел в исполнение свое намерение и начал писать с Гаршина этюд, послуживший ему впоследствии основой для создания образа царевича Ивана в знаменитой картине «Иван Грозный».
Встречи художника и писателя, неизменно сердечные и дружественные, стали систематическими. Летом 1884 года Репин приступил к работе над портретом Гаршина. Писатель приходил к нему на сеансы и подолгу позировал.
«Когда Гаршин входил ко мне, — вспоминал впоследствии Репин, — я чувствовал это всегда еще до его звонка. А он входил бесшумно и всегда вносил с собой тихий восторг, словно бесплотный ангел». Когда Репин писал фон и разные мелкие детали, Гаршин читал ему вслух. После сеанса, в сумерки, художник провожал писателя, и в бесконечных разговорах они подолгу блуждали по петербургским улицам.
Гаршин в этот период был нездоров. Он и к Репину часто приходил в удрученном состоянии, тихо вздыхал, и глаза его заволакивались слезами. Однако Гаршин не хотел, чтобы его состояние доставляло кому-нибудь беспокойство, и старался шуткой или смешной историей отвлечь от себя внимание. Он рассказывал при этом так остро и умело, что Репин долго смеялся и постоянно вспоминал его шутки.
С каждым днем дружба их крепла. Репин считал Гаршина одним из лучших молодых писателей эпохи. Гаршин преклонялся перед реалистическим талантом художника и огромным, впечатляющим действием его картин на массы.
После окончания портрета Гаршина Репин приступил к большой картине «Иван Грозный». Он попросил Гаршина позировать ему для царевича Ивана.
Как-то Репина спросили, почему он решил царевичу придать черты Гаршина. Художник объяснил, что, задумав картину, он искал людей, у которых в фигуре, в чертах лица выражалось бы то, что ему хотелось показать в картине. В лице Гаршина его поразила печать обреченности. Именно такое лицо, по мнению Репина, и могло соответствовать задуманному образу царевича Ивана.
Домашние Репина с большим интересом относились к приходу гостя. «Когда Гаршин входил, — вспоминает дочь художника Вера Ильинична Репина, — то смотрел прямо, как бы не видя, своими грустными черными глазами, и на них как будто были слезы. И я всегда спрашивала сама себя: что с ним? Почему так скорбно приподняты брови? Кто его обидел?»
На очередной XIII выставке передвижников появилась новая картина И. Репина «Иван Грозный». Картина вызвала сенсацию в петербургском обществе.
Гаршин, как зачарованный, ходил на выставку почти ежедневно, подолгу останавливаясь перед этой картиной, всякий раз заново содрогаясь при виде алой крови, сочащейся из виска царевича и растекающейся струей по ковру.
Талант Репина потряс Гаршина. Он не находил слов, чтоб выразить свое преклонение перед реалистическим мастерством великого русского художника.
«Как мне жалко, что тебя здесь нет! — пишет Гаршин своему другу Латкину. — Приехал П. и говорит, что ты везде споришь об искусстве, всегда ставишь русское так высоко, как истинный „сын отечества“. В каком бы восторге был ты теперь, увидев „Ивана Грозного“ Репина. Да, такой картины у нас еще не было ни у Репина, ни у кого другого — и я желал бы осмотреть все европейские галереи для того только, чтобы сказать то же и про Европу… Представь себе Грозного, с которого соскочил царь, соскочил Грозный, тиран, владыка, — ничего этого нет; пред тобою только выбитый из седла зверь, который под влиянием страшного удара на минуту стал человеком. Я рад, что живу, когда живет Илья Ефимович Репин. У меня нет похвалы для этой картины, которая была бы ее достойна…»
Примерно в одно время с Гаршиным выставку Репина посетил Победоносцев. Интересно сопоставить отзывы этих двух людей — могущественного диктатора, идейного вдохновителя реакции, и знаменитого писателя: каждый из них по-своему олицетворял эпоху восьмидесятых годов.
Победоносцев писал своему другу и коронованному ученику Александру III: «Стали присылать мне с разных сторон письма с указанием на то, что на передвижной выставке выставлена картина, оскорбляющая у многих нравственное чувство: „Иоанн Грозный с убитым сыном“.
Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения. Слышно, что Ваше Величество намерены посетить выставку на днях, и, конечно, сами увидите эту картину. (Пометка Александра III на полях: «завтра».)