«Сабурова дача»
«Сабурова дача»
Мать и брат с нетерпением ждали Гаршина в Харькове, но время шло, а он не приезжал. Последнее письмо от него пришло из Тулы, и обеспокоенные родные решили запросить тульского полицмейстера о судьбе писателя. Вскоре они получили ответ: «Всеволод Гаршин проживал в гостинице, взял наемную верховую лошадь и, оставив в гостинице все свои вещи, исчез, неизвестно куда».
Сомнений больше не было: с Гаршиным случилась беда. На поиски писателя выехал его младший брат Евгений. Ему пришлось разыскивать Гаршина по всей Тульской и Орловской губерниям. Через несколько дней он нашел его у каких-то орловских помещиков и привез домой в Харьков. На родных состояние Гаршина произвело чрезвычайно тяжелое впечатление. Сам же Гаршин был в приподнятом настроении, близком к экзальтации, лихорадочно жаждал деятельности. Он был целиком захвачен мыслями об уничтожении мирового зла, которые впоследствии с такой силой изложил в своем рассказе «Красный цветок».
Ранней весной 1880 года в маленький двухэтажный флигель на Подгорной улице в Харькове явился близкий друг Гаршина — Фаусек.
«Я пришел к Гаршину часов в восемь вечера, — рассказывает Фаусек, — и не застал Всеволода; он давно уже ушел куда-то и все еще не возвращался. Его родные стали рассказывать мне подробности его заболевания и его похождений. Мне не хотелось уходить, не дождавшись и не увидевшись со Всеволодом… Долго мы сидели за самоваром; время шло, а Всеволода все не было; уже совсем свечерело и на дворе стояла темная, пасмурная, весенняя ночь. Его хотели дождаться с чаем; всем нам было жутко; мы и так были возбуждены, а его долгое отсутствие заставляло невольно беспокоиться. Где он? Уж не сотворил ли чего-нибудь? Вдруг я услышал резкий и быстрый стук в окошко, у которого я сидел; оглянулся — и при свете лампы, стоявшей на столе, с трудом разглядел Всеволода. Он проходил по двору, увидел меня в освещенное окошко и застучал мне, весело улыбаясь и оживленными жестами выражая мне приветствие. Через минуту он вбежал в комнату и стал шумно выражать мне, как рад меня видеть. Я не узнал того Всеволода, с которым простился осенью на Харьковском вокзале.
Он похудел и сильно загорел на мартовском солнце и ветре во время своих скитаний по Тульской и Орловской губерниям. Он стал совсем какой-то черный от загара. Глаза его горели, как уголья; выражение тайной грусти, обыкновенно светившееся в них, исчезло. Они сияли теперь радостно, возбужденно и гордо. И весь он был так странно оживленный и счастливый, каким я его еще не видал».
Фаусек пробыл в Харькове несколько дней, и каждый день подолгу проводил со Всеволодом. Гаршин был в состоянии крайнего возбуждения. Он говорил, не умолкая, и имел вид человека, уверенного в себе, гордого, довольного, совершенно счастливого. «Постороннему, чужому человеку, — вспоминает Фаусек, — он с первого раза не показался бы сумасшедшим, а только очень оживленным, счастливым и каким-то странным человеком».
Однажды в разговоре с Фаусеком Гаршин стал расхваливать книгу Дефо «Робинзон Крузо», уверяя, что это лучшая книга в мире, потому что она учит, что человек может довольствоваться самим собой и все делать для себя сам. Он горячо доказывал другу, что если каждый человек будет все сам для себя делать и не будет заставлять работать на себя других, не будет зависеть от других людей, то жить будет лучше и зла в жизни будет меньше[11].
В Харькове Гаршин работал над продолжением книги «Люди и война». Он вовсе не чувствовал себя больным; в душе его происходила примерно та же драма, которая с таким талантом описана Чеховым в его рассказе «Припадок».
Прекраснейшие порывы его души окружающие считают проявлением безумия. Самые лучшие, самые гордые, самые возвышенные его мысли встречаются скептической улыбкой или, что еще хуже, жалостью к его болезненному состоянию. В отчаянии он пишет Герду: «Я имел бы резон серьезно обидеться на вас за ваше молчание, а особенно за подозрение в сумасшествии, которое только причинило беспокойство у нас дома и очень рассердило меня на Володю. Он выкинул удивительную штуку. Ничего не понимая в моем поведении, сразу решить, что я помешан (хороша логика!), напугать мать, налгать (конечно, незлонамеренно) на меня, на себя и на всех, вообще заварить такую кашу, что брат должен был ехать отыскивать меня в Орловскую губернию. Матушка чуть не заболела, деньги истрачены даром, и я недели две был взбешен, что со мной случается редко…»
Преследуемый сострадательными взорами, непонятый, все более и более экзальтированный, Гаршин пробыл в Харькове около трех недель и, наконец, не выдержав, исчез из города.
Накануне бегства он написал Надежде Михайловне Золотиловой (в кругу близких друзей она уже считалась его невестой) письмо — трогательное, ласковое и в то же время деловое.
Свой отъезд он объясняет тем, что в Харькове жить без нее не может, а в Петербург ехать не решается, так как боится помешать ей учиться.
Он сообщает любимой девушке о планах повести «Люди и война». В дальнейших главах он собирается описать казака, его призыв, службу в Петербурге и уход на войну. В голове Гаршина теснятся образы будущей книги. Он жаждет дальнейшей работы, хочет поскорее осуществить свои литературные планы. Он просит, чтобы Золотилова сообщила ему мнение литературных друзей о первой части задуманного им большого романа (опубликованного под названием «Денщик Никита»). Письмо заканчивается стихами:
Где мое солнышко красное,
Где твое личико ясное?
Скоро ль увижу мой свет?
Скоро ль услышу привет
Милой подружки моей?
Время, лети поскорей!
Новое исчезновение Всеволода всполошило весь дом Гаршиных. Вскоре было получено сообщение, что он находится в Орле, в больнице для душевнобольных.
Оказалось, что, когда Гаршин приехал в город, его странное поведение, горячие, непонятные речи обратили на себя внимание полиции. Писатель был схвачен, опутан веревками и доставлен в больницу для умалишенных.
Обстановка провинциального сумасшедшего дома в те годы мало чем отличалась от тюрьмы, а по жестокости обращения с больными, пожалуй, ее превосходила. Ввергнутый в Орловскую больницу, Гаршин на этот раз действительно серьезно заболел.
Узнав о судьбе брата, Евгений Гаршин снова отправился за ним. Состояние Гаршина было очень тяжелым. Его пришлось везти в Харьков связанным, в отдельном купе, а по приезде направить в Харьковскую больницу для душевнобольных, на так называемую «Сабурову дачу».
Любопытно вспомнить, что ровно за год до того, в апреле 1879 года, когда Гаршин гостил в Харькове, ему вдруг захотелось ознакомиться с этой больницей. Он никогда не был медиком, но вместе со студентами начал ходить на «Сабурову дачу» слушать лекции по психиатрии и «разбирать больных». Он как будто чувствовал, что ему когда-нибудь придется здесь очутиться, и хотел в здоровом состоянии изучить недуг, который страшной угрозой висел над ним всю жизнь.
Что представляла собой «Сабурова дача» в то время?
В одном из писем к Салтыкову-Щедрину Екатерина Степановна Гаршина говорит, что эта лечебница «скорее может быть названа местом предупреждения и пресечения, чем больницей» и что больному писателю по совершение бессмысленной жестокости не давали ни бумаги, ни карандаша, ни газет под предлогом необходимости парализовать его умственную деятельность. Сам Гаршин во время пребывания в больнице был в состоянии удивительного раздвоения. Он прекрасно сознавал окружающее, узнавал близких и знакомых и мучился за свое поведение. Уже будучи здоровым, Гаршин с болью вспоминал малейший свой безумный поступок, стыдился его и от этого страдал еще сильнее.
О подобном состоянии он рассказывал как-то своему другу Фаусеку. Это происходило в первый приступ болезни, когда ему было семнадцать лет и он находился в лечебнице доктора Фрея. Однажды Гаршин вышел во двор погулять и, увидев стул, опрокинул его и начал толкать перед собой. В больном сознании стул стал постепенно превращаться в плуг. Вдруг он вспомнил, что китайский император — об этом он где-то читал — в определенный день в году собственноручно совершает обряд вспашки земли. И вот Гаршин уже представляет себя китайским императором, идущим за плугом. Но при этом ни на минуту не забывает, что он — Гаршин и что в руках его совсем не плуг, а всего лишь стул.
Другой случай, показывающий эту страшную раздвоенность, произошел на «Сабуровой даче» в Харькове. В мае больного посетили брат Гаршина, Евгений, и приятели его, доктор Попов и Фаусек. Они нашли его в большом саду больницы. Гаршин всех узнал и приветливо встретил. Он брал то одного, то другого под руку и торжественно рассказывал о каких-то важных и таинственных предприятиях, которые он якобы затевает, о могущественных врагах, подстерегающих его на каждом шагу, о каком-то князе, с которым у него должна быть дуэль, и сердца его друзей сжимались бесконечной жалостью к любимому и дорогому человеку.
Вдруг внимание Гаршина привлекли очки Фаусека. Он попросил и надел их. Зрение у него было хорошее, и в очках ему было неудобно. Он отодвигал их на самый кончик носа, придвигал к глазам, забавляясь, как ребенок. Неожиданно он заметил, что Фаусеку без очков очень не по себе. Он пожалел его и решил поделиться с ним очками: переломил оправу, одну половину очков отдал Фаусеку, а другую оставил себе.
Через два года, уже совершенно здоровый, возвращаясь из Ефимовки в Петербург, Гаршин заехал в Харьков. Родных уже тогда в Харькове не было, и Гаршин пробыл два дня в гостях у Фаусека. Конечно, Фаусек и не думал напоминать Гаршину о болезни. Но как только гость умылся и переоделся с дороги, он сейчас же сконфуженно обратился к хозяину с извинением: «Я еще должен вам очки купить».
Томясь на «Сабуровой даче», больной Гаршин в первые же минуты относительного просветления попросил свидания с невестой. Родные Гаршина написали об этой просьбе Золотиловой, и она немедленно приехала в Харьков. Однако состояние Гаршина к этому времени настолько ухудшилось, что врач категорически запретил ему какие бы то ни было свидания с родными.
Надежда Михайловна провела в Харькове мучительный месяц. Дача Гаршиных была расположена рядом с «Сабуровой дачей». Несчастная девушка с тоской глядела на крепкие стены больницы в надежде, что где-нибудь в окне она увидит хоть силуэт любимого человека. Надежды эти так и не сбылись. Наконец, измученная тщетными ожиданиями, она уехала обратно в Петербург.
На «Сабуровой даче» Гаршина часто посещал его приятель и хороший знакомый Золотиловой, молодой врач Петр Гаврилович Попов. Свои посещения он подробно описывал в письмах к невесте писателя.
По рассказам Попова можно до некоторой степени представить себе состояние Гаршина в этот период. Впервые Попов посетил больного писателя 11 июня 1880 года. Сначала Гаршин показался ему вполне здоровым. Но это длилось не больше минуты. Гаршин начал говорить не умолкая, постепенно возбуждаясь все больше и больше, и фразы его потеряли смысл. В конце концов Попов уже ничего не понимал. Он покинул больного глубоко удрученный. Во время последующих посещений состояние писателя было еще хуже. Если вспомнить о раздвоенности сознания Гаршина, о чередовании периодов просветления, когда он сознавал все окружающее, и периодов безумия, можно представить себе ту бездну страдания, в которую был ввергнут несчастный писатель.
Позднее в рассказе «Красный цветок» Гаршин с огромной реалистической силой воссоздает все обстоятельства своего пребывания на «Сабуровой даче». Описание сумасшедшего дома дано в этом рассказе не только с потрясающей художественной выразительностью, но, как отмечали психиатры, с клинической точностью. Эта новелла могла бы служить художественной иллюстрацией к лекции профессора по психиатрии.
«Это было большое каменное здание старинной казенной постройки, — описывает Гаршин. — Две большие залы, одна — столовая, другая — общее помещение для спокойных больных, широкий коридор со стеклянной дверью, выходившей в сад с цветником, и десятка два отдельных комнат, где жили больные, занимали нижний этаж; тут же были устроены две темные комнаты: одна — обитая тюфяками, другая — досками, в которые сажали буйных, и огромная мрачная комната со сводами — ванная. Верхний этаж занимали женщины. Нестройный шум, прерываемый завываниями и воплями, несся оттуда. Больница была устроена на восемьдесят человек, но так как она одна служила на несколько окрестных губерний, то в ней помещалось до трехсот. В небольших каморках было по четыре и по пяти кроватей; зимою, когда больных не выпускали в сад и все окна за железными решетками бывали наглухо заперты, в больнице становилось невыносимо душно.
Нового больного отвели в комнату, где помещались ванны. И на здорового человека она могла произвести тяжелое впечатление, а на расстроенное, возбужденное воображение действовала тем более тяжело. Это была большая комната со сводами, с липким каменным полом, освещенная одним, сделанным в углу, окном; стены и своды были выкрашены тёмнокрасною масляною краской; в подерневшем от грязи полу, в уровень с ним, были вделаны две каменные ванны, как две овальные, наполненные водою, ямы. Огромная медная печь с цилиндрическим котлом для нагревания воды и целой системой медных трубок и кранов занимала угол против окна; все носило необыкновенно мрачный и фантастический для расстроенной головы характер, и заведующий ваннами сторож, толстый, вечно молчавший хохол, своею мрачной физиономией увеличивал впечатление.
И когда больного привели в эту страшную комнату, чтобы сделать ему ванну и, согласно системе лечения главного доктора больницы, наложить ему на затылок большую мушку, он пришел в ужас и ярость. Нелепые мысли, одна чудовищнее другой, завертелись в его голове. Что это? Инквизиция? Место тайной казни, где враги его решили покончить с ним? Может быть, самый ад? Ему пришло, наконец, в голову, что это какое-то испытание. Его раздели, несмотря на отчаянное сопротивление. С удвоенною от болезни силою он вырывался из рук нескольких сторожей, сбрасывая их на пол; наконец, четверо повалили его и, схватив за руки и за ноги, опустили в теплую воду. Она показалась ему кипятком, и в безумной голове мелькнула бессвязная, отрывочная мысль об испытании кипятком и каленым железом. Захлебываясь водою и судорожно барахтаясь руками и ногами, за которые его крепко держали сторожа, он, задыхаясь, выкрикивал бессвязную речь, о которой невозможно иметь представление, не слышав ее на самом деле. Тут были и молитвы и проклятия. Он кричал, пока не выбился из сил, и, наконец, тихо, с горячими слезами, проговорил фразу, совершенно не вязавшуюся с предыдущей речью:
— Святой великомученик Георгий! В руки твои предаю тело мое. А дух — нет, о, нет!
Сторожа все еще держали его, хотя он и успокоился. Теплая ванна и пузырь со льдом, положенный на голову, произвели свое действие. Но когда его, почти бесчувственного, вынули из воды и посадили на табурет, чтобы поставить мушку, остаток сил и безумные мысли снова точно взорвало.
— За что? За что? — кричал он. — Я никому не хотел зла. За что убивать меня? О-о-о!.. О, господи!.. О, вы, мучимые раньше меня. Вас молю, избавьте…
Жгучее прикосновение к затылку заставило его отчаянно биться. Прислуга не могла с ним справиться и не знала, что делать.
— Ничего не поделаешь, — сказал производивший операцию солдат, — нужно стереть.
Эти простые слова привели больного в содрогание. „Стереть!.. Что стереть? Кого стереть? Меня!“ подумал он и в смертельном ужасе закрыл глаза. Солдат взял за два конца грубое полотенце и, сильно нажимая, быстро провел им по затылку, сорвав с него и мушку и верхний слой кожи и оставив обнаженную красную ссадину. Боль от этой операции, невыносимая и для спокойного и здорового человека, показалась больному концом всего. Он отчаянно рванулся всем телом, вырвался из рук сторожей, и его нагое тело покатилось по каменным плитам. Он думал, что ему отрубили голову. Он хотел крикнуть и не мог. Его отнесли на койку в беспамятстве, которое перешло в глубокий, мертвый и долгий сон».
Это описание дает полное представление об обстановке и нравах «Сабуровой дачи». Здесь ничего не выдумано. Однажды Гаршин рассказал своему сослуживцу Васильеву некоторые эпизоды из своего пребывания в этом страшном доме, и они совершенно совпали с тем, что описано в «Красном цветке». Страдания и ощущения героя гаршинского рассказа были испытаны самим автором. Он рассказывал тому же Васильеву, например, такой эпизод. Как-то раз служитель готовил Гаршину ванну, а он в ожидании «стоял раздетый у окна и о чем-то мечтал. Ему вспомнилось детство, проведенное в доме родителей под наблюдением матери, представлялось и одиночество в мрачном углу этой больницы, освещенной одним окном, глядевшим в глухую стену, защищенным железной решеткой. Вдруг сильный удар в грудь сбил Гаршина с ног, и он упал на пол без памяти. Это было „напоминание“ геркулеса-служителя о ванне. „За что ты меня ударил? — очнувшись, обратился к нему несчастный Гаршин. — Что я тебе сделал?..“» Но служитель не обратил никакого внимания на его вопрос.
«Если бы представился выбор между больницей и каторгой, — заключил свой рассказ Гаршин, — то я предпочел бы пойти года на три в каторгу, чем на один год в больницу».
Прошло лето; к августу в состоянии Гаршина наступило некоторое улучшение. По совету врачей решено было везти больного в Петербург, в частную лечебницу доктора Фрея, где Гаршин уже однажды лечился и где обстановка была более терпимой, нежели в «Сабуровой даче». В сентябре Гаршина перевезли в Петербург. В новых условиях он начал постепенно поправляться. Однако это не было полным излечением: болезненное возбуждение сменилось тяжелой, гнетущей депрессией.