Глазами ребенка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глазами ребенка

Взрослый человек всегда старается объяснить то или иное явление жизни, загадка его тревожит – и манит, и тяготит, будь это тайны науки, искусства или общественного бытия. Решив ее, он обретает душевный покой, умственное равновесие и счастлив. Ребенку тоже свойственно постигать тайны, но не путем умственного анализа, а чисто практически. Он обрывает мухе крылья и лапки и смотрит, что из этого получится. Это не жестокость – только любознательность. Даже сами понятия добра и зла ему неведомы. Это же условные понятия!

Пятилетним мальчиком я никак не мог открыть тайну перочинного ножа: как он складывается и раскрывается. Я умел и раскрывать, и складывать, но не мог понять этого чуда. И я расковырял нож, разобрал, разломал, но так ничего и не понял. Ножик пропал, а это был единственный складной нож в нашем доме, самый примитивный, с одним лезвием, он принадлежал отцу. В детстве, да и в жизни у меня никогда не было перочинного ножа. Несколько лет тому назад, будучи в Лондоне, я купил себе дорогой шведский перочинный нож с набором всяческих инструментов: тут тебе и два ножа, и открывалка для консервов, и ножницы, и шило, и иголка, и отвертка – простая и крестообразная, даже увеличительное стекло, а сверх того – и костяная палочка для ковыряния в зубах. Он мне не очень нужен, и купил я его скорее в силу каких-то детских нереализованных желаний.

Дети познают реальный мир, если так можно выразиться, пальцами. Их интересует все – вплоть до жгучего желания разглядывать яркое солнце не жмурясь. Меньше всего их занимают общественные отношения. Даже в кругу своей семьи они ничего не анализируют, а все принимают как должное, абсолютное и стационарное. И если сейчас о периоде нашего общества, о котором я хочу немного рассказать, я кое-что знаю из учебников, романов, повестей и рассказов, то в ту пору я знать ничего не мог, а просто жил и видел. Я говорю о годах нэпа, который наступил, когда мне было девять лет. Я даже не знал, что это называется нэп, я просто с детским восторгом наблюдал, как преображалась наша бедная, голодная, ободранная жизнь, как все начинало сверкать и смеяться.

К этому времени мы уехали из Ветлуги в Кострому. Стабилизировался червонец. Это понятие для меня выглядело так. Мать говорила: «Витька, сбегай узнай, почем сегодня червонец». Я мчался в книжный магазин Политиздата – две минуты бега, – и там висело объявление. Говоря взрослым языком, указывался курс червонца. Немного позже я узнал, что червонец – это десять рублей. Сколько он стоил в те времена, я не помню, – вероятно, миллионы тех, бывших в обращении денег. Запечатлелось в памяти, что французская булка стоила пятьсот тысяч рублей. Помню также, что отец ехал в командировку в Москву, и командировочных денег у него был мешок. Настоящий большой мешок! Все это меня, ребенка, удивляло и восхищало. Неразбериха в денежных знаках. Еще были в обращении так называемые керенки, – очевидно, выпускавшиеся при А.Ф. Керенском! – маленькие, коричневые, они мелькали и пачками, и длинными лентами, и рулонами. На них было напечатано «40 рублей», но вряд ли одна бумажка стоила одну копейку. Были и какие-то большие, чуть ли не в пол-листа писчей бумаги с очень высокими номиналами. И вдруг (конечно, не помню, в какой день) все эти деньги исчезли. И появились совсем новые, их помню хорошо: желтый рубль и зеленые три рубля – продолговатые, синие пять рублей и десять – красные, прямоугольные, вертикальные. Вот эти-то десять рублей и были червонец. Деньги громадные по тем временам! Да еще при папиной зарплате в сорок – пятьдесят рублей. Тут же появилась и мелочь – медные полкопейки, копейки, две копейки, три и пятачок, серебряные – десять, пятнадцать, двадцать, пятьдесят и один рубль. Были, говорят, и золотые, но я их не видел. Выпустили их, видимо, мало, так как сейчас эти монеты являются коллекционной редкостью. Бумажные деньги были все новенькие, гладкие и даже не хрустящие, а звенящие тихим бумажным звоном. Медные сияли красненьким солнышком. А серебряные – лунным сиянием. Очень ценились все эти денежки, в том числе и полкопейки.

Дешевизна установилась неслыханная! Всяких товаров и продуктов – видимо-невидимо! И это сразу же после жестокого голода. И хотя мы, как я уже и писал, жили бедно, но наша бедность нэпа по сравнению с предыдущими годами казалась великолепным пиршеством. Колбасу, ветчину, сыр, не говоря уж о пирожных, шоколаде, мы, конечно, покупать не могли – это деликатесы, роскошь, – но все же в редкие дни колбасные обрезки покупали. В магазине Голованова, в самом центре города, на самой главной улице. До чего же вкусно пахло в этом магазине, заваленном всяческой снедью! Мама от сэкономленных денег давала десять копеек, и мы покупали полфунта ароматных обрезков. В те времена считалось неприличным, отвешивая колбасу, добавлять, если вес мал, еще кусочки, они-то и продавались дешево, как брак. На одну копейку можно было купить три ириски. Кстати замечу: одна девочка из нашего класса торговала этими ирисками с лотка, когда ее мама была занята. Мы, мальчишки, давали подружке копейку, а она, смущаясь, совала нам в руки целую горсть заветных сладостей.

Однажды со мной произошел совершенно невероятный случай. В те годы я собирал конфетные картинки – и для игры в фантики, и для коллекции – и никогда не проходил мимо валяющейся на тротуаре или в канаве какой-либо цветной бумажки. Вижу, лежит в канаве зелененькое. Наклоняюсь, поднимаю, очищаю грязь… Это три рубля! Деньги громадные! Я принес свою находку домой, отдал маме, и мы всем семейным советом решали, что на нее купить. И так как зеленую бумажку нашел я, то и решение состоялось в мою пользу. Мне купили новые ботинки, а на оставшиеся деньги – сладости к вечернему чаю. Какие это были красивые и крепкие ботиночки! Много, много лет потом я не имел подобных.

Из роскоши мы еще позволяли себе покупать черный хлеб не в кооперативной лавке, а в частной, у Сущева. Этот Сущев выпекал удивительно вкусный кисло-сладкий черный хлеб в высоких конусообразных формах и славился этим на весь город; стоил такой хлеб на полкопейки дороже, чем в государственном магазине. Все же остальные продукты мы покупали в кооперативной лавке – это было гораздо выгодней и удобней. Существовали так называемые заборные книжки. Это была небольшого формата книжечка в твердом переплете с разлинованными листочками внутри. Мама чаще всего покупала продукты сама, но иногда посылала и меня. Я вручал продавцу заборную книжку и говорил: «Мама просила десять фунтов муки, фунт сахара, цыбик чаю, полфунта соли». Продавец записывал мамин заказ в книжку и отпускал продукты. Денег я не платил, но в кассе мне выдавали на приобретенную мной сумму узкие тоненькие талончики, похожие на трамвайные билеты тех лет (в Костроме никогда не было трамвая, а в те годы – и ни автобуса, ни троллейбуса, только извозчики, и я делаю это сравнение, взяв его, можно сказать, из другого времени), они тоже выражались в копейках и рублях. В конце месяца, когда мы шли расплачиваться за взятые в кредит продукты, мы брали с собой и эти талончики, и, согласно их общей сумме, делалась определенная скидка. Если же мы брали продукты за наличные деньги, талончики тоже выдавались. Льгота эта делалась, как объяснял нам отец, для того, чтобы привлечь покупателей на сторону кооперации. Частный торговец скидки не делал. Правда, и он имел свои приманки. Например, у меня было правило – копить деньги к маминым именинам, чтобы сделать ей подарок. Обыкновенно мне удавалось скопить один рубль. Я шел в кондитерский магазин Боровского и покупал коробку любимых маминых конфет «Французский набор»; это были разноцветные – голубые, розовые, белые, кремовые – мягкие конфеты разной формы, каждая из которых лежала в коробке в чашечке из гофрированной бумаги. При первой же моей покупке, завязывая коробку, хозяин спросил меня: «Кому это ты, мальчик, покупаешь конфеты?» Я ответил: «Маме в подарок». Тогда Боровский снова развязал мою коробку, открыл ее и поверх лежавших цветных сладостей положил длинненькую шоколадку и сказал: «Ты хороший мальчик».

И я, ликующий оттого, что купил такую прелесть, и оттого, что там сверху лежит шоколадка, и гордый тем, что я хороший мальчик, осторожно держа в руках драгоценный подарок, мчался домой. Каждое 5 декабря в те годы я заходил в заветный кондитерский магазин, и хозяин, делая вид, будто он встречается со мной впервые, укладывал знакомую мне шоколадку поверх французского набора.

Теперь я понимаю: конкуренция обязывает быть и привлекательным. Но в детской моей памяти это был просто добрый человек. Так же, как и тоненькие талончики, они воспринимались мной тогда как волшебный подарок. Мне хотелось, чтобы мама покупала в магазине кооперации больше и больше, чтоб талончиков накопилось много. Нет, мы не могли покупать много, но сам вид лежащей в витринах, на полках и на прилавках всякой всячины почему-то радовал глаз, хотя и соблазнял душу. Не подло, а мечтательно.

Особенно живописно выглядела Молочная гора. Она тянулась от торговых рядов – а в Костроме этих торговых рядов было несколько: Гостиные, Мучные, Табачные, Мясные, Скобяные… целый художественный ансамбль, сохранившийся и поныне и украшающий центр города наряду с уникальной пожарной каланчой и гауптвахтой в стиле русского ампира, – до самой Волги. Конечно, живописна эта Молочная гора была летом. Вдоль ее спуска справа и слева неразрывной цепочкой торговки и торговцы предлагали всякую снедь. Лично меня особенно привлекали овальные чаны с плавающими в них рыбами всех сортов: налимами, стерлядями, судаками, лещами. Продавец стоял с сачком и выуживал любую рыбину по указу покупателя. Может быть, оттого, что я был большим любителем рыбной ловли и плавающие в чанах красавицы подобных размеров мне никогда не попадались на удочку, а только грезились, они особенно завораживали мой взор. А в деревянных палатках, что вытянулись на берегу вблизи пристани, нашей любимицей была вобла. Она висела в ряд или пучками на натянутых веревках, и в солнечный день, сушеная, светло-серая и золотисто-коричневая, просвечивала своим спинным жирком. Благодаря дешевизне она вместе с ирисками и семечками была самым доступным для нас лакомством. Уплетали мы ее за обе щеки!

И конечно же баржи с арбузами! Их тянули буксирные пароходы с низовий Волги. На баржах арбузы лежали и в трюмах, и снаружи, где они образовывали целые темно-зеленые горы. Баржа ставилась у мостков, и, пробежав по этим мосткам, ты начинал бегать прямо по арбузам, выбирая тот, который тебе приглянулся. Цены были разные, в зависимости от размеров! Пять копеек, пятнадцать и даже двадцать. Двадцать – это уже не донесешь. Наш избранник был за пятачок. Да и как проведешь грань между размером за пять копеек и десять… А кто не имел ни гроша, прибегал к разбою: около баржи крутилась лодчонка, в которой сидел парнишка, а его приятель находился среди арбузов и в удобный момент босой ногой скатывал арбуз в воду. Лодочник подбирал его и тут же отдалялся от баржи. Где-то на берегу приятели пожирали сочную добычу. Такие картинки я наблюдал часто, но сам на подобные приемы никогда не отваживался, только с трепетом и даже затаенным страхом наблюдал за отважными пиратами.

А уж когда раз в году на площади за Мучными рядами устраивалась ярмарка, тут гулянка была особенная. Во-первых, в канун ярмарки нам с братом выдавали по полтиннику. На этот-то полтинник мы и гуляли целую неделю. Карусель, балаган, игры, маковки, заливные орешки, рожки, китайские мячики на резинке, пищалки «уйди-уйди»… Балаган особенно покорял наше воображение. Ну подумайте, человек выносил длинный шест, на конце которого была прибита дощечка-полочка, ему подавали кипящий дымящийся самовар, он ставил его на полочку, поднимал шест с кипящим самоваром вверх, ставил шест на лоб, и мы с ужасом наблюдали, как запрокинув голову, не отрывая глаз от кипящего самовара, мужчина, пошатываясь и делая резкие рывки в сторону, балансировал всем этим сооружением. Финал же номера был совершенно захватывающим: неожиданным ударом левой руки циркач сбивал шест со лба, кипящий самовар летел с высоты, и мужчина ловил его на лету за ручки. Восторг! Гром аплодисментов! Браво! Невообразимый шум. Лично мне всегда было страшно.

Не буду описывать обилие ярмарочных игр, скажу только об одной. Как мне помнится, надо было бросить кости на доску и можно было выиграть что-то и даже получить крупный денежный выигрыш. Плата за один бросок взималась минимальная – одна или две копейки, Я бросаю кости, выпадает число, допустим, «одиннадцать». Владелец игры достает лист бумаги, на котором указано, что выигрывает этот номер, и говорит: «Ай-яй-яй, вам чуть – чуть не повезло, «двенадцать» выигрывает пачку печенья». В надежде, что в следующий раз я уж выкину точную цифру, снова даю две копейки. Выпадает «восемь», достается бумажка, и я по-прежнему слышу сожаление владельца: «Ай-яй-яй, номер девять выигрывает флакон духов». Заглядываю в список и вижу, что хозяин не ошибается. В эту игру я не выигрывал ни разу! И только повзрослев, когда уж и игра эта исчезла вместе со всем нэпом, я понял, что мошенник имел два листа: на одном четные номера, на другом нечетные. Выпало у меня «восемь» – он доставал лист с нечетными номерами; если же «пять» – доставал с четными. Мне текло по усам, а в рот не попадало. И это дразнило. Но, несмотря на подобные неудачи, ярмарки оставляли после себя яркую и счастливую память. Мы их ждали и провожали любя.

Полтинник нам выдавали и еще раз в году – на Новый год… Мы – три брата и сестра (родной и двоюродные) – складывались, покупали бездну вкусных вещей и даже, с разрешения родителей, полбутылки кагора или церковного вина. Оно так и называлось на этикетке – церковное вино; видимо, то, что давалось в причастие. Я и это помню, когда в церкви с ложечки давалось прямо в рот такое вино. Правда, у меня всегда возникало острое чувство брезгливости, и я с трудом преодолевал его, внушая себе мысль, что в святом месте все чисто. Брезгливость у меня врожденная, и я никогда не мог пить воду из чашки, из которой кто-то уже пил, даже если из этой чашки пила мама или брат.

Игроком я был азартным, мозг мой быстро воспламенялся, демоны влетали в душу или пробуждались в ней. За свою жизнь в азартные игры я играл редко – никогда не было денег. И совсем бросил, будучи уже студентом. Играли мы однажды в карты, и мне крупно везло. Я был в жару азарта и вдруг резко почувствовал отвращение к самому себе, стал себе противен до омерзения. Я вышел из дома, где мы играли, и тут же на улице дал себе слово никогда не играть в азартные игры. И не играл. Нарушил слово только в возрасте шестидесяти трех лет, когда попал в Лас-Вегас, этот центральный игорный город Соединенных Штатов. В октябре 1976 года я читал лекции на славянском факультете в Канзасском университете о нашей драматургии и театре последних двадцати пяти лет. После месячного курса лекций университет через государственный департамент предоставил мне возможность прокатиться по стране. Выбор маршрута был свободный. Среди других городов я захотел посмотреть и на такое чудо, как Лас-Вегас. Слышал я о нем много. Одни говорили, что это какое-то чудовище, средоточие пороков; другие, напротив, рассказывали о нем взахлеб, с восторгом.

И вот я лечу в Лас-Вегас. Нет, я не увидел чудовища, я скорее испытал чисто детское чувство радостного удивления, будто два дня провел в сказочном городке. Я не мог принять его всерьез, так как смотрел на него только со стороны – как на забаву, как на ярмарку, как на карнавал.

Расположен он в пустынном штате Невада между серых, суровых, не покрытых никакой растительностью гор, словно кто-то летел за облаками и обронил в это место горсть драгоценных камней. Так они и лежат кучкой. Это горящие разноцветные огни, это кусок земли, объятой пламенем. Ночью в этом городке, по-моему, светлее, чем днем. Мне посчастливилось пролететь над Лас-Вегасом поздно вечером, когда я возвращался из Гранд-Каньона. Ай-ай-ай! Куда же приземлится наш крохотный самолетик, которым возят полюбоваться Большим Каньоном! Под нами же горящая земля! Ни одного темного пятнышка! Много я видел сверкающих городов мира, распластавшихся под самолетом, но чтоб под его брюхом пылал такой гигантский костер – никогда. Каждый игорный дом соревнуется в блеске, ошеломляя игрой огней, причудой формы, бегущими огненными фигурами и надписями: «Дом Цезаря», «Фламинго», «Аладдин». «Аладдин» – особенно удачно, потому что все это и есть «Тысяча и одна ночь». И когда ты входишь внутрь этих воздушных замков, тебя встречает тот возбуждающий буйный свет, к которому добавляется шум игральных аппаратов. Все гудит, шуршит, звенит, пенится звуками. Какая-то странная, неведомая мне атмосфера. Идешь по залам, и кажется – нет им конца и края. Каких только устройств там не придумано! И простейшие, куда опускаешь металлическую монету, а потом дергаешь за рычаг, и при удаче в желобок вылетает выигрыш. Такие устройства называются «однорукий бандит». Это очень удачное название: в него можно выиграть, но обыграть его невозможно. И конечно же, рулетки и карточные столы со всеми видами игр, и еще какие-то совершенно неведомые мне игры.

Я по старинке помнил только нашу отечественную старую карточную игру в «очко», и, представьте себе, есть столы, где играют именно в эту немудреную забаву. Я даже подсел к такому милому столику и «тряхнул стариной». Хотя народу в казино было множество, у этого столика клиенты еще не собрались – час был не поздний, что-то около одиннадцати часов вечера, а разгар, разгул бушует в два-три часа ночи, когда даже в таком бурном месте, как Лас-Вегас, меня уже тянет спать. (Ох возраст, возраст! Будь я молодым, в подобных ситуациях спал бы только днем!) За столом сидит скучающая молоденькая и, конечно же, хорошенькая черноволосая и черноглазая смуглая девушка. В таких заведениях работают только хорошенькие: все должно радовать глаз и возбуждать! Она оказалась гречанкой и даже немножко говорила по-русски. Узнав, что я из Советского Союза, девушка оживилась и сказала, что игроков из этой страны она еще не видывала. Я признался, что давненько не играл в «очко», но смуглянка успокоила, пообещав на ходу объяснять правила. Вот смуглые руки метнули карты. Сыграв раза три-четыре бесперспективно, я сказал по-итальянски «баста» (я много езжу по свету, и из всех языков знаю по два, три, пять, десять слов, которые меня всегда и выручают) и, еще немного поболтав о жизни, удалился к «одноруким бандитам». Особенно мне нравилась какая-то машина, довольно громоздкая, длинная. Я опускал туда железный доллар, нажимал рычаг или кнопку, и, если свершалось чудо, в длинный желоб летели в ответ другие блестящие доллары, они сыпались долго, наполняя мой слух сладким звоном и волнуя душу. Старый, дремавший во мне азарт давал себя знать. При более или менее крупных выигрышах, когда звон падающих монет продолжался длительное время, как из-под земли, или как с неба, или как из воздуха возникала юная фея, наливала из бутылки бокал шампанского, подносила его мне и поздравляла с выигрышем. Иной раз в подобной же ситуации существо возникало над моим плечом и, тоже поздравляя, протягивало какой-либо сувенир, например набор женских колготок. «Это для вашей женщины», – говорила фея. Слово «женщина» в данной ситуации было удобно, так как не могла же она знать, кому я преподнесу этот сувенир.

Кстати замечу: сейчас у нас в Москве, а не в Лас-Вегасе, входит в обычай обращаться к людям на улице, в метро, в магазине, во всех общественных местах не со словами «товарищ», «гражданин» или «гражданка», а «мужчина» и «женщина»: «Женщина, где это вы купили бананы?», «Мужчина, вы здесь не стояли!», «Женщина, вы мне не подскажете, как проехать в Третьяковскую галерею?», «Мужчина, у вас из авоськи что-то течет».

Есть в таких безличных обращениях, основанных только на половых признаках, что-то холодное, бездушное и даже жуткое. Лично я предпочитаю говорить «гражданочка», «девушка», «гражданин» и даже «сударыня».

В первый день в Лас-Вегасе я выиграл довольно много металлических долларов и нес их в пакетах в свой отель. На улице никто на меня не нападал с намерением похитить мое богатство, так как – мне объяснили – в Лас-Вегасе нет воровства. Причина столь стерильной в этом отношении атмосферы в таком жадном до денег городе кроется в довольно оригинальных обстоятельствах. Среди держателей этих архиприбыльных игральных заведений большая доля принадлежит мафии. И именно главари мафии деликатно объяснили всем и каждому, что, если в городе появятся непорядочные люди, им, этим людям, будет нехорошо. И верно, ну зачем какое-то жульничество в этой кузнице металла…

На другой день я снова играл – любое казино открыто беспрерывно, все двадцать четыре часа в сутки, – проиграл вчерашний выигрыш, а сверх того – добавил из собственного кармана. И уехал. Нет, старые мерзкие страсти во мне не пробудились, разве что шевельнулись. Я действительно только играл в детском понимании смысла этого слова.

Вот куда от трогательных костромских ярмарок времени нэпа унесли меня мысли! В те же двадцатые годы сколько кинофильмов я пересмотрел! Практически видел все знаменитые ленты великого немого кино – и наши, и иностранные. И кинотеатров-то в Костроме было всего два: «Пале» и «Современник». Но названия фильмов мелькали с быстротой кадров. Каждый фильм шел только три дня. «Спешите видеть!» И все, что производил мировой кинематограф тех лет, с необычайной быстротой появлялось на костромском экране. Мне даже и сейчас непонятно, как это делалось. Ну, наши, советские, я еще понимаю – привезли из Москвы, всего полсуток езды на поезде. Но из Америки! И с Мэри Пикфорд, и с Дугласом Фербенксом, и с Уильямом Хартом, и с Бестером Китоном, и из других стран – Пола Негри, Гарри Пиль, Мацист, Чарли Чаплин, Пат и Паташон, Гарольд Ллойд, Аста Нильсон, Эмиль Яннингс… Да разве возможно перечислить всех кумиров тех лет! И наши звезды, ничем не уступавшие заграничным: Ната Вачнадзе, Малиновская, Ильинский, Кторов, Баталов… Костромские мальчишки были великолепными знатоками мирового кино! Мы же старались не пропустить ни одного фильма. Сначала в кинотеатрах места были ненумерованные и захватывались с боем, так весело описанным Зощенко. Нам, вопреки сегодняшней логике, хотелось сидеть непременно в первых рядах. В этом был даже свой порядок. Сначала врывалась орда малышей, рассаживалась поближе к экрану, а потом степенно входили взрослые. Я думаю, желание сесть поближе к экрану было желанием оказаться ближе к героям, рядом с ними, принимать прямое участие в событиях их жизни. Помните, как верно почувствовано в стихотворении К. Симонова это детское желание броситься в экран спасать героиню: «…догнать, спасти, прижать к груди». К сожалению, сейчас нет-нет да появится какая-нибудь статья с протестом против показа приключенческих или даже фантастических фильмов. Читая подобную статью, так и кажется, что ворчит человечек, дряхлый душой, забывший даже свои собственные детские радости.

В эти же годы возникли и факельные шествия. Что это такое? Объясню. Тридцатого апреля, в канун праздника Первое мая, когда город погружался в темноту – а в те времена уличное освещение было ничтожным, – со всех дворов стекались люди с факелами, поднятыми над головами. Сооружались эти светильники просто – бралась старая консервная банка, в нее плотно набивалась пакля, пакля эта пропитывалась керосином, начиненная банка приколачивалась к палке, поджигался керосин, вспыхивало пламя, и палку вздымали ввысь. Люди с факелами объединялись в группы, шли по темным улицам, встречали другие группы, соединялись и, двигаясь из улицы в улицу, в конце концов образовывали бесконечный поток демонстрантов, длинной извивающейся лентой тянущийся в улицах. В темной ночи текла огненная река. Очень мы любили ходить в этих колоннах. Торжественно и жутко! Так отмечался грядущий Первомай. А утром, едва открываешь глаза, видишь – на столе под полотенцем что-то лежит и издает дурманящий запах. Это пироги. Мама пекла их с большим искусством. И с мясом и луком, и с зеленым луком и яйцами, и с рисом и яйцами, и с саго – эти мы любили особо, так как, когда пирог разрезали, саговые круглые скользкие зернышки разбегались по столу, как ртутные шарики, и их было весело ловить. Да, в те годы у нас в доме пироги пеклись даже и не по таким большим праздникам, а каждое воскресенье.

Сущность нэпа, как нам тогда объясняли взрослые, сводилась к борьбе между кооперацией и частником. Кто кого. Вот и шла у них между собой живая конкуренция, которая всем жителям была выгодна. Я не помню, когда возникло слово «нэпман». Пожалуй, узнал я его позднее, уже из книг. А поскольку тогда я был ребенок, то настоящих нэпманов в глаза не видел. Правда, вспоминая теперь, могу сказать, что с одной нэпманшей я имел дело. Женщина эта была немного знакома с моими родителями и держала павильон «Мороженое» в городском парке. Это была крытая с ажурными стенами из реек голубенькая беседка, самая изящная из всех, находившихся в парке. Женщина эта – ах, я забыл ее имя и фамилию! – часто обращалась ко мне с просьбой наколоть ей грецких орехов для того, чтоб делать ореховое мороженое. Наша квартира помещалась в доме совсем близко к парку – улица Кооперации, дом 3. Мне давали пакет с грецкими орехами. Я брал глубокую тарелку, молоток, садился во дворе на лавочку – и стук-стук! – колол орехи. Старался не съесть ни одного ореха, но все же не удерживался и наиболее мелкие крошки бросал в рот. Наколов тарелочку орехов, я нес ее прямо в голубой павильон и отдавал хозяйке. Хозяйка тут же усаживала меня за столик и спрашивала, какого мороженого я хочу. Это была плата. Конечно, она эксплуатировала детский труд, но, право, я не чувствовал гнета этой эксплуатации и вполне бывал доволен сладким заработком. Войдя в полное доверие, я иногда приглашался к хозяйке домой. Собственно, не в дом, а во двор. Там для меня открывался маленький чистенький сарайчик, в углу которого грудой лежали вафельные обрезки, мне разрешалось не только их есть, но и брать с собой. Дома бывали довольны моей добычей, так как похрустывать вафлями любили все. Парк, в котором находился сладкий голубой павильон, был любимым местом гулянья горожан. Вечером там гремел духовой оркестр и на скамеечках сиживали парочки, парочки… Впрочем, вечером мы туда не ходили, а если что и замечали, то издали. А днем парк был наш! Над самой Волгой был воздвигнут постамент из финляндского гранита – его соорудили к трехсотлетию дома Романовых, так как известно, что в 1613 году Россия, потеряв уже всех из рода Рюриковичей, измученная Лжедмитриями, неудачным Шуйским и вообще междуцарствием, отправила посольство в город Кострому, в Ипатьевский монастырь, расположенный на стрелке слияния Волги и реки Костромы, звать на царство сына митрополита Филарета Михаила. Хотя постамент этот и был уже сооружен, но фигуры царей, которые предполагалось установить на его выступах, к 1913 году поставить не успели, и они, эти фигуры, стояли в открытых громадных ящиках вблизи постамента. Стоял там и сам митрополит Филарет и выделялся среди других чугунных темных фигур своей церковной одеждой, а главным образом – круглой золотой пупочкой на голове, на скуфье. Мы, ребята, лазили этим фигурам на руки, на плечи и даже на головы.

Старинный этот парк, который и сейчас любим горожанами, недавно чуть не снесли, но костромичи его отстояли.

Дворовые игры тех лет, в которые мы играли, сейчас почти выветрились: лапта, городки, в конфетные картинки, в «чижика». «Чижик» – это заостренный, заточенный с двух сторон, как карандаш, деревянный кругляшок толщиной немногим более большого пальца и длиной в два-три вершка. «Чижик» клали на землю, игрок должен был с размаху палкой ударить по острому кончику «чижика» и, когда тот взлетал, уже в воздухе еще раз ударить по нему своей палкой, с тем чтобы «чижик» улетел как можно дальше. Били по очереди. От чьего удара «чижик» улетал дальше, тот и считался победителем. Бывали случаи, когда «чижик» попадал кому-нибудь в лоб. Тут уж и смех, и переполох, и игрок имел право перебить.

События глобального значения до нас доносились глухо. И хотя мальчишки-газетчики носились по улицам и даже забегали во дворы, выкрикивая наиболее захватывающие новости, они нас не интересовали. Даже о городских событиях знали мало. Собственно, жизнь текла ровным светлым потоком. Так, во всяком случае, казалось мне. В школе, конечно, не обходилось без чрезвычайных происшествий. Например, в классе естествознания пропали банки с заспиртованными змеями и ящерицами. Был переполох. А потом пошел глухой слух, будто учитель естествознания вместе с химиком выпили спирт. Но, думаю, это было ехидной фантазией старшеклассников.

Правда, одно событие действительно тронуло за сердце. Учительница математики у нас была очень красивая молодая женщина. Даже мы, пигалицы, понимали, что она красавица. Бархатные карие глаза, вьющиеся каштановые волосы и нежный, чуть смуглый цвет лица. Когда она входила в класс, делалось светлее. Мы ее уважали за ее красоту. И вдруг учительница исчезла. Один день нет, другой, третий… И поползли слухи. Ее увезли в Москву… операция… что-то с глазами, с лицом… А дело было вот в чем. Это уж я знаю точно. Шла она вечером по Крестьянской улице. Это маленькая и довольно глухая улочка, хотя и рядом с центром города. Навстречу ей двигалась женщина в черном платье. Поравнявшись, женщина в черном взмахнула рукой, в которой оказался пузырек, и плеснула что-то в лицо нашей учительнице. Этим «что-то» была серная кислота. Один глаз был выжжен, а кожа лица обгорела. В местной газете (кажется, она и тогда называлась, как и теперь, «Северная правда») появилась статья «Женщина в черном с серной кислотой». Причина преступления – ревность. Самой любовной истории мы, конечно, не знали, но, кажется, что-то связанное с нашим учителем обществоведения. Город гудел. В то время подобные истории благодаря печати быстро делались предметом всеобщей гласности.

Город взрослых жил своими событиями.

И вдруг… умер Ленин. И хотя мне не было еще и одиннадцати лет, день этот – вернее, вечер – помню. В те годы торжественно отмечался день 9 Января, Кровавое воскресенье. По новому календарю день этот падал на 22 января. Всюду проходили торжественные вечера. Они не носили характера собраний – не было ни речей, ни выступлений, они скорей походили на вечера художественной самодеятельности, иногда приглашали даже артистов из городского театра. Вот на таком вечере в 1924 году 21 января, накануне знаменательной даты я и был, но не в своей школе, а в той, где учились братья. Концерт был в разгаре. Разыгрывали, сколько помню, шарады.

И вдруг на сцене появился директор школы и попросил прекратить концерт и разойтись по домам. Причины не объяснил. Мы нехотя оделись, вышли на улицу и, идя к дому, гадали: почему прервали такой веселый вечер? Уже подходя к дому, мы встретили дядю Шуру, отца моих братьев Юрия и Александра. Дядя Шура с тростью в руке, в накидке старинного образца – с бляхами и цепочкой у горла, стремительно куда-то почти бежал. Мы остановили его на мгновение и спросили, что случилось. «Ленин умер», – коротко ответил дядюшка и еще быстрее пошел дальше. Я знал, что Ленин – главный человек в государстве, имя его произносилось непрерывно, но особую его значимость понял, может быть, именно в этот вечер, уж так взволнованно, почти растерянно попросил директор школы прекратить вечер, так все в школе вдруг притихли, так стремительно и так поздно шел дядя Шура.

Вскоре стали возникать ленинские уголки, они образовывались всюду, даже во дворах. В сарае, отведенном нам для игр, мы тоже сделали ленинский уголок: портрет Ленина, его фотографии вместе с соратниками, стихи, вырезанные из газет. Да и сами, кто постарше, что-то писали. В последующие годы уголок этот всегда обновлялся к 21 января. Сюда же потом прибавлялись фотографии и стихи, посвященные Первому мая, Дню Парижской коммуны, 9 Января, Октябрьской революции – праздникам, которые особенно отмечались в те годы. Все это мы чтили с самой детской чистотой. Может быть, уголки эти и носили характер детской игры, но уже какой-то особой, с оттенком большой серьезности. И с полной искренностью и верой.

В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера; во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, несвойственные мне ранее. Подрался с одноклассником – что называется в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля – останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе – он тогда помещался на первом этаже – с улицы с разбегу прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала, и меня выгнали из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызвали у них сочувствие.

Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог; они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку, и когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» – ответил: «Глагол», мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу кстати: оттого что я, приехав в Кострому из Ветлуги. угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год. в Литературный институт – двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни, ничего я не потерял, и даже есть у меня подозрение, что выиграл.

Я забыл сказать, что в те годы многие продукты и, как теперь говорят, предметы первой необходимости, приносили на дом. За услуги, конечно, сколько-то доплачивали. Отчего-то мы таким способом покупали только молоко у молочницы-татарки. На окраине Костромы, в нижней ее части, если считать по течению Волги, располагалась Татарская слобода с аккуратными деревянными домиками и мечетью в центре. Вероятно, слобода эта – след древнего татарского нашествия на Русь. Но в наше время, конечно же, никакой вражды между русскими и татарами из слободы не было. Напротив, мы испытывали полное уважение к автономии этой слободы и никогда не лезли на ее территорию. Это все равно что входить в чужой дом без приглашения. Мы знали, что там люди живут своей жизнью – некоторое царство-государство. Рано утром по нашей улице – она как раз своим концом упиралась в Татарскую слободу – я видел в окошко, как татарки шли вереницею, несли на базар молоко – в кринках, бидонах, медных кованых кувшинах. Еще не доходя до базара, многие из них заносили молоко в дома, в том числе и в наш дом. Изо дня в день, из года в год. Считалось, что молоко надо брать у одной молочницы и конечно же это молоко должно быть от одной коровы. Если узнавали, что какая-то молочница сливает в одну посудину молоко от двух разных коров, это считалось чем-то ужасным, и у нее молоко не брали. От этих бредущих в ранних сумерках или в раннем рассвете татарских женщин-молочниц, от запаха парного молока, да и от самой Татарской слободы, которой давно нет, так как город Кострома разросся во все стороны, у меня сохранился большой медный кованый кувшин, купленный тетушкой и подаренный мне ее дочерью Татьяной, моей двоюродной сестрой. Кувшин этот красивый, и мы ставим в него цветы.

И еще об одном Татьянином подарке хочу рассказать. Это платок. Он был соткан в год 300-летия дома Романовых – вроде как подарочный, что ли. На этом платке отпечатаны в цвете (как это сделано на текстильных фабриках в Костроме, я даже не понимаю) и очень хорошо изображены все цари династии Романовых. В центре Ипатьевский монастырь, отец и мать Михаила и сам Михаил – посредине, а кругом, по краям платка, все цари, вплоть до Николая II. Но как водится в нашей стране, все недоделано: платок этот не был подрублен и края такие лохматые… Этот платок в какой-то степени редкость. Почему? Да потому, что хранить такой платок, где изображены все цари, в годы советской власти было очень опасно. Могли увидеть, и – ах, вы монархист?! Вы держите такой платок с портретами всех царей?! Тут добра не жди. А Татьяна, сестра, сохранила этот платок. И потом мне его подарила. Я сделал рамку и вставил его в рамку, потому что все-таки это старинная вещь, наша история, и платок этот висит над моим письменным столом.

Я никогда не коллекционировал ничего, кроме марок. Но люблю предметы старины. Люблю. Сейчас, правда, и денег нету, да и когда были, этой жажды приобретать какие-то дорогие вещи не было. Любоваться – да, любовался, заходил в комиссионные магазины, смотрел, какие продаются красивые вещи, но желания, чтобы они стали моими, – нет, у меня этого не было и слава Богу, пока нет. А вот платок, подарок сестры, у меня висит на стенке.

И еще одна вещь красивая стоит у меня в комнате. Пожалуй, я расскажу ее историю, тем более что она довольно необычна.

Это сундук, как ни странно. Небольшой сравнительно, ну, я думаю, метра полтора длиной и сантиметров 80 шириной. Впрочем, может быть, и ошибаюсь – я никогда не мерил. Сундук этот красивый очень. Он из сандалового дерева, желтого цвета, и на нем резьба. Какие-то восточные пейзажи.

История этого сундука такова. Кончилась война. Прошло, наверное, лет пять. И у меня был, очевидно, микроинфаркт. Я угодил в больницу. Меня навещали родные, а еще друзья по театральной школе, где я учился. И вот однажды приходит кто-то из ребят с нашего курса и говорит: «Слушай, а ты знаешь Женька-то Николаев жив». А Женя Николаев был, пожалуй, самый молодой студент на нашем курсе, и был он своего рода любимчиком этого нашего курса. И во время войны рассказывали, что он был убит, что сражался он очень храбро и во время рукопашного боя на него чуть не целая, понимаете, рота набросилась, он отбивался и был убит. Так мы и считали. И вот теперь мой друг мне говорит: «Слушай, Женька-то Николаев жив. Он живет в Австралии». Это было, конечно, поразительно. Оказывается, Женя попал в плен. И после того как кончилась война (или, может быть, даже раньше) его отправили в Австралию на очень тяжелую работу: рубить сахарный тростник. (Он потом мне рассказывал: мы, говорит, рубили с такой яростью, так много вырабатывали, что рабочие австралийские нам сказали: нет, так мы не работаем, так работать на износ нельзя, давайте работайте поменьше, иначе вымотаете все силы.) И вот он там жил все эти годы. И сейчас возвращается в Москву вместе со своей женой, то есть с женщиной, на которой он в Австралии женился. И через какое-то время Женя Николаев приходит ко мне в больницу. Это была очень радостная встреча. Он такой холеный, такой ухоженный, такой повзрослевший… А потом, когда я выписался из больницы, я познакомился и с его женой Надей. Очень милая и очень скромная девушка. Судьба ее была такая: родители во время Гражданской войны эвакуировались в Харбин, а потом переехали жить в Австралию. Надя тогда была маленькой девочкой. Потом никого из близких у нее не осталось, она жила одна. У нее была хорошая квартира, даже не квартира, а дом. Она была женщина не очень богатая, но довольно состоятельная. Что-то ей досталось, вероятно, в наследство, и кроме того, она была прекрасной белошвейкой. И вот она влюбилась в Женю Николаева, и они поженились. Жили хорошо и мирно. Но Женя очень скучал по родине и уговорил Надю переехать в Москву. В Москве у него было где жить: были живы его родные; у них-то они с Надей и поселились. Ну, мы встречались, были вечеринки, Надя, его жена, оказалась человеком очень контактным и симпатичным, очень хорошая девушка. И так пошла жизнь своим чередом.

Но однажды я вдруг узнаю: Женя Николаев разводится со своей австралийской Надей. И сразу подумал: что же будет, куда же Надя денется одна?.. А Надя приняла решение вернуться в Австралию, где у нее была сестра. Хотя там уже не осталось ни дома, ни имущества – все было или продано, или перевезено в Россию. Но Надя все-таки решила уехать. И неожиданно она обратилась ко мне с такой просьбой: «Виктор Сергеевич, вы не купите у меня сундук, который я привезла из Австралии? Он мне уже не нужен. Его очень тяжело перевозить и очень дорого стоит». Ну, честно скажу, сундук мне был, что называется, не позарез, но хотелось оказать помощь Наде. Она попала, конечно, в положение сложное, трудное, драматическое. И я сказал: «Ой, Надя, с большим удовольствием куплю у вас этот сундук, пожалуйста». А тогда много шло моих пьес и заработок у меня был очень хороший. И я этот сундук купил, принес его домой. Всем он так понравился. Он очень уютный. На нем и посидеть можно, и что-то туда положить, книги там или одежду. Таким образом сундук этот оказался у нас, переезжал вместе с нами с квартиры на квартиру.

И вот он стоит передо мной. Он действительно красив. А если открыть, от него исходит запах сандалового дерева, очень хороший.

Вот такая небольшая, казалось бы, история, а ведь если вглядеться – в ней столько всего!.. Здесь и любовь, возникшая на другом конце света между двумя русскими людьми, судьба которых сложилась так сложно. И Надина судьба, сделавшая такой причудливый зигзаг – через Харбин в Австралию, потом в Москву и обратно в Австралию… И непростая судьба милого Жени Николаева, который уже много лет как умер. Умер он неожиданно и совершенно странной смертью. Уже будучи женат на другой, русской жене, москвичке, он пошел в поликлинику, куда, кстати сказать, никогда раньше не ходил – человек был еще молодой, крепкий, здоровый. Так вот, он пошел в поликлинику и вдруг совершенно неожиданно упал и умер. И что случилось, что произошло, так для меня и остается загадкой.

А сундук по-прежнему стоит в моей комнате; она не такая уж большая, чтобы поставить там несколько стульев (нет, ну три стула поставить, пожалуй, можно), и когда ко мне приходят люди, я обыкновенно ставлю два стула, а в основном сидим на сундуке. Очень удобно на нем сидеть. Он не портится от того, что на нем сидят, – хороший сундук.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.