Глава третья «Мои три ребенка»
Глава третья
«Мои три ребенка»
Берри. Июнь месяц. Палящее солнце. Какая радость — работать у себя дома и быть полновластной хозяйкой Ноана. В тот день, когда Шопен туда приехал, Жорж написала карандашом на левом оконном переплете в своей спальне дату, которую и сейчас можно там увидеть: 1 9 июня 1 839 года. Для того, чтобы отметить начало новой жизни? Возможно и такое объяснение. Она поняла, что время «кавалькад» прошло. Отныне она чувствовала себя главой семьи, ответственной за троих детей: Шопена, Мориса, Соланж. С похвальным постоянством она теперь пробовала жить только для них и для своего творчества. Все ее истинные друзья надеялись тогда, что она поведет теперь другую жизнь, «полную теплого уюта, почти патриархальную». Без тени иронии или порицания они предоставили Шопену место в семейном кругу. С 1839 года их письма Санд обычно заканчивались так: «Целую Шопена, Мориса, Соланж». Положение облегчалось чрезвычайной тактичностью Шопена, называвшего всегда Санд не иначе, как моя хозяйка или хозяйка дома.
Это первое лето в Ноане было счастливым. Однако Шопен не очень любил деревню. «Он всегда стремился в Ноан и не выносил его никогда… Ему быстро надоедали радости деревенской жизни. Обычно, сделав небольшую прогулку, во время которой он срывал несколько цветков, он усаживался сразу же под деревом. Потом возвращался домой и закрывался в своей комнате…» У него не хватало сил участвовать в жизни на свежем воздухе, которую так любила Жорж и ее дети. Но он чувствовал теперь себя лучше, и его рояль звучал с утра до вечера. «Он сочинил восхитительные вещи с тех пор, как он здесь», — писала Жорж, и действительно, этим летом он сочинил Сонату си-бемоль минор, Второй ноктюрн и три мазурки. Он очень ценил вкус своей подруги. Она была «тонкой слушательницей». По мере того как она его узнавала, она стала понимать его так, как он сам себя понимал, и, слушая его игру, она следила за его внутренней жизнью, жизнью всегда скрытой, тайным и смутным выражением которой являлась его музыка.
Дневник Шопена, 12 октября 1839 года: Они говорят, что мне стало лучше. Кашель и боли прекратились. Но в глубине моего существа я чувствую боль. Глаза Авроры затуманены. Они блестят только тогда, когда я играю; тогда мир светел и прекрасен. Мои пальцы мягко скользят по клавишам, ее перо стремительно летает по бумаге. Она может писать, слушая музыку. Музыка повсюду, рядом, нежная музыка Шопена, ясная, как слова любви. Для тебя, Аврора, я готов стлаться по земле. Ничто для меня не было бы чрезмерным, я тебе отдал бы все! Один твой взгляд, одна твоя ласка, одна улыбка, когда я устаю. Я хочу жить только для тебя; для тебя я хочу играть нежные мелодии. Не будешь ли ты слишком жестокой, моя любимая с опущенным взором?
Не будешь ли ты слишком жестокой? Неужели она была с ним жестока? Конечно, нет. Но было что-то снисходительное в ее любви. Нельзя сказать, что она стала меньше восхищаться музыкантом и поэтом. Но жизнь в Майорке и очень серьезная вспышка болезни, последовавшая за этим в Барселоне, доказали Жорж, что Шопен не создан для любовных утех. Они сильно отражались на его здоровье, и, несмотря на мольбы Шопена, Аврора очень скоро принудила его к умеренности, а затем и к полному воздержанию. Много позже (12 мая 1847 года) Санд писала наперснику этой четы, Альберу Гржимале:
Семь лет я живу, как девственница, с ним и с другими. Я состарилась раньше времени, и даже без всяких усилий или жертв, настолько я устала от страстей, от разочарований, и неизлечимо. Если какая-то женщина и могла внушить ему полное доверие, то это была я, а он этого никогда не понимал… Я знаю, что многие люди меня обвиняют, — одни за то, что я его измотала необузданностью своих чувств, другие за то, что я привожу его в отчаяние своими дурачествами. Мне кажется, что ты-то знаешь, в чем дело. А он, он жалуется мне, что я его убиваю отказами, тогда как я уверена, что я его убила бы, поступая иначе…
Шопен не был бы человеком, если бы не страдал от такого отношения и не приписывал бы его другим увлечениям: но только гораздо позже его ревность, несправедливая по-видимому, стала невыносимой.
Осенью, к большому сожалению Жорж, пришлось уехать из Ноана. В Париже она все время ощущала, что у нее «сердце сжимается» при мысли о вспаханной земле, об орешниках вокруг полей, о быках, подгоняемых хлебопашцами. Что говорить, кто родился в деревне, тот никогда не привыкнет к городскому шуму. «И мне даже кажется, что и грязь у нас хорошая, а от здешней грязи меня тошнит». Но Шопен должен был вернуться к своим ученикам, да и самой Санд из экономических соображений хотелось жить в Париже. В Ноане было трудно вести дом. Владелица замка, которую обворовывали, не хотела, чтобы ее «обвиняли в скаредности» в качестве управляющей имением. Ежедневно, до того еще, как она вставала, дом уже наполнялся дюжиной друзей, являвшихся без приглашения. В Ноане она расходовала полторы тысячи франков в месяц на хозяйство, а в Париже только половину. Словом, «семья» решила устроиться в Париже. Сначала Жорж Санд с детьми занимали на улице Пигаль, 16, «два павильона, отделенных от улицы довольно большим и красивым садом», а Шопен жил отдельно на улице Тронше, 5. Но он постоянно нуждался в неусыпном уходе и моральной поддержке. В конце концов он переехал на улицу Пигаль. Эта совместная жизнь продолжалась три года (с октября 1839 по ноябрь 1842 года). Бальзак посетил этот дом и описал его в письме к «своей Еве» с присущей ему точностью оценщика и романиста:
Бальзак — Эвелине Ганской, 15 марта 1841 года: Она живет на улице Пигаль, №— 16, в глубине сада, над каретными сараями и конюшнями дома, выходящего на улицу. В столовой у нее мебель из резного дуба. Маленькая гостиная обита светло-коричневым бархатом, а гостиная-приемная полна изумительных китайских ваз с цветами. Жардиньерка с цветами. Мебель обита зеленым штофом. Горка, полная редких вещей, картины Делакруа, ее портрет кисти Каламатта… превосходное пианино, квадратное, прямое, палисандрового дерева. Шопен ведь всегда здесь. Она курит только сигареты, ничего другого. Встает не раньше четырех часов; в четыре часа Шопен кончает свои уроки. Подниматься к ней надо по прямой и крутой лестнице, так называемой лестнице на мельницу. Спальня в коричневых тонах, ее кровать, состоящая из двух матрацев на полу, — на турецкий манер. Ерсо, contessa[48]…
В 1842 году услужливая и опасная госпожа Марлиани нашла для Шопена и‘ Санд две квартиры на Орлеанском сквере. Орлеанский сквер представлял собой что-то вроде городка, хорошо освещенного, усыпанного песком, с деревьями, напоминающего своим благородным видом итальянский дворец. Госпожа Марлиани жила здесь сама, на улице Тэбу, 80, все это осталось нетронутым до сих пор. На том же сквере жили не только Марлиани, но и скульптор Дантан, танцовщица Тальони и молодая чета Виардо. Луи Виардо, писатель и политический деятель левых убеждений, с 1838 года был очень близким другом Санд, представленный ей Пьером Леру. Полина Гарсиа, сестра Марии Малибран, подросток с чудесным голосом, была введена к Санд Альфредом де Мюссе, ухаживавшим одновременно за певицей Малибран и трагической актрисой Рашель. Санд полюбила Полину Гарсиа и позже сблизила ее с Виардо, которого она считала достойным этой очаровательной девочки. У четы Виардо родилось много детей, и они называли Санд «нашим добрым гением».
Орлеанский сквер стал таким образом своего рода фаланстером: «Мы даже придумали питаться всем вместе из общего котла у госпожи Марлиани. Это экономнее и веселее, чем если бы каждый вел свое хозяйство…» Собирались все по вечерам, слушали музыку, чтение. Санд и Шопен объединили своих друзей. Друзья Санд — Пьер Леру, Делакруа, Бальзак, Генрих Гейне, Эмманюэль Араго по прозвищу Бинья, Бокаж, Мари Дорваль, Ортанс Аллар и все беррийцы; друзья Шопена — музыканты, светские дамы и поляки: княгиня Сапега, княгиня Марселина Чарторийская, Мицкевич (поэт в изгнании и преподаватель в Коллеж де Франс), графиня Дельфина Потоцкая, голосом которой он восхищался, Джемс и Бетти де Ротшильд. В результате Санд стала слависткой и начала воспевать хвалу Мицкевичу, тогда как Шопен сблизился с Эженом Делакруа, таким же денди, как и Шопен. Повышенно чувствительные, впечатлительные, аристократы по манерам и по образу мыслей, они были ближе друг к другу, чем к своей демократической подруге.
Генрих Гейне, другой частый посетитель Орлеанского сквера, нравился Жорж своим неистощимым юмором. Как и все, он вначале влюбился в нее, но эта «безумная страсть», не увенчавшаяся успехом, длилась недолго. Он ее называл: «моя дорогая кузина», заканчивал свои письма к ней: «Мое сердце обнимает ваше», писал ей: «Я возвращаю ваш роман, он очень похож на вас; он прекрасен…» Он забавлял Санд, называя Альфреда де Мюссе: «Молодой человек с большим прошлым». Она не знала, что он ее прозвал Эмансиматрис[49]. Он не мог отказать себе в удовольствии сострить, но продолжал восхищаться ею, как женщиной и как писательницей. Никто лучше его не описал ее величие и ее уверенное спокойствие: «Как прекрасна Жорж Санд и как она безопасна, даже для злых кошек, одной лапкой ласкающих ее, а другой царапающих; даже для собак, которые лают на нее самым свирепым обрывом; подобно, луне, она кротко созерцает их с высоты…»
О Шопене она всегда говорила с нежностью: «Он неизменно добр, как ангел. Не будь у меня его чудесной, чуткой дружбы, я часто бы теряла мужество». «Шопен потихоньку покашливает. По-прежнему это самый милый, самый загадочный, самый скромный из всех гениальных людей…» Из материальных соображений она не повезла его в Ноан и сама не поехала туда в 1840 году, но последующие шесть лет (1841–1846) она вновь там устроила гнездо для своих трех цыплят. С утра до вечера взрывы музыки, раздававшиеся из комнаты Шопена, смешиваясь с запахом роз и пением птиц, долетали до Жорж Санд, работавшей в своем кабинете в верхнем этаже. Когда в Ноане бывала Полина Виардо, она пела под аккомпанемент Шопена старые, почти неизвестные партитуры Порпоры, Марчелло, Мартини. «Дон-Жуан» Моцарта, по мнению трех друзей, был идеалом прекрасного. Моцарт и Бах не сходили с пюпитра. Делакруа, для которого в Ноане оборудовали мастерскую, Шопен и Морис, теперь уже двадцатилетний юноша, часто начинали разговор об искусстве; Санд мечтательно слушала их. В то время она писала «Консуэло», свой лучший роман, а Полина Виардо служила ей прообразом гениальной певицы. Жорж описала эти вечера в Ноане:
Шопен играет и не замечает, что его слушают. Он небрежно импровизирует. Останавливается.
— Ну! Ну что же! — восклицает Делакруа. — Это же не конец!
— Это и не начало. Не дается мне ничего… ничего, кроме отблесков, теней, отражений, которые никак не хотят оформиться. Я ищу цвет и не нахожу даже рисунка.
— Одно без другого нельзя найти, — отвечает Делакруа. — И вы найдете и то и другое.
— А если я найду только лунный луч?
— Значит, вы найдете отблеск отблеска.
Божественному артисту нравится эта мысль. Он вновь начинает играть, но так неясен и неопределенен музыкальный рисунок, что это не сразу замечаешь. Перед нашими взорами постепенно возникают какие-то нежные оттенки, соответствующие пленительным модуляциям, улавливаемым слухом. Затем раздается голубая нота, и вот уж вокруг нас синева прозрачной ночи. Легкие облака принимают самые причудливые формы, они заполняют все небо, толпятся вокруг луны, а она бросает на них огромные опаловые диски и оживляет их померкшую окраску. Полное ощущение летней ночи. Мы ждем соловьиной песни…
Это Шопен придумал театр в Ноане. Вначале он импровизировал на рояле, а молодые люди разыгрывали сценки, танцевали комические балеты. «Они подчинялись его музыке и в зависимости от его фантазии переходили от веселости к серьезности, от гаерства к торжественности, от мягкости к страсти…» Сам Шопен был истинный гений мимического искусства; иногда он вставал из-за рояля, чтобы появиться внезапно то в виде императора австрийского, то в виде старого польского еврея, причем имитация была поразительной. А если ко всему этому прибавить прогулки по лесу, — Шопен верхом на осле, все остальные пешком, деревенские танцы на лужайках под игру на волынках (последняя, кстати, подсказала Санд сюжет ее книги «Звонари»), — тогда можно получить какое-то представление о прелестном веселом шуме, об этом романтическом рае.
Ничего не дало бы более ложного представления о Шопене в период с 1840 по 1845 год, если описывать его всегда больным, порабощенным ненасытной вакханкой. Значение Санд в его творчестве и в его жизни было тогда очень важным как по советам, которые она давала ему, так и по уходу за ним, в котором она не щадила себя. В течение этих летних сезонов, проведенных в Ноане, Шопен был так счастлив, как никогда в жизни. Но долго быть в таком состоянии ему не позволяли ни его характер, ни болезнь. Многие друзья жалели Жорж. Даже Мицкевич, соотечественник Шопена, говорил, что Шопен был «злым гением Жорж Санд, ее моральным вампиром, ее крестом» и «что может кончиться тем, что он убьет ее». Госпожа Жюст Оливье как-то после обеда у них высказала сомнение, что Шопен сможет дать счастье Санд. «Это, — записала она в своем дневнике, — очаровательный человек с умом и талантом, но без сердца…»
Слишком строгое суждение. У Шопена было сердце, но, как все нервные люди, он был настолько обуян своими противоречиями, что никогда не мог поставить себя на место другого, а это является наивысшей тайной дружбы. В политике у них с Санд не было согласия; он не выносил ни некоторых людей, которыми она восхищалась, ни их пылких рассуждений. Он невзлюбил многих людей (например, собственную ученицу Марию де Розьер за ее слишком явную связь с графом Водзинским) и нападал на них тем ожесточеннее, чем больше их защищала Жорж. Привыкшая к его болезненному свойству быстро увлекаться и вскоре разочаровываться, она сразу же уступала ему в споре, меняла тему, поступая с ним, как с ребенком. Иначе «последовал бы целый день молчания, грусти, страданий и странностей…». Жорж не осмеливалась звать в Ноан, когда там гостил Шопен, своих знакомых поэтов-пролетариев, которым она покровительствовала. Ипполит Шатирон раздражал Шопена шумными выходками и своей неотесанностью. В Париже его шокировали манеры и поведение посетителей госпожи Санд. Элизабет Барет Браунинг описывала их:
Толпы невоспитанных мужчин, стоя перед ней на коленях, объяснялись ей в любви, затягиваясь табаком и брызгая слюной. Один грек говорил ей «ты» и обнимал ее; какой-то необычайно вульгарный театральный деятель бросался к ее ногам, называя ее возвышенной! «Причуды дружбы», — говорила тогда с мягким и спокойным презрением эта поразительная женщина…
Эта забавлявшая Санд среда приводила в отчаяние Шопена. Тем не менее в течение долгого времени политические разногласия, различие во вкусах, ревность не мешали ни тому, ни другому сохранять глубокую дружбу, влюбленную со стороны Шопена, материнскую, с оттенком восхищения со стороны Жорж Санд. Она продолжала опекать своего больного с бесконечной заботливостью. Стоило ему поехать в Париж, как она тотчас же спешила отправить госпоже Марлиани письмо с просьбой проследить, чтобы у него была горячая вода и чтобы проветривалась квартира.
Вот мой маленький Шопен; я вам его доверяю; позаботьтесь о нем, хочет он этого или нет. Ему трудно управляться самому, когда меня нет рядом, а слуга у него добрый, но глупый. Я не беспокоюсь в отношении обеда, его будут приглашать всюду… Но по утрам, когда он будет торопиться на уроки, боюсь, как бы он не забыл проглотить чашку шоколада или бульона, которую я почти насильно вливаю в него, когда я при нем… Сейчас он хорошо себя чувствует; ему надо только хорошо есть и высыпаться, как делают все люди…
Она его если и не вылечила, то, во всяком случае, укрепила его здоровье своим уходом и всегда была готова бросить все, чтобы заботиться о нем. И, в свою очередь, «малыш Шопен», ее Шип, ее Шипетт, ее Шопинский, был целиком ей предан. Когда, бывало, она сляжет в постель (что случалось довольно часто, ибо она всю жизнь жаловалась на печень и кишечник), надо было видеть, как он исполняет роль сиделки, усердный, точный, ловкий. Особенно объединяла их любовь к красоте. Однажды вечером в Ноане она ему стала рассказывать, как она умела это делать, о деревенской тишине и о чудесах природы. «Как прекрасно все, что вы рассказали», — сказал Шопен. — «Вы находите? — ответила она. — Ну, так переведите это на язык музыки». Тотчас же Шопен сымпровизировал настоящую пастушескую симфонию. Жорж Санд, стоя рядом с ним и ласково положив ему на плечо руку, шептала: «Смелее, бархатные пальцы!»
Кто знает, сочинил бы Шопен столько выдающихся произведений за свою короткую жизнь, если бы не было этой руки на его плече и чарующего влияния Ноана? Кто знает даже, прожил ли бы он столько?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.