Школа МХАТа
Школа МХАТа
Студия находилась в узком здании между МХАТом и большим домом, в котором, как говорили, когда-то жил Собинов. Одну большую аудиторию в нем занимали «постановщики», четыре другие — актерский факультет. Маленькая, так называемая шестая аудитория в конце коридора для групповых занятий не годилась.
Узкий переход в здание МХАТа был замурован всегда запертой дверью, и Вениамин Захарович Радомысленский, ректор Школы-студии, знакомя вновь поступивших студентов с внутренним распорядком студии, говорил об этой двери и о том, что за нею, понизив голос до шепота: «Друзья мои, это место — священно». Конечно же, священно — ведь здесь ходили Станиславский, Немирович-Данченко, Булгаков, ведь за этой дверью — великий МХАТ, лучший театр на свете!
«Старое здание МХАТа согрето для меня дыханием, жизнью тех, кого я никогда не видела, но мне кажется, что я их не только видела, но пребывала вместе с ними и любила их, — напишет потом Татьяна Доронина в своей книге. — Когда я открывала тяжелую железную дверь, ведущую на сцену, я старалась делать это осторожно и бережно. Эту дверь открывали Станиславский, Хмелев, Булгаков и еще многие неповторимые, прекрасные, с живой душой и пониманием своего человеческого, гражданского и профессионального долга. Они волновались, трепетали, боялись и радовались. Овации зрительного зала были для них привычны и каждый раз «внове»… Для меня старое здание было не зданием «вообще», а единственным и единственно возможным местом, где всегда будет тот МХАТ, который «лучше всех театров в мире».
Школа-студия МХАТ — знаменитое учебное заведение, существующее на базе не менее знаменитого театра.
На всю жизнь Тане запомнилось первое занятие с Вершиловым. Он не любил много говорить «по поводу», предпочитая сразу «брать быка за рога», и потому начал с простого и конкретного задания: попросил студентов придумать маленький этюд на любую тему, желательно без слов, и показать его. Для некоторых это не представило затруднения. Например, Володя Поболь легко взял несуществующее весло, сел в несуществующую лодку, легко взмахнул «веслом» и «поплыл» по несуществующей реке, любуясь несуществующей рекой. Миша Козаков взял несуществующий стул, «снял с себя» несуществующий пиджак и стал долго и старательно его вешать на «спинку стула». А вот у Тани ничего не получалось. Она что-то долго перебирала руками, потом объяснила: «Это я цветы на стол ставлю». «А, — сказал Борис Ильич, — теперь все понятно».
Сколько ни занимались этюдами, она так их и не освоила. Не придумывались темы, не получалось изобразить то, что наконец придумала, каждый раз выходила с ужасом в центр аудитории и ждала только одного — когда же Вершилов скажет: «Довольно». Несуществующие предметы так и оставались для нее несуществующими. Легче стало, когда пошли этюды «на состояние». Почему-то они оказались понятнее, может быть, потому что тут уже требовалось «подключать себя». Так, в одном из этюдов требовалось показать, как в больнице она ждет результата операции. Оперируют кого-то близкого, поэтому страшно. Страшно так, что хочется метаться из угла в угол, но метаться нельзя, шуметь нельзя — это ведь больница. Можно только ждать и прислушиваться, пытаясь понять, что происходит за дверью операционной, что ждет ее в результате: радость или горе. Наконец открывается дверь, и она ступает навстречу то ли счастью, то ли отчаянью. Однажды на занятия по этюдам заглянул И. М. Раевский, руководитель курса. Увидев этот «больничный» этюд Дорониной, он долго молчал, потом сказал: «А это… серьезно».
А вот Вершилов ее не хвалил. Он вообще хвалил кого-либо редко. Когда ему что-то нравилось, ученики угадывали это по выражению его лица: глаза у него становились влажными, он краснел и быстро доставал платок.
Еще одним любимым педагогом всех студийцев был Александр Сергеевич Поль, преподаватель западной литературы. Он открывал дверь, большой тяжелый портфель летел по воздуху и плюхался на стол, педагог входил энергичным шагом, бросал веселый взгляд на студентов и говорил что-нибудь необыкновенное, словно продолжая только что сказанную фразу: «То солнце, что зажгло мне грудь любовью, открыло мне прекрасной правды лик!»
И уже не требовалось рассказывать долго о величии гения Данте, об уникальности его «Божественной комедии», о том, что хотел сказать автор. Он подключал студентов к писателю и его произведениям эмоционально, говоря о нем как о нашем современнике. После его рассказа хотелось тут же бежать в библиотеку, брать книгу и погружаться в нее, упиваться ею. Поль заражал студентов своей одержимостью, своей любовью, своим преклонением перед гениями мировой литературы. Он открывал перед будущими актерами их красоту, глубину и неоднозначность и в то же время делал доступными пониманию.
На экзаменах он оценивал знание предмета тоже весьма своеобразно. Казалось, он оценивал не столько знание произведений, сколько любовь к литературе, личное отношение к автору и его творениям. Однажды Таня попросила его принять у нее экзамен досрочно, ей надо было раньше уехать в Ленинград.
— Когда вы сможете принять у меня экзамен? — спросила она у Александра Сергеевича после лекции.
— Сейчас, — ответил он. — Я иду в ГИТИС, вот по пути вы мне все и расскажете. Так какие переводы пьес Шекспира вы знаете?
— Кронеберга, Лозинского и Пастернака.
— Чьи предпочитаете?
— Пастернака.
— Почему же не Лозинского? — спросил Поль почти угрожающе.
Ну все, подумала она. Значит, ему больше нравится Лозинский. Но что же делать, не кривить же душой…
— Мне кажется, что Пастернак грубее, менее лиричен, чем Лозинский, и эта грубость ближе к эпохе и более похожа на Шекспира.
— Что значит «более похожа»? На ваш взгляд, это только похоже, но не Шекспир?
— К сожалению, — совсем скиснув и решив, что зачет ей не светит, отвечала поникшая студентка.
— Вы что, английский знаете?
— Нет.
— Так почему же вы это решили? От невежества?
— Интуитивно, — тихонько прошептала она. — И потом… я сравнивала переводы. В них… недосказанность.
— Прочтите для примера, — вдруг оживился преподаватель. И она стала читать. Сначала строчки в переводе Лозинского и Пастернака, потом сонеты в переводе Пастернака и Маршака, потом еще и еще. Они остановились на углу улицы Герцена и Собиновского переулка и все никак не могли закончить… нет, уже не экзамен, просто разговор о важном, который был одинаково интересен и педагогу и студентке.
— Давайте вашу зачетку, — наконец сказал Поль. — Я вам поставлю две пятерки: одну сейчас, вторую в январе, на зимней сессии.
Экзамен по актерскому мастерству.
Это была заслуженная пятерка, ведь поэзия давно, еще со школьной скамьи стала большой любовью Дорониной и осталась ею на всю оставшуюся жизнь. И как хорошо, что в Школе-студии МХАТ были такие педагоги, как Александр Сергеевич Поль, которых интересовало не только знание предмета, но и сам студент, его личность, его взгляды на жизнь и творчество, его человеческие качества — педагоги, для которых главной задачей было воспитание этих человеческих качеств в лучшем их выражении. Иначе, считали они, настоящим актером не стать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.