На закате дней
На закате дней
Петр Петрович Гнедич (1855–1927), писатель, драматург, историк искусства:
В восьмидесятых годах в Петербурге, на Моховой улице, на Сергиевской, иногда на набережной Невы и в Летнем саду, изредка на Невском, можно было видеть маленького старичка с палкой, в синих очках, неторопливо совершающего свою обычную прогулку. Он не замечал, или старался не замечать, проходящих. Только иногда, сидя на скамейке Лет него сада, поглядывал он менее строго на гуляющих и с подходящими знакомыми вступал даже в разговоры. Это был автор «Обломова» и «Обрыва» — Иван Александрович Гончаров.
От прежнего Гончарова, каким его знали и рисовали современники, остались только слабые искры. Ворчливый, привередливый, замкнутый в своей маленькой квартире на Моховой, он всех чуждался. Его уважали, но звали чудаком и как будто избегали.
Михаил Матвеевич Стасюлевич:
<…> Последним произведением его литературного творчества следует, собственно, считать роман «Обрыв», появившийся в нашем журнале в 1869 году, когда автору его было не более пятидесяти семи лет. Нельзя, конечно, было тогда ожидать от него скоро нового произведения, так как он, по-видимому, буквально следовал совету Горация держать девять лет под изголовьем свой труд, прежде нежели выступить с ним в свет: десять лет прошло тогда со времени появления «Обломова» (1868 год), которому предшествовал «Фрегат «Паллада»» более чем за десять лет (1857 год), и только за десять лет перед тем появилась «Обыкновенная история» (1847 год) — Но после «Обрыва» прошло тщетно и десять лет и двадцать лет, и этот роман так и остался без преемника. Знавшие покойного близко могут при этом только свидетельствовать, что такой перерыв, или, вернее сказать, поворот, в литературной деятельности автора «Обломова» отнюдь не был результатом хотя бы малейшего падения в нем творческих сил; напротив — лица, имевшие с ним частые свидания и встречи, очень хорошо помнят, что перед ними по-прежнему оставался тот же умный, высоко и разносторонне образованный, подчас веселый и в высшей степени наблюдательный собеседник, которому, по-видимому, ничего не оставалось, как только взять в руку перо, чтобы создать что-нибудь новое, вполне достойное автора «Обломова». Объяснить такое, по-видимому, ненормальное явление может быть задачею только будущего биографа, который получит возможность войти в изучение всех подробностей внутренней жизни покойного и его литературных отношений.
Леонид Николаевич Витвицкий:
В восьмидесятых годах И. А. Гончаров проживал неоднократно на даче в Дуббельне. Это дачное место ему очень нравилось, и морские купанья, а также целебный морской воздух, напоенный ароматом сосны, действовали благотворно на его увядавшие силы.
Каждый раз, проведя лето в Дуббельне, он возвращался в Петербург закаленным к борьбе с дурными влияниями сурового климата нашей северной столицы. Для старика, каким был уже в то время Иван Александрович, он был еще очень свеж и бодр. Это был один из тех железных организмов, которые все реже встречаются в наше больное, нервное время. Живя восьмой десяток лет, он прекрасно сохранился, был хороший ходок, любил хорошо поесть и отличался неизменно светлым настроением духа, чуждым старческого брюзжания и пессимизма. Немного подкосила его потеря зрения на один глаз, которую он приписывал неискусству врачей и потому не особенно их долюбливал. Эта болезнь, нужно полагать, очень тревожила почившего, так как он часто говорил о ней. <…>
В последние годы поездки в сравнительно отдаленный Дуббельн стали для Ивана Александровича довольно тягостны, особенно после того, как в 1886 году он, простудившись, прохворал там несколько недель; он проводил поэтому лето в более близком к Петербургу Гунгербурге. Об означенной болезни Ивана Александровича в Дуббельне у нас сохранилась собственноручная его запись, которую он нам вручил при прощанье в вагоне для опубликования во всеобщее сведение, так как, пожалуй, говорил он, еще переврут и сделают слона из мухи. А он очень не любил, когда в газетах появлялись неверные о нем сведения, — это его волновало и расстраивало даже до комизма. В записи его, в то время опубликованной, значится: «И. А. Гончаров в начале августа простудился после купанья и занемог сильным катаром с воспалением левого легкого. Недели полторы он пролежал в постели. Профессор доктор А. Г. Полотебнов, проводивший также в Дуббельне лето, быстрыми энергическими мерами восстановил настолько силы г. Гончарова, чтобы последний мог совершить обратный путь до Петербурга, — но с крайнею, по предписанию г. Полотебнова, осторожностью. Железнодорожное начальство, узнав о состоянии больного, озаботилось устроить ему удобное помещение для переезда, чтобы в пути болезнь не усилилась от какой-нибудь случайности, сквозного ветра и т. п.».
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Старчество людей с громким именем сказывается всего чаще в беспокойном тщеславии, которое заставляет человека беспрестанно говорить о том, чем он прославился. У Гончарова преклонный возраст проявлялся скорее в болезненном ограждении себя как человека и писателя решительно от всего, что могло бы поставить его в какое-нибудь ответственное положение перед публикой и критикой. Но творческий инстинкт не замирал в нем почти до самых последних дней, и уже семидесяти пяти лет он мог еще художественно изображать типы прислуги крепостного времени.
Петр Петрович Гнедич:
В восьмидесятых годах я читал в драматической школе, что была при обществе, историю театра, заместив П. Д. Боборыкина, уехавшего за границу. На школьные экзаменационные спектакли съезжалось много публики. Раз приезжаю я — оказывается, целое событие: кроме обычных посетителей — «дща» Мордовцева, Григоровича, Случевского, Плещеева, — приехал и Иван Александрович.
Застал я его сидящим в самом благодушном настроении с артисткой Н. С. Васильевой, которая преподавала у нас в школе.
Увидя меня, она воскликнула:
— А вот и автор!
Оказывается, она звала Гончарова посмотреть в Александринском театре мои «Горящие письма», где играла главную роль. Гончаров посмеивался, опираясь на свою палочку, и говорил:
— Я в театры не хожу. Приехал на ваш экзамен, чтоб увидеть спектакль, должно быть, последний раз в жизни. А «Горящие письма» мне дома прочли два раза. Такой тонкий диалог, я полагаю, со сцены пропадает. Когда я подумаю, что для того, чтоб попасть к вам в театр, надо заранее выбирать день, посылать за билетом, надевать галоши, шарф, шубу, нанимать извозчика, даже карету, ехать, вылезать, толкаться, раздеваться на сквозном ветру, потом искать свое место, потом опять одеваться, разыскивать карету…
Артистка смеялась, посмеивался и Иван Александрович, постукивая об пол костыльком. Когда ее позвали на сцену и стали звонить к началу спектакля, он взял меня под руку и сказал:
— Будьте моим ангелом-хранителем, сведите меня в первый ряд и наставляйте меня на добрый путь; главное, покажите, которая Пасхалова, мне про нее наговорили много.
Я усадил его и сел рядом.
Увы! Благодушие его тянулось недолго. Поднялся занавес, и началось представление. Иван Александрович делался все беспокойнее и беспокойнее. Он вслушивался в текст, поворачивал то одно ухо к сцене, то другое и наконец спросил:
— Что это за пьеса?
— «Месяц в деревне», — ответил я.
Он помолчал, а потом спросил:
— Чья пьеса?
Я сказал.
— Тургенева? Гм…
Он повернулся боком на стуле.
— А скажите, как фамилия этих учениц?
Я начал называть.
— А учеников?
Я и учеников назвал.
— А это кто сидит налево во втором ряду?
Я сказал, что не знаю.
— А Пасхалова — внучка Мордовцева?
— Кажется, внучка.
— А скоро они кончат?
Словом, он перестал слушать пьесу и, как только опустили занавес, собрался домой. Его стали удерживать.
— Нет, я стар для такого времяпровождения, — стараясь улыбнуться, говорил он. — Мне уже тяжело. Вот меня проводит мой архангел до прихожей, покажет дорогу, и я отправлюсь к себе на боковую.
И уехал.
Через несколько времени встречаю его возле Летнего сада.
— Рад, что вас встретил. В мои годы писать трудно. Вы увидите вашего председателя. Скажите ему от меня серьезно, что нельзя так обращаться с людьми моего возраста, как обращаетесь вы.
Вижу, старик волнуется, я успокаиваю:
— В чем дело, Иван Александрович? Все сейчас устрою, что желаете.
— Помилуйте! Вчера вечером звонок. Заметьте, уж поздно. Какие-то переговоры с прислугой. Спрашиваю: что такое? Оказывается — повестка. Какая повестка? Зачем повестка? Мне никаких повесток ниоткуда не надо. Начинаю разбирать. Оказывается — приглашают меня на очередное собрание, слушать какой-то реферат…
Он посмотрел на меня, вызывая на сочувствие.
— Всем членам рассылают повестки, — рискнул сказать я и раскаялся. Разыгралась совсем сцена из «Обломова», когда Захар объяснил Илье Ильичу, что «все так переезжают».
— И пусть всем посылают повестки, а меня увольте! — возвысил он голос и даже махнул костылем. — Нельзя тревожить больного старого человека повестками. Доживите до восьмидесяти лет — тогда поймете, что этим не шутят. Предупреждайте письмом по почте… А то еще телеграммы вздумаете присылать. Надо же хоть немного иметь снисхождение к моему возрасту.
И он пошел дальше, сердито постукивая палкой и опираясь на молодую девушку, служившую ему поводырем.
Елизавета Александровна Гончарова:
Снова мы посетили его через два года (1885 — Сост.). Тогда он начинал терять зрение; несмотря на операцию, глаз отказывался ему служить, и он находился под гнетущим, тяжелым чувством утраты зрения. Ему было не по себе. Хотя он угощал нас чаем с какими-то сухарями, но это делалось как будто a contre coeur[48], по провинциальной привычке угощать приезжих родственников. Муж уехал от него раньше, я же осталась посидеть и услышала бесконечную старческую жалобу на потерю зрения. Он говорил, что к нему очень любезна императорская фамилия, что его приглашают ко двору, «все-таки не забывают», ему кланяются, с ним говорят, а он не видит, не замечает никого. Незадолго перед тем он был приглашен на обед к принцу Лейхтенбергскому; против него сидела принцесса Ольденбургская, которая обратилась к нему со словами: «Иван Александрович, вы не хотите узнать меня, почему такая немилость?» Он извинился. «Слепну, ничего не вижу», — сказал он. Рядом сидел князь X., заговаривал с ним, но он его не узнал. В этом роде тянулся длинный ряд сетований о том, что ему трудно бывать в обществе, где раньше он был желанным гостем; приходится отказываться от посещений двора и большого света, к которому он так привык. Обидно было за него, слушая эти старческие жалобы из уст крупного писателя; чуялось разложение великой мысли. Его речь оставила во мне тяжелое впечатление осиротелости, одиночества среди массы поклонников.
Николай Иванович Барсов:
По причине болезни глаз он должен был надеть особого рода окуляры, быстро исхудал до неузнаваемости и до того, что мог ходить лишь в сопровождении «няньки», как он называл водившую его под руку даму, <…> прогулки его не простирались далее Моховой и части Литейной.
Анатолий Федорович Кони:
С половины восьмидесятых годов жизнь Гончарова пошла заметно на убыль, в особенности после того, как он ослеп на один глаз вследствие кровоизлияния, причинившего ему тяжкие до слез страдания. Он побледнел и похудел, почерк его стал хотя и крупнее, но неразборчивее, и он по целым неделям не выходил из своей мало уютной и темноватой квартиры на Моховой, в которой прожил тридцать лет. На летнее время далекий и любимый Дуббельн сменился более близкой Усть-Наровой, а затем и Петергофом: угасающего автора «Фрегата «Паллады»» продолжало тянуть к морю. Но с тех пор, как смерть, очевидно уже недалекая, простерла над ним свое черное крыло и своим дыханием помрачила его зрение и затем ослабила его слух, он просветлел духом и проникся по отношению ко всем примирением и прощением, словно не желая унести в недалекий гроб свой какие-либо тяжелые чувства. Он стал трогателен в своем несчастии и, выражаясь словами его любимого поэта, «прост и добр душой незлобной». В этом уединении, принимая только немногих близких знакомых, весь отдавшись заботам о будущем приголубленной им семьи, он ждал кончины со спокойствием усталого от жизни и верующего человека. «Я с умилением смотрю, — писал он мне в 1889 году, — на тех сокрушенных духом и разбавленных жизнью старичков и старушек, которые, гнездясь по стенкам в церквах или в своих каморках перед лампадкой, тихо и безропотно несут свое иго, видят в жизни и над жизнью только крест и Евангелие, одному этому верят и на одно надеются. «Это глупые и блаженные», — говорят мудрецы-мыслители… Нет — это те, которым открыто то, что скрыто от умных и разумных».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.