ЭПИЛОГ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭПИЛОГ

Один славный мастер учил, что конец романа, подобно концу детского обеда, должен состоять из конфет и засахаренного чернослива. На практике это означает, что точку надо ставить в тот момент, когда герой выпутается из беды или добьется цели, — не раньше, но и не позже, а стоит промедлить — и начнется новый сюжет, в ходе которого чернослив, очень возможно, будет съеден без остатка.

Когда пишешь роман-биографию — сочиняешь, если позволено так выразиться, правду, — этот совет, к сожалению, неприменим. Биографии все кончаются плохо, и почти ни одна не совпадает со своим сюжетом. Но считается, что биограф не вправе покинуть героя прежде, чем тот простится с жизнью. Итак, доскажем необходимое.

В ту апрельскую ночь шестьдесят пятого года, когда умер старший сын Александра II — в Ницце, на вилле Бермон, — принцесса Дагмара Датская, невеста усопшего, как ни была безутешна, не смогла не заметить выдающихся достоинств нового русского цесаревича. По чудесному совпадению, чувство ее и на этот раз оказалось взаимным и умилило родителей суженого. Так что по истечении годичного траура назначена была помолвка. Покушение Каракозова все испортило и омрачило: помолвку перенесли на середину июня, а торжественный въезд высоконареченной невесты в Петербург — на вторую половину сентября, чтобы в памяти встречающих расплылись очертания безликого чучела из белой мешковины, трепещущего на веревке посреди Смоленского поля.

«Торжественный въезд, — записал 17 сентября 1866 года П. А. Валуев, — состоялся при великолепной погоде, с большим великолепием земного свойства. Да будет это согласие неба и земли счастливым предзнаменованием… Прекрасные стихи кн. Вяземского под стать той милой Дагмаре, которой и наименование он справедливо называет милым словом».

Чуть ли не в этот самый день (измучивший обитателей Петропавловской крепости нескончаемой пушечной пальбой) в Париже умер от чахотки молодой русский юрист, некто Александр Пассек; его подруга, госпожа Маркович, более известная в отечественной литературе под псевдонимом Марко Вовчок, закрыла покойнику глаза и придавила веки пятифранковыми монетами.

В последующие две недели датскую принцессу по утрам наставляли в православии, по вечерам развлекали: то спектакль в Большом театре, то музыкальный вечер в покоях императрицы… А госпожа Маркович заказывала на заводе свинцовый гроб, ездила по знакомым — занимать деньги, вела переговоры с директорами железной дороги.

«Не могу понять, — брюзжал Тургенев в своем Баден-Бадене, — зачем нужно перевозить тело, чтобы похоронить его не там, где его настигла смерть. Во всяком случае, г-жа М. делает это не из религиозных соображений. Ну, да что об этом говорить».

По желанию матери Пассека, Татьяны Петровны (доселе именовавшей избранницу своего милого Брити не иначе как волчицей), он был похоронен в Москве, в Симоновом монастыре; произошло это в начале октября; через несколько дней в Петербурге, в Зимнем дворце торжествовалось миропомазание принцессы Дагмары — отныне благоверной княгини Марии Феодоровны. Бракосочетание назначено было на двадцать восьмое; ожидались большие милости; Маркович спешно выехала в столицу, чтобы, воспользовавшись благоприятной минутой, хлопотать о напечатании «Проекта преобразования тюрем» — того самого проекта, в котором, по мнению бедного Пассека, заключался смысл его короткой жизни.

Расчет Марии Александровны оказался верен: рукопись обещали издать. Еще бы: разве возможно в столь радостный для государства миг отворачиваться от гуманных предположений? Как не подумать о будущих заключенных, смягчая участь нынешних? Празднество ознаменовалось манифестом, извещавшим, что император «преклонил заботу к участи скорбящих и бедствующих членов вверенной ему святым Промыслом великой семьи народной…». Короче говоря, тем из скорбящих и бедствующих, кто после приговора вел себя безукоризненно, наказание сокращалось на целую четверть.

Мария Александровна знала от Раисы Гарднер петербургский адрес тетушки; прочитав манифест, сразу отправилась на Малую Дворянскую; плакали вместе от жалости друг к другу, к самим себе, но и от радости за Митю: срок заключения убавился на восемь месяцев, так что ждать оставалось, по расчету Варвары Дмитриевны, не более недели.

Задержаться так надолго Мария Александровна не могла — торопилась в Москву, — но твердо обещала объявиться через месяц.

Ровно через месяц, на обратном пути во Францию, Мария Александровна остановилась на двое суток в Петербурге и навестила родных.

А Писарева выпустили только восемнадцатого ноября: инженер-генерал Сорокин документально доказал как дважды два и Варваре Дмитриевне, и высшему начальству, что раньше — нельзя, что это было бы противно законам. Вот и получилось, что Писарев снова увидел эту женщину не то на десятый, не то на одиннадцатый день своей свободы.

Она была старше, и троюродная, и замужем (и где-то в Черниговской губернии прозябал Афанасий Васильевич, а в пансионе под Парижем — двенадцатилетний Богдасик); и дамы уверяли, что она нехороша собой, а литераторы — что ее талант весь израсходован; незнакомых фраппировали ее манеры, знакомые находили излишне пространным перечень ее увлечений; а главное — она носила траур по этому Пассеку и выглядела бесконечно грустной, и явно думала о прошлом, роняя в разговоре, что, дескать, тогда только и счастье женщине, когда она так верит, так любит, что покоряется во всем любимому человеку.

Но все это не имело никакого значения.

В ее присутствии сразу проходили сонливая тоска и головная боль; через час после расставания с нею накатывала тревога, не отпускавшая до следующей встречи; видеться с нею как можно чаще — вот и все, чем можно было спастись; а она уезжала во Францию.

На вокзале, после целого дня самых невозможных признаний, было произнесено, что она подумает о переселении в Петербург; Писарев упрочит свое положение в журналистике и заработает побольше денег — однако же не в ущерб здоровью, — а она заплатит — сама, сама! — тамошние долги, пристроит сына в хорошем месте и к весне, может статься, вернется, может быть и насовсем, ведь в Париже ни единой родной души, а здесь — такой славный младший брат, веселый, умный и послушный.

Как ни странно, все сбылось: не прошло и трех месяцев, как она возвратилась. Он все это время жил ожиданием, слал в Париж умоляющие письма, сочинил для благосветловского «Дела» статью о новом романе Достоевского, печатал там же огромную компилятивную работу по истории средних веков, и еще одну компиляцию, по английским источникам, и был весел и нежен с матерью и сестрами.

После приезда Маши Маркович он заметно переменился, и дома почти не бывал, и в редакцию не заглядывал, пропадая по целым дням на Итальянской, где она обитала в квартире замужней подруги. Работал через силу, жаловался на приливы крови к голове — холодная вода не помогала — и все повторял, что никто ему не нужен, кроме Маши, а родные и знакомые — в тягость. Варвара Дмитриевна смиренно соглашалась: это так и должно быть, — когда любишь, и любишь сильно, то все мамашеньки в сторону, — а сама обижалась и ревновала отчаянно, и притвориться как следует не умела.

В конце мая Писарев объявил ей и сестрам, что рассорился с Благосветловым — да, из-за Маши, да, по ничтожному поводу, но все равно вдребезги, — теперь не будет прежних гонораров, и надобно расстаться, потому что вчетвером не прожить. Нашел себе крохотную комнатку на Таврической, обедал за тридцать копеек в кухмистерской, переводил с немецкого «Историю цивилизации» Шерра (издатель, из небогатых и начинающих, платил пять — семь рублей за печатный лист), редактировал (совсем за гроши) чужие переводы, почти бедствовал, но зато мог себе позволить ни с кем не знаться, кроме единственного человека, который был ему необходим; правда, этот человек настаивал на соблюдении приличий, не скрывая, что это всего лишь предлог, оправдывающий отсутствие любви.

В июле Маркович наняла квартиру на Невском, а в сентябре, сделавшись вдовой (где-то там, в глуши, скончался, напрасно ее призывая, старый муж), позволила наконец Писареву поселиться возле нее — совсем рядом, в том же доме Лопатина, только по другой лестнице.

Мечта исполнилась: день за днем просиживал он у стола, за которым любимая женщина писала роман, подробно разглядывал платье и прическу, дыша ее духами. Когда Маше слишком надоедал этот неотступный обожающий взгляд, она сердилась: нечего бездельничать. Он нехотя уходил к себе, нехотя исписывал страницу, иногда тут же разрывал ее в клочки. Слог не утерял изящества, но измельчился, остыл, обмяк. Впрочем, теперь Писарев больше пересказывал, чем сочинял, и не стоило негодовать на Некрасова, который, загодя заручившись статьями бывшего оракула «Русского слова» в будущих, перелицованных «Отечественных записках», ни разу так и не напечатал его подписи…

Писарев не негодовал. Он был счастлив. Только вот голова болела. Работа не удавалась. И Маша не любила его.

«…О, Маша! — взывала из Грунца Варвара Дмитриевна. — Я знаю, что это безумие, что это письмо не приведет ни к чему, но все же, ты ведь добра, умоляю тебя, сделай Мите жизнь легкой и счастливой… У Мити не так, как у других; если он страдает — его умственные способности уничтожаются… Если ты не можешь сделать его жизнь приятной — да что я говорю — счастливой, если не умеешь его полюбить, то хоть пожалей его, меня пожалей…»

В конце апреля шестьдесят восьмого года, когда Маркович закончила роман, они с Писаревым принялись хлопотать о заграничных паспортах. Не вышло: Писарева не отпускали ни за что. Тогда, вооружась медицинским свидетельством, он попросил разрешения пользоваться купаниями в Лифляндской и Курляндской губерниях. На это согласились.

Четвертого июля, утром, в Дуббельне, что верстах в двадцати от Риги, Писарев вошел в море, по мелководью забрел подальше от берега, окунулся — и с этой минуты никто не видел его живым.

1969–1987

Данный текст является ознакомительным фрагментом.