Неистовый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Неистовый

Давид Альфаро Сикеирос

Лет двадцать назад, в дни конгресса Сторонников мира, проходившего на этот раз в Варшаве, мы с Назымом Хикметом глубокой ночью вернулись в отель. На нашу долю в тот день выпала нелегкая задача редактировать газету конгресса, выходившую на шести языках. Многонациональная редакция ее представляла собой вавилонское столпотворение: все объяснялись по-своему, на своих языках, и разговаривать приходилось через двойной и даже тройной перевод. Устали мы поэтому невероятно и добирались до своего жилья, еле волоча ноги.

Холл отеля был пуст. Положив голову на стойку с ключами, дремал портье, переодевшийся в мягкую домашнюю куртку и оттого потерявший всю свою торжественную официальность. Но в глубине холла светилась маленькая настольная лампа и за столиком, утонув в кресле, сидел Илья Эренбург. Сидел задумавшись. К нижней его губе была прилеплена уже затухшая сигарета, а на столе стояла чашка кофе и лежал какой-то толстый том.

— Что, Илья Григорьевич, устали?.. Не спится?

Не ответив на вопрос, он показал на лежащий перед ним альбом.

— Вот, посмотрите, какой я получил сегодня подарок.

Это была роскошно изданная монография, посвященная какому-то художнику. Мы из вежливости присели, раскрыли альбом, намереваясь его полистать и отправиться на покой, но со страниц его хлынул на нас такой кипучий поток человеческих страстей, выраженных в графике и живописи, что оторваться было невозможно. Так и рассматривали страницу за страницей, а Эренбург, вновь раскурив свою сигарету, насмешливо улыбаясь, посматривал на нас, дескать, что, попались в плен художнику?

— Чье это? — спросил наконец Хикмет.

— Сикейрос. Мексиканец. Он делегат нашего конгресса.

Так, глубокой ночью в холле спящего отеля впервые познакомился я с творениями одного из величайших художников века Давида Альфаро Сикейроса.

— Мы с ним старые друзья, — сказал нам Эренбург. — Познакомились случайно в Мадриде, в музее Прадо. Как раз в тот день франкисты влепили в этот музей несколько снарядов. Он был совершенно пуст, великолепный музей. Только два человека и бродили по его залам: я и какой-то коренастый курчавый латиноамериканец, на смуглом лице которого словно была запечатлена трагическая история его континента. На нем была форма офицера интербригады. В те дни он приехал в Испанию не с кистями, а с оружием. Выл храбрым, как я потом узнал, офицером, а как о художнике мне рассказал о нем наш общий друг Хемингуэй… Великолепный художник, не правда ли?

Я знал Эренбурга. Знал, как он скуп на похвалы, на лестные характеристики и как взыскателен в живописи. Из современных живописцев он по-настоящему любил лишь Пикассо и, пожалуй, Леже. Но альбом мексиканца явно произвел впечатление и на него. Он листал его вместе с нами, снова и снова возвращаясь к той или иной композиции. Со страниц вставала перед нами трагическая история Латинской Америки, запечатленная страстной, кипучей, стремительной кистью на полотне, на стенах зданий, даже под куполами церквей…

Хикмет, у которого чувство прекрасного было развито в высшей степени, рассматривая репродукции, многозначительно цокал языком:

— Да, брат, это, брат, искусство. Надо завтра с ним познакомиться, с этим Сикейросом.

— Опоздали, — усмехнулся Эренбург, вновь зажигая потухшую сигарету. — Опоздали, он сегодня вечером улетел, у него заболела жена. — И уже явно поддразнивая меня, заявил: — Вот вы охотитесь за настоящими людьми, а такого человека упустили. Это самый настоящий из настоящих. В дни мексиканской революции он был капитаном в войсках армии свободы, в головном отряде Сапато, а его отец был полковником в войсках диктатора. Отец и сын любили друг друга, но сражались друг против друга, отстаивая каждый свои убеждения. Сюжет? Как? Об этом рассказывал мне Эйзенштейн. Он дружил с Сикейросом, когда снимал фильм о Мексике. Очень высоко его ценил…

С той ночи, проведенной в холле варшавской гостиницы, крепко заинтересовал меня этот художник. Я изучил все, что было у нас о нем написано, и знал все его работы, которые были репродуцированы. Но познакомиться с ним удалось лишь лет через десять, когда ему была присуждена Ленинская премия «За укрепление мира между народами» и мне по поручению Комитета привелось вылететь в Мексику для ее вручения.

Мы летели с женой, и по дороге она все время посмеивалась надо мной. Действительно, я волновался, будто летел на свидание с человеком, которого давно любил, знал, но с которым был надолго разлучен. Да так оно, в сущности, и было, ибо когда речь идет о художнике или писателе, познакомиться и полюбить человека можно и заочно, читая или рассматривая его произведения.

Мексика — одна из удивительнейших стран из всех, какие мне довелось посещать, странствуя по белу свету. В этой стране, где значительная часть населения цветные, индейцы и негры, не ощутишь даже тени расовой розни. На площадях стоят романтические памятники вождям аборигенов континента, а в искусстве, в архитектуре, и в особенности современном искусстве и архитектуре, чувствуется плодотворное влияние великолепных традиций ацтеков, альменов, майя и других славных племен, некогда воздвигавших на этой земле гигантские постройки и целые комплексы, умевших украшать жизнь отличными произведениями прикладного искусства. Здесь и базар, самый обычный базар, где продавались и овощи, и фрукты, и предметы быта, можно было часами рассматривать как музей.

Эта могучая живая струя высокой народности в соединении с революционностью оплодотворила в этом веке трех самобытных гигантов живописи: Хосе Климента Ороско, Диего Риверу и конечно же Давида Альфаро Сикейроса, в творчестве которого эти две тенденции нашли наиболее сильное отражение.

Эти три художника украсили своими творениями наш беспокойный, столь богатый страшными сокрушительными войнами и великими революциями век. Они очень различны, эти три мастера. У каждого из них свое лицо, свой метод, своя манера. Но все они, сами находясь в эпицентре кипения социальной и политической среды, жили жизнью своего народа, печалились его печалями, радовались его радостями. Они, и опять же все по-разному, каждый по-своему, отразили в своем творчестве самые острые этапы истории Мексики — от безжалостной оккупации страны железными ордами испанских конкистадоров, от ранних слепых и стихийных крестьянских бунтов до рабочих забастовок, до могучих классовых битв уже сегодняшних дней.

Не восприняв ни одного из модных европейских увлечений, они, эти три мексиканских мастера, шли своим путем, заряжая свои творческие аккумуляторы от народных традиций аборигенов, и запечатлевали себя, свои раздумья о прошлом и мечты о будущем и, может быть, не столько выразительно на полотнах, сколько на стенах общественных зданий, начиная с клубов профсоюзных ассоциаций и социальных учреждений до соборов, до президентского дворца.

И вот нам предстоит познакомиться с одним из этих мастеров, вживе ставшем легендой своего народа. Советский посол С. Т. Базаров, широко мыслящий человек, уважаемый местной интеллигенцией, давно уже дружит с этим художником. Посол сам везет нас из Мехико в маленький городок за гребнем гор, где у художника сейчас студия, в которой он работает над грандиознейшей композицией со сложным названием: «Марш человечества по Земле и в Космосе».

— Грандиознейшая работа, настолько большая и сложная, что даже представить ее трудно, — говорит посол, который, как оказывается, в курсе событий. — Восемь тысяч квадратных метров. Восемь тысяч! Для этой работы в Мехико строится специальное здание. Оно задумано как своеобразный мемориал Героическому Человеку… В этой стране много отличных фресок и стенных росписей, но в таком масштабе только Сикейрос мог размахнуться.

За окном несутся картины причудливого горного пейзажа. Мы высоко, машина занесла нас под облака. Становится трудно дышать, хотя горный воздух кристаллически чист и напоен ароматами альпийских трав. Посол продолжает:

— Фрески — это не то слово. Для того, чтобы обозначить то, что он делает, в искусстве еще нет точного названия. Сам он называет это скульптоживопись. Так это дословно переводится на русский. Не фреска, не барельеф, не горельеф, а как бы все это вместе.

Сбежав с гор, машина въезжает на улочки залитого солнцем городка с особнячками испанского типа, причем как яркие разноцветные облака через белые глухие заборы вылезают наружу целые каскады каких-то цветущих кустов и деревьев. Все это неистово благоухает под жарким палящим солнцем. А улицы совершенно безлюдны. Мы приехали в час фиесты — послеобеденного отдыха, когда весь городок погружается в сон.

Весь городок, но не дом, у ворот которого остановилась машина с посольским флажком на радиаторе. За высоким забором, где студия художника, чувствуется интенсивная жизнь. Долетающие оттуда звуки совершенно необычны для художественного труда: стук молотков по упрямому металлу, визг пил, распиливающих сталь, а к аромату цветов примешиваются совсем индустриальные запахи каких-то химических соединений.

Художник и его жена радушно встречают на пороге. На нем белое помятое сомбреро, застиранный глухой комбинезон, какие в Соединенных Штатах зовут оверолами и в каких ходят на смену рабочие. И оверол этот измазан не только красками, но машинным маслом и ржавчиной. И руки у художника в масле и ржавчине, будто он слесарь и только что отошел от верстака. Вместо руки он подает нам локоть и добродушно извиняется: ничего не поделаешь, мы приехали раньше оговоренного часа и застали его за работой.

Его жена, маленькая, хрупкая женщина со смуглым, будто из бронзы отлитым лицом ведет нас в глубь двора в небольшой домик, в комнату, обставленную очень просто, с подчеркнутой крестьянской обстоятельностью. Но в эту самую, так сказать, крестьянскую гостиную невидимые аппараты подают чистый охлажденный воздух, и после солнечной кипени приятно отдыхать на застеленной ковром тахте.

На стене сразу обращает внимание большая фотография. На ней запечатлен угол какого-то сельского двора и в соломе молодые люди: он и она в крестьянской одежде. Оба молоды, оба красивы, у обоих те же медальные профили. Что-то очень знакомое в лицах этой молодой пары.

— Это же мы с Альфаро, — улыбаясь, поясняет донья Сикейрос. — Мы тогда только что поженились. За ним гонялась полиция, и нам сразу же пришлось скрываться. Крестьянская семья спрятала нас, предоставила нам одежду, жилье. Вот так мы и провели свой медовый месяц.

Ведь в самом деле, вся биография этого мастера, столько уже сделавшего для родного искусства, почти непрерывная революционная борьба, перемежающаяся ссылками, изгнаниями, тюремным заключением. Юношей он бросился в освободительную борьбу; студент художественного училища, он стал капитаном армии свободы. В его кабинете на почетном месте огромный портрет легендарного Сапато — вожака крестьянских легионов. Он был другом художника. В 1920 году Сикейрос вступил в компартию. В 1927 впервые побывал у нас, в Советском Союзе, но не с художественной выставкой своих произведений, а как один из вожаков профсоюзов Мексики. В тридцатых годах он — президент Национальной лиги борьбы против фашизма, в 1936-м — один из видных командиров интернациональной бригады в Испании.

Когда я рассказал ему о том, как ночью в варшавском отеле познакомил меня Эренбург с его произведениями, он улыбнулся:

— Да, с Ильей мы познакомились в Испании. Он не был военным, нет. Но в руках его было могучее оружие иного рода — его перо. И еще трубка. Илью и Хема[9] мы часто видели в окопах. Оба умели преспокойно курить свои трубки даже во время марокканских атак.

Разговор возвращается к грандиозной работе художника, которую он выполняет со своими учениками — молодыми людьми, приехавшими к нему из семнадцати стран.

— Как родилась у вас эта идея?

— В тюрьме, во время последнего заключения, которое было довольно долгим. Тогда я решил в финале жизни, так сказать, произнести гимн Человеку. Среди моих тюремщиков оказался один довольно приличный малый. Он приносил мне в камеру листы картона и краски. И я там делал эскизы.

Художник встает, выходит и через малое время приносит целую охапку картонных листов, которые ловко, как игрок карты, разбрасывает по полу да так, что они ложатся один к другому. Он хитро улыбается:

— В тюремной одиночке очень хорошо работается. Ни телефонных звонков, ни приглашений на всякие там рауты и собрания, ни восторгов, ни хулы критиков, ни уличного шума.

Мастер смеется:

— Вам это странно слышать, не так ли?

— И вам часто приходилось работать в таких условиях? — с ноткой удивления спрашивает моя жена.

— Не очень часто, но иногда подолгу, — отвечает Сикейрос, — Ничего, донья Юлия, не поделаешь: живем при капитализме. У меня даже есть арестованные картины.

— ??!

— Да, да, арестованные. Существующие, но изолированные от глаз людских. Как это может быть? Опять же, повторяю вам, донья Юлия, таков капитализм. Я сделал монументальную роспись здания театра Мехико. Роспись на остро социальную тему. Отцы театра испугались. Соскрести со стены не решились — все-таки как-никак Сикейрос, и пришло Соломоново решение — заказали ширмы и ширмами этими загородили картины. Таким образом, моя работа арестована. Но, донья Юлия, разве можно арестовать искусство да еще в век цветной фотографии? Во множестве репродукций она разошлась по всему миру, никакие ширмы не смогли ее скрыть, а арест картин лишь привлек к ним внимание.

Моя жена смотрит на художника с удивлением. Слишком невероятные вещи он говорит. Это удивление, по-видимому, льстит ему.

— А в Соединенных Штатах, в Лос-Анжелесе, один мультимиллионер, человек тщеславный и глупый, заказал мне расписать парадную залу своего дома. Триптих. Тема — тропическая Америка. Я поставил ему условие, что до окончания работы он не будет приставать ко мне ни с советами, ни с критикой. И он действительно условие выполнил, не приставал. Он даже и не знал, что я там пишу, ибо находился в своем оффисе в Нью-Йорке. Тропическая Америка. Он воображал, что я изображу ему экзотическую зелень, крокодилов, цветы, обнаженных бронзовых женщин. Как бы не так. На фоне богатейшей природы я нарисовал ему индейца в виде Иисуса Христа, распятого на кресте. А наверху на кресте посадил американского орла. Того самого, которым они украшают свои доллары. У заказчика хватило ума не поднимать шума и не подавать в суд, так сказать, не вступать в конфликт с искусством. А соскребать фреску было жалко: как-никак заплачены деньги. И немалые. Тоже картину арестовали — заказали шикарную ширму и заставили ею картину. Вот какие вещи случаются у нас, дорогая донья Юлия.

Потом из маленького жилого домика переходим в большие, как ангар, помещения, где не сразу, а по частям, так сказать, по блокам, ибо это индустриальное название в данном случае вполне уместно, рождается новая гигантская композиция. Тут выясняется, почему из мастерской художника на улицу доносятся заводские шумы. Юноши всех цветов кожи — белые, желтые, коричневые, черные — ученики Сикейроса, приехавшие к нему из разных стран, трудятся над гигантскими человеческими фигурами, монтируют стальные рельефы, выкладывают мозаики из весьма увесистых камней, рисуют. В соседнем помещении из металла варят специальные краски, изготовляя их по собственному рецепту Сикейроса: все делается на века. Цвета должны быть прочными.

Сейчас обеденный перерыв. Помещение пусто, со всех сторон смотрят человеческие фигуры, как бы несомые одним могучим потоком. Сотни фигур и ни одной в состоянии покоя. И, как тогда ночью в варшавском отеле, я оказываюсь окруженным всеми страстями человеческими: ужасом, торжеством, радостью, горем, — и все это несется в общем потоке из седой древности в нашу космическую эпоху ракет и луноходов.

Иные фигуры в этой, созданной средствами изобразительного искусства «человеческой комедии», кажутся знакомыми. Ну да, это палач и диктатор Мексики генерал Диас, против которого когда-то сражался студент Художественного училища Альфаро Сикейрос; это вожди мексиканской революции Сапато и Вилья; это портреты любимых художников мексиканского народа Риверы и Ороско. Человечество движется в этом непрерывном потоке через кровь войн, через крах надежд к освобождению. И хотя мы видим лишь малые частицы этой грандиозной работы, просто чувствуется, как художник, ненавидя вековечную эксплуатацию, страстно изобличает мир капитализма. Несмотря на драматизм воспроизведенных ситуаций, образное решение этой грандиозной темы лишено трагического звучания. Наоборот, вся борьба страстей воспринимается как апофеоз человеческой силы.

Чувствую, что, вернувшись домой, трудно будет рассказать землякам о масштабах грандиозной этой работы, и поэтому мы все фотографируемся вместе с мастером около одного из художественных блоков, так сказать, выполняем роль масштабных линеек.

Перед прощанием оговариваем детали процедуры вручения Ленинской премии. Мастер начинает волноваться. Он говорит, что всегда считал Ленина величайшим человеком на Земле и что нет большей чести, чем прижать к сердцу знак с его изображением.

— Этот знак я буду носить у сердца. Что же касается денежной части моей премии, я переведу ее народам борющегося Вьетнама. Не устаю жалеть, что сейчас я уже в том возрасте, когда трудно носить боевое оружие. Я не могу поехать во Вьетнам, как когда-то поехал в Испанию в качестве боевого офицера. Пусть моя премия помогает вьетнамцам воевать.

Когда машина трогается, он и жена его стоят обнявшись в воротах виллы, и он машет нам вслед своим белым измятым, необъятных размеров крестьянским сомбреро.

В горы мы въезжаем запоздно. Ночь в этих краях надвигается без сумерек — просто солнце скрывается за хребтом, и тьма накрывает разом и улицы душистого городка, и горы, и землю. Только еще пронзительней начинают благоухать цветы.

Машина снова разматывает крутые извилины горного серпантина. Но мы уже не видим ни склонов, одетых голубоватыми соснами, ни обрывов, ни горных рек. Темно. Совершенно темно.

В темноте как-то особенно хорошо думается.

За несколько дней, которые мы с женой провели в Мексике, нам удалось немало повидать. Видели великолепные музеи древнего и современного искусства, видели ацтекские пирамиды — гигантские ритуальные комплексы, как будто построенные какими-то космическими пришельцами в сухой степи и донесшие до нас ритмы и прелесть древнего доиспанского искусства здешних краев. С друзьями бродили по ночам по улицам Мехико. Подолгу стаивали на площадях, где дюжие смуглые парни в сомбреро с гитарами в руках щедро угощали всех, кто хотел их слушать, и музыкой и пляской. Целый день провели в выставочном зале университета, где в ту пору экспонировался, как говорилось в Проспекте, «весь Сикейрос». А в окно этого зала любовались его первым экспериментом в области «скульптоживописи» — огромным и многоцветным рельефом на здании университетского ректората, созданным на тему «Народ университету, университет народу». Интересные прожили мы здесь дни.

И когда вдруг из-за какого-то поворота дороги открылся внизу, вдали мерцающий океан огней Мехико, достающий до самого горизонта, как-то сам собой вдруг пришел главный вывод из всего виденного и слышанного. Интереснейшая страна. Интереснейшая культура. Интересные люди. И все-таки самым интересным из всего того, с чем мы здесь встретились, был сам Давид Альфаро Сикейрос, этот неистовый Альфаро, как зовут его друзья, и я решил, что завтра так и скажу, официально поздравляя с трибуны нового лауреата Ленинской премии мира.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.