Глава четырнадцатая и последняя, о главном в Андерсене, поэте и человеке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

и последняя, о главном в Андерсене, поэте и человеке

Был ли счастлив Ханс Кристиан Андерсен? Скорее всего, он бы ответил: и да, и нет. И дело тут не только в неурядицах личной жизни и поглощенности творчеством, не позволивших ему стать примерным отцом семейства, о чем он мечтал и открыто заявлял в своих письмах, но и в недостатке уверенности в себе, который преследовал его всю жизнь. В какой-то степени отсутствие семейной жизни восполнялось общением со знакомыми и друзьями, круг которых у Андерсена был необычайно широк, а также светскими успехами. Поэт, драматург и писатель, он истово верил в свое призвание, но вот в талантливости и значительности своих произведений сомневался и каждый раз, как свидетельствуют о том его дневники и автобиографии, благодарил Господа за удачно сложившееся произведение. Андерсен охотился за признанием почти всю свою жизнь: вот почему он так болезненно относился к критике и называл своих рецензентов «мокрыми собаками», которых «невольно хочется отхлестать» за то, что они «забираются в твою комнату и располагаются в самых лучших ее уголках»[258]. И потому же он чуть ли не вымаливал у друзей и знакомых — не себе, а своим новым произведениям! — похвалы, подчеркивая, что они не только окрыляют его, но и чрезвычайно ему, как поэту и человеку, полезны. 21 августа 1838 года, в момент подъема у него, тогда еще молодого человека, творческих сил, Андерсен успокаивает (курсив мой. — Б. Е.) Хенриетту Ханк, утверждая, что, как бы она ни волновалась, автору в любом случае не дано знать, какой будет судьба его произведения, и посему его коллеге-писательнице не нужно переживать за ее роман «Тетушка Анна» (1838), к немецкому изданию которого он написал предисловие: «Даже если Вы создали шедевр, Вас все равно посетят мгновения, когда Вы будете сомневаться в своем таланте. Вы ведь не отрицаете его у меня, каким бы тщеславным я ни казался? О, Вам-то я откровенно скажу, за что сражаюсь с целым светом и что чувствую в глубине души, в то время как во мне видят только самовлюбленного эгоиста. Действительно ли я создал хоть одну вещь, которая удержится на потоке времени? Бывают моменты, когда слова Мейслинга: „В тебе нет ни щепотки разума, ты глуп и поверхностен!“ — так и звучат у меня в ушах. Тогда мне, чтобы успокоиться, требуются все мои силы и понимание природы людей. Каждый раз, когда я выпускаю новую вещь, я словно вступаю на эшафот».

Признание читателей и людей, с которыми он встречался, было главной целью жизни Андерсена. Он хотел добиться именно его. Деньги и обласканность властями были важны лишь постольку, поскольку позволяли ему обеспечить условия для передачи другим своих чувств, мыслей, переживаний и фантазий. Конечно, оставались сомнения: а будут ли его произведения востребованы и понятны? При внутренней неуверенности, которую Ханс Кристиан ощущал всегда, ему нужны были постоянные подтверждения. Сможет ли он, сын обувного мастера, донести свое видение мира до людей образованных и сделать его понятным и привлекательным для всех? Методом проб и ошибок — в форме сказки, романа и драмы — он этого добился.

И конечно, главное, что Андерсен оставил после себя, — это его сказки и истории. Они возникали под влиянием различных явлений литературы и жизни, случаев и происшествий, которые для их понимания ныне не столь уж важны или, во всяком случае, необязательны. Сказки Андерсена живут своей собственной самостоятельной жизнью, и нам не так уж важно, что «Парочка», история о влюбленном волчке и об отвергнувшей его барышне-мячике, написана по следам разочарования в своей первой — наверное, во многом лишь кажущейся — любви, что страшноватые «Красные башмачки» возникли в воображении писателя лишь по той простой причине, что когда-то на церемонию первого причастия он, совсем еще юный, надел новые сапоги и что сказка «Соловей» имела в своем замысле что-то общее с прославленным «шведским соловьем» — певицей Йенни Линд. На понимание и восприятие произведений эти подробности значительно не влияют и влиять не должны. А вот в портрет их автора они, когда прослеживаются, вносят существенные черты.

Повторим еще раз, что главное у Андерсена — его сказки. А вот что главное в их создании? Ответ на этот вопрос писатель дает — что вполне естественно для него — тоже в сказке или истории, обычно имеющей в русском переводе броское название «И чего только люди не придумают!» (1870). К сожалению, в таком варианте перевода названия смазывается звучащая в нем мысль о познавательной сути искусства («и чего только в мире не обнаруживаешь») — об открытии в жизни и действительности чего-то нового, а не просто об игровой выдумке или фантазии. Фактически эта фраза равнозначна шекспировской: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Автор рассказывает о молодом человеке, который решил к Пасхе стать писателем. Как и следовало ожидать, из писательства у него ничего не вышло: ведь «ко времени его появления на свет всё стоящее в мире было уже обнаружено и описано». И тогда молодой человек обращается за советом к знахарке.

Пусть это будет немного искусственно, но вычленим из текста сказки советы, которые она дала будущему писателю:

«Собирай мысли, проблески воображения! Крошка — тоже хлеб».

«Читай на ночь „Отче наш“!»

«Сюжеты есть повсюду, знай записывай и рассказывай, как умеешь!»

«Иди вперед, в людскую сутолоку, имей глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и, конечно, сердце, и тогда ты скоро найдешь, о чем писать»[259].

Нет необходимости расшифровывать эти мудрые принципы, по сути в них содержится вся поэтика Андерсена, в которую он не забыл включить еще такую важную и непостижимую ее часть, как талант — волшебные очки и слуховую трубку знахарки (инструменты поэтического познания), которые она дала молодому человеку только на время, чтобы он их опробовал, а потом забрала обратно, потому что убедилась: писателя из него не получится. Хотя литературным трудом, советует она, он все же свою семью прокормить сможет, для этого достаточно стать критиком, одной из «мокрых собак», вымещающих на пишущей братии свой комплекс неполноценности.

В буйном разнообразии сюжетов, тем, идей и стилистических приемов в сказках и историях Андерсена, даже перечисление которых было бы бесконечно, просматривается все же некая система. Она в противоположности таковой — в случайности сказок, исходящей отчасти из природы жанра, отчасти из импульсивности характера Андерсена и переменчивости владевших им настроений. «Я, как вода, — пишет он Эдварду Коллину 8 сентября 1855 года, — все взбаламучивает меня и все во мне отражается». Писатель чаще всего идет не от идеи к конкретному ее воплощению, хотя бывает и так (и не в лучших его произведениях), а от факта и наблюдения к их осмыслению и изменению в рамках сложившегося у него поэтического стиля. В «Сказке моей жизни» Андерсен пишет, особо подчеркивая свое выражение курсивом, о «поэзии случая». В качестве примера он приводит наблюдение, сделанное им в 1850 году в зеландском поместье графов Мольтке Брегентвед. Там во время прогулки он заметил, что «на широких каменных плитах, устилающих землю у обелиска в саду, покоился тонкий снежный покров». В рассеянности поэт написал тростью на одной из плит:

Бессмертие — тот же снежок,

Что завтра растает, дружок![260]

Поэт ушел; «наутро случилась оттепель, а через несколько дней опять подморозило». Когда он вернулся на то же место, весь снег уже растаял, осталось только небольшое окошко льда с надписью: «Бессмертие». Этот случай глубоко поразил поэта, и в мыслях у него прозвучало: «Господи, Господи! Я и не сомневался!»[261]

Перед нами классическая андерсеновская миниатюра; подобным образом зарождалась у него не одна сказка или история. Наверное, он все же немножечко присочинил ее. И написал на плите не все двустишие, а только одно или два слова. Но то, что он отталкивался от факта — конкретной лужи, не подлежит сомнению. Наверное, поэтому сказки и истории у него такие разные. «Материала у меня для сказок множество, — писал Андерсен 20 ноября 1843 года Ингеману, — больше, чем для какого-либо другого рода творчества. Иногда кажется, что каждый забор, каждый цветочек говорят мне: „Взгляни на меня, и у тебя возникнет моя история!“ И в самом деле, стоит мне поглядеть — и история у меня готова!» Естественно, Андерсен отбирал далеко не всё, что ему встречалось, а только характерное и его образному мышлению импонирующее.

И еще об одной, очень характерной черте, связанной с особенностью мировоззрения поэта. В сказке Андерсена «Тетушка Зубная боль», которой заканчивается его прижизненное пятитомное собрание «Сказок и историй», ее герой Студент рассматривает занесенный ветром в дом зеленый лист. По нему ползет букашка, будто изучающая хитроумное переплетение его прожилок. Студент «задумался о человеческой мудрости: все мы тоже ползаем по отдельному листку, знаем только его, но сразу беремся толковать о дереве в целом, о его корнях, стволе и вершине. О великом древе — Боге, мире и бессмертии, зная всего лишь ничтожный листок!»[262].

Как же тогда представить себе всю, а не однобокую Истину о мире, часть великого союза, который она составляет вместе с Добротой и Красотой? Стремления к этому триединству, провозглашенному в философском трактате Эрстеда «Дух природы» (1850), Андерсен придерживался всегда. Ограниченность авторского видения он преодолевал, прячась за маской вымышленного им персонажа или даже нескольких персонажей — предметов, растений, животных или даже насекомых, как в сказках «Воротничок», «Золотое сокровище», «Мотылек», «Навозный жук» и во многих других. Мир, который видит букашка, ползущая по зеленому листочку, конечно же ограничен, но не беда, он может быть показан с иных точек зрения. Именно поэтому сказочная вселенная Андерсена не только огромна, но и обладает многомерной объемностью. Впрочем, создавая такую «кукольную» сказку и в совокупности их «кукольную вселенную», автор в концовке историй нередко выходит за рамки внутренне логичного повествования и привносит в нее собственную, то есть даваемую от имени автора, иногда совершенно неожиданную оценку. Это можно показать на примере фантастической — и в высшей степени современно звучащей — сказке «Самое невероятное» (1870), где авторская ирония меняет тональность повествования несколько раз.

В сказке рассказывается о том, как в неком государстве тому, кто совершит самый невероятный или немыслимый поступок, обещают отдать в жены принцессу и полкоролевства в придачу. В назначенный день в столице избирают жюри, в котором заседают мирные жители городка всех возрастов от трех до девяноста лет. Очень скоро вниманию публики предлагаются совершенно необыкновенные, большие напольные часы, настоящее чудо техники и искусства, которые, отбивая время, показывают красочные живые картины: Моисея на горе, высекающего на каменных плитах законы для человечества, райский сад со счастливыми Адамом и Евой, волхвов, приносящих дары младенцу Иисусу, аллегорические фигуры времен года, символические образы пяти человеческих чувств — Зрения, Слуха, Обоняния, Осязания и Эмоций, воплощение семи дней недели и девять муз. Все это великолепие в определенный час оживало, вызывая неописуемый восторг у зрителей. Единодушным решением жюри приз за самое невероятное и немыслимое творение был присужден молодому мастеру, который часы изготовил.

И тут наступает кульминация, неожиданное «вдруг», шокирующее присутствующих. К народу выходит некий Верзила (тот самый, что в «Записках из подполья» Федора Михайловича Достоевского произносит свое программное: «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»[263]) и во всеуслышание заявляет, что самое невероятное и немыслимое сейчас совершит он, после чего, взяв в руки тяжелый топор, разбивает волшебные часы мастера. Никто не ожидал и не верил, что такое может произойти. Верзила и в самом деле совершил невероятное. Он уничтожил шедевр искусства и мастерства. Происходит настоящий «хеппенинг», своего рода современная инсталляция в действии. Начались приготовления к свадьбе.

Но не всё в жизни так просто. В самый разгар приготовлений послышался гулкий звук тяжелых шагов и в церковь вошли, словно статуя Командора, те самые изготовленные мастером часы, но в десять раз увеличившиеся в размере. Откуда они взялись? Автор объясняет:

«Мертвому человеку не дано вновь встать и пойти, это все мы отлично знаем, но искусно сделанные вещи возрождаются к жизни. Пусть они покорежены и разбиты, в них продолжает жить душа художника, а с ней шутки плохи»[264].

Гигантские часы стали бить не переставая. Огромный Моисей из живой картины уронил каменные плиты с высеченными на них законами на ноги Верзиле, а вышедший из другой живой картины Стражник ударил его посохом в лоб. Тем самым чудо творения вернуло себе славу самого невероятного и немыслимого. С Верзилой было покончено навсегда, ненужные больше часы растаяли в воздухе, а молодому мастеру вернули его невесту.

«Вот он стоит у алтаря, шафером у него весь народ, все радуются, благословляют его, и ни одна душа не исходит завистью. Вот ведь что самое невероятное!»

Стоит внимательнее перечитать последнее, целиком и полностью авторское заявление. Беда людям грозит не только от внешней агрессии, но также от темного начала в них самих. Иронист Андерсен еще раз указал на «болотный огонек», угрожающий человечеству.

И еще одно. Прославляя в жизни Красоту и Добро, писатель никогда не забывал об Истине и, как было уже показано, много писал о смерти. Возвышенно прекрасное и доброе часто соседствует у него с окончательным решением вопроса о жизни — смертью. И вот с таким единством жизни и смерти Андерсен в конечном итоге примириться не мог. Он находил этому противоречию разрешение в религии, но все же не всегда — иногда оно звучит у него формально, и сомнения в справедливости бытия остаются. Андерсен их не прячет, он остается откровенным в своих произведениях до конца, доказывая, что он, добрый и милый сказочник, был также наивно честным и отважным человеком.

Шведский писатель Бернхард фон Бесков (1796–1868) как-то заметил, что число читателей Андерсена пополняется с каждым подрастающим поколением. Однако вряд ли его сказки пользовались бы такой популярностью у детей и взрослых, не будь они такими занимательными и смешными. Писатель любил развлекать друзей и знакомых, зачитывая или рассказывая им свои истории. И хотя он не слыл завзятым весельчаком, он всегда был интересен, легко овладевал вниманием слушателей и вносил оживление почти в любое общество. Поэтому, нанося регулярные визиты друзьям и довольно часто гостя у богатых знакомых в их имениях, он не зря ел свой хлеб. Правда, и скоморошеством в гостях он не занимался, хотя его неординарная внешность располагала к этому (Шамиссо в 1830 году за глаза называл его «долговязым датчанином»).

Самое удивительное, что Андерсен, будучи и в жизни, и в искусстве чрезвычайно остроумным, умел сдерживать себя и быть деликатным, благодаря чему у него и было так много друзей. Возможно, поэтому переполнявший его юмор чаще всего выливался в самоиронию. Об этом красноречиво говорят многие страницы «Сказки моей жизни». Хотя нередко шутки в свой собственный адрес оказывались горькими. Так, например, рассказывая о своем возвращении на родину после триумфальной поездки летом 1847 года в Англию, где в великосветских кругах писатель снискал поистине феноменальный успех — он оказался «в моде», честь, почти не выпадавшая английским писателям, — он, не боясь ославить себя, описывает следующий случай:

«Спустя несколько часов по приезде в Копенгаген я стоял у окна своей комнаты. Мимо проходили два опрятно одетых господина, они увидели меня, остановились, засмеялись, и один, указав на меня рукой, сказал громко, чтобы я мог слышать каждое слово:

— Смотри-ка, а вот и наш прославленный заграничный орангутанг!»[265]

Писатель мог бы не воспроизводить эту злую, но по-своему остроумную шутку. Нельзя исключать и вероятности, что он сам ее от начала и до конца сочинил.

В другом месте этой книги Андерсен описывает, как однажды поздним вечером услышал под окнами своей комнаты в гостинице пение под музыку. Уже привыкший к вечерним серенадам, которые в знак восторженного почтения исполняли ему во время заграничных поездок студенты (он не раз в «Сказке моей жизни» с несколько преувеличенным удовольствием вспоминает о них), Андерсен высунулся в окно и был несказанно удивлен: серенаду исполняли не ему, а поселившейся в соседнем номере госпоже Энрикес, его хорошей знакомой[266].

В своих путешествиях по Европе писатель встречался и знакомился со множеством знаменитых писателей, художников, композиторов, поэтов и вельможных аристократов. Можно сказать, что «втираться в доверие» было его второй после писательства натурой. Бывая за границей, он не замыкался, подобно большинству своих соотечественников, в кругу своего землячества. Вот как, например, проявляя немалую настойчивость, он познакомился с немецкими сказочниками братьями Гримм.

Во время пребывания в Берлине в 1844 году Андерсен по своей собственной инициативе отправился знакомиться с ними без предварительной договоренности и даже без рекомендательного письма. Он наивно полагал, что уж профессиональным сказочникам он знаком быть должен:

«На вопрос отворившей мне служанки, кого из братьев я желаю видеть, я ответил: „Того, который больше написал!“ <…> „Якоб ученее!“ — сказала служанка. „Ну так и ведите меня к нему!“ И вот наконец я увидел перед собой характерное умное лицо Якоба Гримма. „Я являюсь к вам без рекомендательного письма, надеясь, что имя мое вам небезызвестно!“ — начал я. „Кто вы?“ — спросил он. Я назвал себя, и Гримм с некоторым смущением ответил: „Я что-то не слыхал вашего имени. Что вы написали?“ Теперь я, в свою очередь, смутился и назвал некоторые свои сказки. „Я их не знаю! — с еще большим смущением сказал он. — Однако, быть может, я знаю какое-нибудь из других ваших произведений, назовите их!“ Я назвал „Импровизатора“ и еще несколько моих сочинений, но Гримм только качал головой. Мне стало совсем не по себе. „Какого же вы, должно быть, мнения обо мне! — смешавшись, сказал я. — Пришел к вам ни с того ни с сего и перечисляю вам свои сочинения!.. Но вы все-таки должны меня знать! Есть сборник сказок всех народов, изданный Мольбеком и посвященный вам; в нем помешена и одна из моих сказок“. Гримм, сконфуженный не меньше моего, самым добродушным тоном сказал на это: „Я и этой книги не читал. Но все-таки я очень рад видеть вас у себя. Позвольте мне познакомить вас с моим братом Вильгельмом“. — „Нет, благодарю вас!“ — сказал я, желая одного — поскорее убраться прочь. Я потерпел такое сокрушительное фиаско с одним из братьев, что никак не желал испытать того же с другим. Пожав руку Якобу Гримму, я поспешил удалиться»[267].

Через несколько недель в Копенгагене к Андерсену на квартиру пришел Якоб Гримм, объявивший, что он уже прочитал написанные им сказки и теперь знает его. Датский сказочник как раз в эти минуты уезжал в деревню и принять Гримма никак не мог. Тем не менее знакомство завязалось, и в дальнейшем Андерсен немало общался с обоими братьями, когда бывал в Берлине. Проявив почти такую же настойчивость, чтобы не сказать «настырность», Андерсен ранее, в 1833 году, как уже говорилось, познакомился с Виктором Гюго.

Испытывавший необоримое любопытство, к середине XIX века Андерсен лично знал почти всех известных на то время в Европе людей литературы и искусства, но напрасно мы стали бы искать в его путевых записках и автобиографиях выразительные портреты знаменитостей. Автор воспоминаний тщательнейшим образом следил за тем, как бы нечаянно не задеть их. Это, конечно, заметно обедняет личностные характеристики, в которых Андерсен не скупится на комплименты, выглядящие, однако, на удивление однообразно. Так, например, практически неотличимы друг от друга датские короли Фредерик VI, Кристиан VIII, Фредерик VII и Кристиан IX, не раз приглашавшие сказочника во дворец. Все они сливаются в одну символическую фигуру Короля с большой буквы, символ государственности. Более характерными получались у Ханса Кристиана портреты его друзей и подруг, но он также писал их с тем расчетом, что они о себе в его воспоминаниях прочитают. Несколько выделяются среди них своим комизмом только пассажи, посвященные командор-капитану Вульфу, и откровенно сатирически выписанные образы Мейслинга и его жены, хотя и для них писатель нашел несколько добрых слов.

За свою долгую жизнь — в его эпоху семидесяти лет достигали немногие — Андерсен испытал всякое. Свидетельством тому его дневник и записки, в которых отчаянные слова «лучше бы я не родился вовсе» совсем не редки. Но в отношениях с другими людьми Андерсен почти всегда был добр и ни в коем случае не хотел никого задевать.

Сам же Ханс Кристиан, как свидетельствует его младший друг Эдвард Коллин, часто и легко обижался, но скрывал обиду и не вымещал на друзьях своего раздражения. Он мог вспылить или расстроиться из-за невинной шутки или даже из-за нарушения тишины, когда он читал свои произведения, но в целом удивлял знакомых своей незлобивостью. Так, например, он ничуть не обиделся на своего коллегу, поэта, прозаика и драматурга Карстена Хауха (1790–1872), когда в 1845 году узнал, что в вышедшем тогда же романе «Замок на Рейне» он изображен в образе героя, который сходит с ума от самовлюбленности и тщеславия и заканчивает свои дни в сумасшедшем доме. 15 лет назад в памфлете «Вавилонская башня в миниатюре» Хаух, вообще не сильно жаловавший своих коллег, уже высказывался уничижительно о «Прогулке на Амагер», но те времена были далеко позади и писатели находились в приязненных отношениях. Тем не менее, еще не прочитав романа, 28 августа Андерсен написал Ингеману, что не верит, будто «благожелательный и великодушный» Хаух сподобился нарисовать на него злобную карикатуру. Правда, в либеральной газете «Свободомыслящий» прямо указывалось, что отдельные черты одного из персонажей списаны с Андерсена, и читатели романа спрашивали его: «Чем вы так насолили Хауху?» Но на это Андерсен отвечал, что Хаух свободно может заимствовать любой из его недостатков и наделять им своего героя, лишь бы он избегал упоминать имя прототипа. Через три недели, прочитав роман, он с уверенностью написал Ингеману: «…теперь, когда я познакомился с этой фигурой, могу сказать: добрые люди правы: „Это сам Андерсен!“ В нем собраны все мои слабости! Я верил и надеялся, что этот период остался у меня позади, но все, что этот герой-поэт говорит или делает, мог бы сказать или сделать я. Меня неприятно поразил этот образ, в нем показана вся моя неприглядность». Тем не менее писатель оправдывает Хауха и на этот раз: возможно, «великодушный и благородный» писатель сам не понимал, насколько будет похож герой романа на его друга.

Андерсен хотел и умел дружить, прощая близким людям неловкие поступки и высказывания, которые истолковывал (иногда неверно) как направленные против него. Выше уже говорилось, что он великодушно простил Эдварда Коллина, которого можно было бы обвинить в заносчивости и высокомерии. Простил он и Хенриетту Ханк, которая однажды доверила его письма журналисту, а тот без всякого разрешения напечатал их, и Хенрика Стампе, молодого барона, изучавшего в университете юриспруденцию, которым увлекся в 1843 году и который, как оказалось, завел с ним дружбу не только потому, что Андерсен был интересен ему как человек и писатель, но больше для того, чтобы иметь возможность поухаживать за его знакомой Йонной Древсен, дочерью Ингеборг Коллин. На ней Стампе в конце концов благополучно женился и потом приглашал Андерсена в свое родовое поместье Нюсё, где располагалась в свое время студия Бертеля Торвальдсена. Андерсен вообще влюблялся в людей, равно женщин и мужчин (конечно, по-разному), разочаровывался в них, но всегда оставался им верен. Из мужчин он близко дружил не только с Хенриком Стампе, но также с молодым наследным великим герцогом Саксен-Веймар-Эйзенахским Карлом Александром, приглашавшим его в 1846 году стать новым «Гёте в Веймаре», а также Чарлзом Диккенсом. Получив письмо с известием о смерти друга 9 июня 1870 года, Андерсен записал в дневнике: «Значит, мы больше не увидимся, не поговорим друг с другом, и я не получу объяснения, почему он не отвечал на мои письма». Андерсен очень расстраивался, что вскоре после своего пребывания в Гэдсхилле Диккенс по неизвестным до сих пор причинам прекратил переписку с ним. В пылкости дружбы Ханса Кристиана с мужчинами не было ничего предосудительного, и отцы добродетельного клана Коллинов и родственных им семейств без опаски отпускали своих молодых отпрысков в заграничные путешествия вместе с ним. Дружба с Андерсеном была во всех смыслах этого слова безопасной, писатель не высмеивал своих друзей и знакомых, всегда сохраняя им верность, хотя с возрастом становился все более раздражительным и капризным.

Зато описания комических случаев, в которых Андерсен фигурирует сам, в его автобиографиях изобилуют. Не имея возможности или желания выступать сатириком, автор комиковал на свой собственный счет. Скорее всего, аналогичным образом Андерсен вел себя и в обыденной жизни. Создается впечатление, что иногда он поступал намеренно эксцентрично, не говоря уже о множестве шуток, отпускаемых им в свой собственный адрес. Так, например, Эдвард Коллин пишет о нем в своих заметках: «Что было у Андерсена действительно красиво — это волосы; он отлично знал это и, желая щегольнуть ими, часто завивал их. Особенным щеголем он никогда не был, но одевался всегда тщательно. Мало что доставляло людям столько удовольствия и пищи для толков и рассказов, как привычка Андерсена смотреться в зеркало: он не мог пройти мимо зеркала, чтобы не поглядеться. Нам, знавшим его так близко, известно было, что делал он это не из чаяния увидеть красавца, а просто желая „состроить гениальное лицо“. Он сам с милой откровенностью признавался, что хочет выглядеть гениальным. Каждая новая фотография Андерсена того времени говорила о его старании „состроить гениальную физиономию“. Поэтому все ранние портреты не дают истинного представления о нем. Вот если бы фотографу удалось схватить то выражение лица Ханса Кристиана, которое бывало у него, когда он восхищался чем-нибудь, тогда бы все увидели, каким прекрасным становилось его лицо»[268].

Великий норвежский писатель и человек щедрой души Бьёрнстьерне Бьёрнсон писал Хансу Кристиану 3 июля 1861 года: «Читаю Ваше письмо и не могу не смеяться. Кажется, нет места на земле, где бы Вы не страдали от сквозняка или давки. Любопытно знать, попросите ли Вы, попав со временем в Рай, Св. Петра запереть врата, чтобы Вас не продуло, если Вы, впрочем, не повернете от них назад из-за чрезмерной давки.

Повторю Вам, однако, что еще вчера написал одному своему другу: если в Дании нет человека, который подавал бы повод к стольким остротам, как Андерсен, то нет, кроме него, в ней со времен Хольберга и того, кто бы их столько высказал»[269].

И в самом деле, острот Андерсен наотпускал множество. И почти все они направлены в свой собственный адрес, поскольку о себе самом он писал очень много и очень подробно. Возможно, поэтому его фигура может казаться необычной, комичной, особенной. Человек менее известный своими привычками, подобными андерсеновским, насмешек не вызывал бы. Так, например, что особенного в том, что Ханс Кристиан не ел копченостей, опасаясь трихинеллёза? Или в том, что он ждал от случайных ушибов самых ужасных последствий? Молодой друг Ханса Кристиана в последние годы его жизни Виллиам Блок писал:

«Всегда что-нибудь да угнетало его: поперхнувшись за столом, он явственно ощущал, что в желудок его попала иголка; ударившись коленом, он рисовал себе продолжительную болезнь, а если случайно открывал какой-нибудь прыщ под глазом, то ничуть не сомневался, что он будет расти и расти, пока не превратится в огромную шишку, которая закроет глаз»[270].

Тот же Блок вспоминал, что Андерсен очень нервничал, если его спутник опаздывал:

«Провидение наделило его богатыми способностями; но самым лучшим даром была, несомненно, его богатая, своеобразная, часто причудливая, но всегда пышная, роскошная фантазия… <…> Но и с фантазией бывает то же, что с людьми: она редко дает что-нибудь даром. <…> Немного найдется людей, которым приходилось бы страдать от подобных невольных увлечений фантазии столько, сколько Андерсену. Я видел его вне себя от волнения и страха из-за того только, что друг и товарищ его опоздал во время поездки на полчаса против установленного срока»[271].

Впрочем, в путешествиях подобные волнения вещь естественная (Блок сопровождал Андерсена в ряде поездок). Вот как описывает свою (во многом преувеличиваемую современниками) мнительность в дневниковой записи от 25 января 1866 года сам Андерсен:

«Я знаю, как мучить себя самым изысканным образом… Мое зимнее пальто у портного к 9 часам еще не было готово, поэтому он дал мне поносить в этот день другое, пока в тот же день не доделает мое. Уже на улице мне вдруг пришло в голову, что на мне сейчас чужая одежда и что в любую минуту ко мне может кто-нибудь подойти и сказать: „На вас мое пальто!“ Мне показалось в эту минуту, что все на улице смотрят на меня каким-то особенным образом».

Интересно, что бы чувствовал на месте Андерсена любой другой человек?

Любители посмеяться над писателем особенно часто вспоминают о его страхе оказаться похороненным заживо. Летаргический сон известен человечеству с начала времен. В те редкие моменты, когда Андерсен боялся, что он может в него впасть, он действительно оставлял на постели записку: «Я только с виду умер». Однако боязнь прижизненного захоронения была в XIX веке не такой уж редкостью — особенно были подвержены ей люди, наделенные богатой фантазией, такие как Николай Васильевич Гоголь (он пишет о ней в своем «Завещании»), Уилки Коллинз, Альфред и Эммануил Нобели, Артур Шопенгауэр. Андерсен о своих на этот счет опасениях не побоялся упомянуть, описывая похороны своего друга композитора Вайсе в «Сказке моей жизни»:

«Удивительно, что тело покойного долго не остывало, и даже в день погребения ощущалось еще некоторое тепло. Узнав об этом, я принялся упрашивать докторов еще раз хорошенько осмотреть его и испробовать все средства, чтобы вернуть его к жизни. Те после тщательного осмотра объявили, однако, что Вайсе действительно мертв и что в подобном явлении нет ничего необыкновенного. Тогда я стал просить докторов по крайней мере перерезать ему артерии раньше, чем гроб заколотят наглухо, но просьба моя осталась невыполненной. Эленшлегер, услыхав о ней, подошел ко мне и со свойственной ему в некоторых случаях горячностью сказал: „С чего это вам вздумалось уродовать тело несчастного!“ — „Это, по-моему, лучше для него, чем проснуться в могиле! И вы, наверное, тоже не захотели бы этого, когда умрете!“ — „Я!“ — воскликнул он и даже отшатнулся»[272].

Известно, что один из самых популярных экспонатов Дома Андерсена в Оденсе — кофр с мотком веревки, которую писатель брал с собой в поездки на случай пожара в гостинице. Однако и в этом случае, учитывая, что многоэтажность зданий в эпоху писателя еще не превышала разумных пределов, такая мера предосторожности не кажется слишком уж эксцентрической.

С другой стороны, великий сказочник был горазд на выдумки и мистификации. Они были его стихией. Так, однажды, когда он захотел украсить свое сочинение эпиграфом и никак не мог найти подходящий, он бросил поиски и придумал свой, который подписал именем немецкого писателя Жан Поля и впоследствии «забавлялся, слыша, как цитировали это изречение другие литераторы, люди начитанные»[273].

Не избежал Андерсен и обычной у людей искусства мистификации — писать на самого себя критику. В качестве примера упомянем о статье Ингмара Бергмана, напечатавшего о себе под псевдонимом «Эрнст Риффе» в ноябрьском номере шведского журнала «Чаплин» за 1960 год наигранно злобную статью «Лицо Бергмана?», из которой, однако, следует, что многое в оценке его творчества критикой все-таки оправдано[274].

Ханс Кристиан Андерсен также как-то раз написал о самом себе строгую и придирчивую статью в стиле извечных на него нападок, в конце которой призывал самого себя побольше учиться и не забывать, скольким он обязан другим. «Вообще-то я не только упомянул в ней обо всех обыкновенно выставляемых мне на вид недостатках, но еще и прибавил от себя несколько таких, которые, как я знал, могли бы найти в моих книгах, если бы хотели насолить мне»[275]. После этого автор отправился к Эрстеду, у которого собрались гости, и прочитал им статью, выдавая ее за уже напечатанную чужую. Собравшиеся подивились тому, что Андерсен набрался терпения и переписал ее, а Эрстед нашел, что в некоторых положениях автор статьи не так уж не прав.

В другой раз, как сообщает читателям Виллиам Блок, находясь в обществе, Андерсен, шутя, заговорил о своих похоронах и просил присутствующих позаботиться о том, чтобы в крышке его гроба «просверлили дырочку, через которую он мог бы взглянуть на торжество и увидеть, кто из друзей провожает его до могилы»[276]. Эту фантазию Андерсена эффектно реализовал Эльдар Рязанов в своем очень удавшемся и оригинальном кинофильме «Андерсен. Жизнь без любви» (2006), с подзаголовком которого, как представляется, полемизирует настоящая биография.

В заключение мне хотелось бы сказать, что всем русским читателям, которых не миновали в старшем детском возрасте сказки Андерсена (а такие, как я надеюсь, до сих пор еще составляют большинство), следовало бы поблагодарить Данию за то, что эта маленькая страна, как бы ни относился писатель к ней в отдельные моменты своей жизни, вырастила и воспитала его.

В самом деле, удивительно, как много людей самого различного звания и профессий, среди которых были и музыканты, и писатели, и актеры, и чиновники, и священники, и служанки, приняли участие в судьбе безвестного паренька, прибывшего в столицу с самыми неясными намерениями, но твердо решившего ее «покорить». У каждого из них хватало своих трудностей и забот, и никто из них особым богатством не отличался. Время было трудным для всех. Страна только-только оправилась от катастрофических последствий участия в Наполеоновских войнах: в 1801 году адмирал Нельсон уничтожил на копенгагенском рейде датский военный флот, а в 1807 году датская столица была безжалостно сожжена и разрушена бомбардировкой английского флота под командованием герцога Веллингтона и ее торговые корабли, одна из основ тогдашнего благосостояния страны, были конфискованы британцами. Кроме того, в результате того, что Норвегия в 1814 году, пусть во многом лишь формально, отошла к Швеции (шведский король стал также норвежским монархом), Дания потеряла экономические связи с ней, в частности рынок сбыта датского зерна. В конце эпохи Наполеоновских войн страна была фактически разорена, и ее деньги к 1813 году обесценились в 13 раз. Неудивительно, что ее жителям политика, ввергнувшая их в полосу несчастий, опостылела. Впрочем, за свидетельством об этом мы можем обратиться к самому Андерсену — ведь не зря же амбициозный паренек мечтал о карьере актера или писателя, а не знаменитого полководца или чиновника. Во времена его учебы в гимназии, писал он в «Сказке моей жизни», «почти никто не интересовался политикой, постоянными темами обсуждений служили только литература да театр»[277].

Мировые события первой половины XIX века научили датчан скромности, солидарности и национальному единству. Они первыми среди стран Европы ввели у себя в 1814 году обязательное семилетнее образование, и ученость и искусства в Дании приобретали с тех пор все больший общественный вес. Нация инстинктивно искала своего выживания через культуру. Соответственно, музыканты, ученые, чиновники, педагоги и писатели стремились как-то помочь необычному пареньку, и каждый из них, как мог, в меру своих сил старался сделать из него если не художника и поэта, то, во всяком случае, достойного и полезного гражданина. И то и другое им в этом случае удалось.

Андерсен с лихвой отблагодарил их. При всей сложности отношения к родному краю, «сырым, заплесневевшим островам», этот самый космополитичный из всех датских писателей своего времени и великий, как выяснилось впоследствии, писатель с мировым именем, 5 марта 1850 года, за два месяца до самого кровавого сражения Трехлетней войны при Истеде, напечатал в газете «Отечество» проникновеннейшее стихотворение о любви к отечеству под названием «Дания — моя родина»:

В цветущей Дании, где свет увидел я,

Берет мой мир свое начало;

На датском языке мать песни мне певала,

Шептала сказки мне родимая моя…

Люблю тебя, родных морей волна,

Люблю я вас, старинные курганы,

Цветы садов, родных лесов поляны,

Люблю тебя, отцов моих страна!..

Где ткет весна узорные ковры

Пестрей, чем здесь — богаче и душистей?

Где светит месяц ярче и лучистей,

Где темный бук разбил пышней свои шатры?

Люблю я вас, леса, холмы, луга,

Люблю святое знамя «Данеброга»[278], —

С ним видел Бог победной славы много!..

Люблю я Дании цветущей берега!..

Царицей севера, достойною венца,

Была ты[279] — гордая своею долей скромной;

Но все же и теперь на целый мир огромный

Звенит родная песнь, и слышен звук резца!..[280]

Люблю я вас, зеленые поля!

Вас пашет плуг, места победных браней!..

Бог воскресит всю быль воспоминаний,

Всю быль твою, родимая земля!..

Страна, где вырос я, где чувствую родным

И каждый холм, и каждый нивы колос,

Где в шуме волн мне внятен милый голос,

Где веет жизнь пленительным былым…

Вы, берегов скалистые края,

Где слышны взмахи крыльев лебединых,

Вы — острова, очаг былин старинных,

О Дания! О родина моя!..[281]

Так кто же такой Андерсен? Или каким он был? До конца ни одна книга ответить на эти вопросы не может. Живой, заблуждающийся и увлекающийся человек, наделенный как уничижительной скромностью, так и большими амбициями, как талантом сопереживания, так и жаждой поделиться сокровищами своей души с другими людьми, он не вмещается ни в какие схемы. Зато читатель Андерсена, несомненно, его поймет.

Мне же остается лишь поаплодировать неожиданному высказыванию Константина Паустовского, который в часто печатающемся предисловии к андерсеновским книжкам сказок писал, что мальчиком, когда ему подарили такую же книжку на Новый год, «был почему-то уверен, что Пушкин и Андерсен были закадычными друзьями и, встречаясь, долго хлопали друг друга по плечу и смеялись»[282]. Их обоих роднили универсальность духа и легкость глубокого по сути отношения к жизни, в которой единственным непременным идеалом всегда было служение прекрасному.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.