Глава 5 Шторм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

Шторм

Адмирал Колчак не принимал участия в телеграфном совещании Главнокомандующих фронтами, 2 марта поддержавших идею отречения Императора Николая II в пользу Цесаревича Алексея Николаевича при регентстве Великого Князя Михаила Александровича, хотя сами известия о происходившем в столице до него к тому времени уже доходили. «Февральский переворот 1917 г. застал меня в Батуме, – рассказывает Колчак, – где я получил первые известия о нем из шифрованной телеграммы Григоровича, морского министра; в телеграмме сообщалось, что власть взята в руки Временным комитетом Государственной думы. Я доложил об этой телеграмме главнокомандующему Кавказской армией [Великому Князю] Николаю Николаевичу и доложил, кроме того, что должен вернуться вследствие этих известий в Севастополь. На пути в Севастополь было перехвачено германское радио о петроградских событиях, в котором события эти были изображены очень сгущенными красками. Вечером по приходе в Севастополь была мною получена телеграмма Родзянко (М.В.Родзянко – председатель Государственной Думы и глава ее Временного комитета, самочинно образовавшегося в дни февральского мятежа. – А.К.) о происшедшем перевороте. Затем последовали опять перехваченные радио из Константинопольского порта с преувеличенными сведениями о событиях в Петрограде и на фронте. Эти радио побудили меня дать приказ по флоту, чтобы верили только сведениям, исходящим от меня, и я давал по флоту сообщения [о] текущих событиях; этим предупреждено было распространение ложных сведений, тем более что мои сообщения пользовались доверием. Скоро последовали и телеграммы об отречении Николая и затем – от князя Львова (Г.Е.Львов, глава Временного Правительства первого состава, чье назначение формально было проведено указом Императора еще до отречения. – А.К.) – об образовании Временного правительства. По получении этой телеграммы я созвал команды броненосцев “Георгия Победоносца” и “Екатерины”, сообщил им эти телеграммы, заявил, что каковы бы ни были наши убеждения, мы должны подчиниться совершившемуся, продолжить свою работу и оказать новой власти всю необходимую поддержку, приглашал всех к исполнению боевых приказов и заявлял, что я первый подчиняюсь новой власти и поддерживаю ее. Моя речь произвела на команды благоприятное впечатление, и мне дано было обещание по-прежнему вести всю боевую работу».

Впрочем, первое оповещение флота и населения о происходившем на севере было сделано Колчаком еще до окончательного оформления переворота, и надо сказать, что тон этого оповещения был отнюдь не «революционным». Командующий Черноморским флотом вовсе не спешил присоединиться к новому движению, завершал же свой приказ, отданный 2 марта (а опубликованный в газете – 3-го), вполне монархическим призывом:

«В последние дни в Петрограде произошли вооруженные столкновения с полицией и волнения, в которых приняли участие войска Петроградского гарнизона. Государственной Думой образован временный комитет под председательством председателя Государственной Думы Родзянко для восстановления порядка…

В ближайшие дни преувеличенные сведения об этих событиях дойдут до неприятеля, который постарается ими воспользоваться для нанесения нам неожиданного удара. Такая обстановка повелительно требует от нас усиленной бдительности и готовности в полном спокойствии сохранить наше господствующее положение на Черном море и приложить все труды и силы для достойного Великой России окончания войны…

Приказываю всем чинам Черноморского флота и вверенных мне сухопутных войск продолжать твердо и непоколебимо выполнять свой долг перед Государем Императором и Родиной.

Приказ прочесть при собраниях команд на кораблях, в ротах, сотнях и батареях, а также объявить всем работающим в портах и на заводах».

Адмирал Смирнов подчеркивал, что Колчак не стремился пресечь поступление в Севастополь новых известий из столиц, но попытался взять дело оповещения масс в свои руки, что, в общем-то, должно было казаться единственно правильным решением в той обстановке. Созвав совещание флагманов и старших начальников Севастопольской крепости и порта, Командующий «дал указания старшим начальникам сообщать подчиненным о ходе событий, чтобы известия о них приходили к командам от их прямых начальников, а не со стороны, от разных смутьянов и агитаторов». Восторженно отзывался о поведении Александра Васильевича в первые дни революции генерал А.И.Верховский, тогда в чине полковника занимавший должность начальника штаба Черноморской дивизии. «Наш командующий флотом адмирал Колчак поступил превосходно, – читаем мы в его дневнике. – Чувствуя нарастающее на кораблях и в полках волнение, он приказал прибыть к нему по два выборных от корабля и полка. Долго и обстоятельно говорил с ними, просто и откровенно рассказал все, что произошло в Петрограде, и в заключение наметил свою главную цель: “перед лицом врага сохранить боевую силу Черноморского флота”. Делегаты встретили его речь очень сочувственно. Они сами еще не знают толком, чт? они должны делать и к чему стремиться. Речь адмирала сразу дала направление умам. Прощаясь, он разрешил делегатам собираться в здании полуэкипажа для обсуждения своих нужд и о результатах ставить его в известность… Этот шаг его сразу определил основную линию поведения масс. Вместо борьбы они встретили доверие, доброжелательство, встретили и разумное руководство. Вместо того, чтобы нарастающая революционная энергия направлялась на борьбу с властью, она направится на подавление анархических сил, вырастающих из глубин темной недоверчивой массы». Сам Верховский принял перемены с энтузиазмом (что и позволило ему сделать неплохую революционную карьеру, вплоть до поста военного министра в одном из последних составов Временного Правительства); ну, а что можно сказать о позиции Колчака, если смотреть на нее не глазами революционного полковника?

В размышлениях об этом вернемся на несколько месяцев назад. Следует признать, что к началу 1917 года авторитет Императорской власти сильно поколебался даже в умах офицерства и высшего командования. Да, положение на фронте внушало оптимистические надежды, и даже скептиков волновал в основном вопрос, как пройдет после победы демобилизация многомиллионной армии; да, хотя Государя считали исключительно номинальным Верховным Главнокомандующим, но начальники штаба – Алексеев, а в период его тяжелой болезни – генерал В.И.Ромейко-Гурко – заслуженно почитались выдающимися штабными работниками и военачальниками, так что и здесь никакого беспокойства не должно было возникать; но вот обстановка в тылу возбуждала самые черные подозрения и тревоги… да, в общем, и была весьма тревожной, только не в том отношении, как считали многие в Действующей Армии и Флоте.

Политические круги, группировавшиеся вокруг некоторых членов Государственной Думы, руководителей Земско-городского союза и Военно-промышленных комитетов (общественных организаций, созданных для помощи фронту), в течение войны неоднократно предпринимали форменные атаки на верховную государственную власть, дабы прорваться к управлению страной. Важной составною частью этого «общественного» наступления была травля неугодных членов правительства и распространение компрометирующих слухов, затрагивавших даже Государыню Александру Феодоровну, обвиняемую в прямой измене. Клеветнические обвинения в адрес Государыни раздавались и с думской трибуны, да и вообще в этом незадачливом «парламенте» становились хорошим тоном дерзкие, порой оскорбительные нападки на представителей власти.

Не будем отрицать очевидного факта – многие члены кабинета министров, сменявшие друг друга в 1915–1917 годах, действительно не соответствовали тем требованиям, которые предъявляла Великая война, а факт «министерской чехарды» – правительственных кризисов и смены кабинетов в конце 1916 – начале 1917 года – достаточно красноречиво доказывает, что в управлении Империей далеко не все было благополучно. И все же, становясь на объективную точку зрения, трудно не признать: намного больше вреда приносило дезорганизующее политиканство думских и «общественных» деятелей с их вождями – председателем Думы М.В.Родзянко, снискавшим у своих же коллег клички «самовара» (когда он молчал) и «барабана» (когда начинал говорить); недалеким упрямцем П.Н.Милюковым, считавшим себя профессиональным политиком и почти всегда ошибавшимся в политических прогнозах; злобно ненавидящим Императорскую чету А.И.Гучковым, щеголявшим показным бретерством и мнимой близостью к высшему офицерству; князем Г.Е.Львовым, скромным возглавителем «Земгора», на посту министра-председателя Временного Правительства неожиданно начавшим проявлять «толстовские» воззрения на жизнь общества и государства… Подрывая и разрушая единство внутри воюющей державы, эти люди и их помощники старались вести активную пропаганду в среде армейского и флотского офицерства через литографированные или рукописные копии речей, пускаемую по рукам переписку, слухи и сплетни и проч. Думается, что все это просто не могло миновать столь видную фигуру, как Александр Васильевич Колчак.

Один из каналов, по которым к нему поступали отголоски тыловых страстей и дебатов, легко устанавливается документально. В ноябре 1916 – феврале 1917 года деятельностью Думы увлеклась… Анна Васильевна Тимирева, часто находившаяся в этот период в Петрограде и, видимо, скучавшая там. Со свойственной ей непосредственностью она стала включать в свои письма, наряду с другими новостями и мыслями, и восторженные впечатления от думских заседаний, на которых присутствовала среди публики (в Российской Империи это было возможно), и от того, чт? на этих заседаниях и вокруг них говорилось:

«Вся ligne de conduite [30]нашего правительства за последнее время производит впечатление в лучшем случае преступного легкомыслия, если не циничного глумления над страной, да что об этом говорить. Вся надежда на Думу, не дай Бог, если ее разгонят, – что это будет только» (16 ноября); «… сейчас в Думу такая вера, такая надежда, что она сумеет положить предел творящемуся безобразию, поможет в деле войны…» (22 ноября); «то, что делается сейчас наверху, хуже всех военных неудач, потому что это их причина в значительной степени»; «… упорно говорят, что распутинская партия настаивает на сепаратном мире и будет добиваться его, как только распустят Думу. Тому, что это будет, я не верю, да все-таки почти никто не верит. Зато есть ли теперь кто-нибудь, кто думает, что при данных обстоятельствах, если не изменятся условия самым коренным образом, войну можно выиграть?» (9 декабря); «… вот Вам образец того, что можно здесь услышать: что Вы скажете о распоряжении армии “фронтом в тыл” на всякий случай. Оговорка – конечно, не целиком, а наиболее надежными частями» (13 февраля 1917 года)…

Здесь перед нами почти классический пример антиправительственной агитации (вольной или, будем надеяться, невольной, по наивности) в тех ее формах, которые процветали в русском образованном обществе накануне Февральского переворота: патриотическая тревога за ход войны, категорическое, но отнюдь не аргументированное убеждение, что правительство ни к чему не способно и даже ведет какую-то (какую?) вредную деятельность, намеки на угрозу сепаратного мира и на якобы существовавшие планы использования фронтовых частей для подавления оппозиции, непоколебимая вера в таланты, бескорыстие и самоотверженность оппозиционеров и ненависть к «распутинской партии» и самому Г.Е.Распутину, которая у кроткой Анны Васильевны в письме, помеченном 21–22 декабря, прорывается неожиданным: «Единственное, что меня сильно порадовало [в] эти дни – это смерть Распутина». А два месяца спустя Тимирева будет рассуждать уже о государственном устройстве, описывая Александру Васильевичу начавшийся в Петрограде солдатский мятеж:

«Тоже слух – говорят, что Дума уже распущена. Может быть, это было бы и лучше – по крайней мере, хороший и единственный в своем роде момент, чтобы, несмотря на роспуск, собраться и взять власть в свои руки.

“Та” власть показала себя вполне несостоятельной и вряд ли справится с поднявшейся бурей, да и чем она может справиться? Войска против нее. Я глубоко убеждена, что все это подстроено нарочно с тем, чтобы заключить сепаратный мир, да так оно и будет, если не найдется людей, которым поверит народ и армия, способных стать у власти» (27 февраля).

«… Сегодня царь должен в 3 часа приехать в Государственную Думу и там держать речь… Господи, Александр Васильевич, какое это может быть громадное, безмерное счастье. Александра Федоровна – тоже по слухам, конечно, – куда-то испарилась – и Бог с ней. Ведь это возрождение всех надежд, возложенных на войну, ведь солдаты поголовно говорят, что “дайте здесь управиться, потом пойдем немцев бить, только бы не знать, что за спиной измена”…

Меня очень обрадовала телеграмма, посланная Родзянкой командующим флотами. Хотя Тимирев говорил, что, кажется, Непенин уже ответил о присоединении Балтийского флота, а про Вас ему ничего не известно, и обещал справиться и позвонить по телефону. Если бы Вы знали, Александр Васильевич милый, как я жду этого звонка, хотя меня больше интересует форма ответа, т. к. содержание можно угадать – по крайней мере, я так хочу этому верить. У меня к Вам просьба, Александр Васильевич милый, пришлите мне приказ по флоту по поводу всего вышеизложенного, если можно, конечно, – мне так хочется его прочитать…» (1 марта)

Позволительно усомниться, что приведенный нами выше приказ, отданный Колчаком после получения телеграммы от Родзянко, восхитил бы Анну Васильевну – да и сама она, кажется, все-таки была не очень уверена даже в его «содержании» (осторожная оговорка «я так хочу верить» в столь восторженном письме довольно красноречива). Очевидно, адмирал более трезво, чем его далекая собеседница, оценивал события и их перспективы, – и все-таки… если даже Колчак и не относился с чрезмерной серьезностью к «политическим» страницам писем Анны Васильевны, – у него могли быть и более серьезные источники, излагавшие нечто подобное им на менее наивном уровне (Тимирева в ноябре упоминала о «не пропущенных цензурой думских речах» как о предмете особого интереса офицеров балтийской Минной дивизии). А потому можно и посчитать достаточно искренними слова, сказанные адмиралом в январе 1920 года:

«Сам факт принятия власти комитетом Государственной думы во время Февральской революции я приветствовал, так как состав правительства перед самой революцией я не считал способным к успешному ведению войны. Когда совершилось отречение Николая II и образовалось Временное правительство, я счел себя свободным от присяги прежней власти и первым в Черноморском флоте принес присягу Временному правительству. Я приветствовал революцию как гарантию возможности подъема энтузиазма в народе и в армии и этим самым возможности довести войну до победного конца, ибо уже перед революцией для меня стало ясно, что монархия к такому победному концу привести не может, – вернее, не монархия, а создавшийся при ней у нас в России государственный порядок, и что должно произойти в создавшемся положении какое-либо изменение. Полагая, что вновь образовавшаяся власть носит временный характер, я считал, что новый государственный строй должен быть установлен каким-либо учредительным органом, Учредительным собранием или Земским собором, словом, выраженной [31]через такой орган волей народа; считал, что монархия восстановлена не будет, что установится строй республиканский, и такой строй считал приемлемым и наиболее соответствующим создавшейся обстановке».

Таким образом, на рубеже 1916–1917 годов предубеждение против слабой государственной власти, не переносимое, впрочем, на монархию в целом, у Колчака должно было сложиться, – но в какие бы то ни было реальные действия оно не вылилось. Адмирал был поглощен заботами о подготовке к предстоявшим весной операциям, которые, как мы знаем, глубоко его волновали. Поэтому и в первые дни «завоеванной свободы» он, казалось бы, должен был интересоваться только узко-«прикладными» вопросами сохранения боеспособности Черноморского флота и приданных ему армейских частей… однако не все было так просто. Колчак оставался Колчаком, и замыкаться в кругу своих непосредственных забот, когда пошатнулась держава, он, похоже, не захотел; согласно одному из сохранившихся свидетельств, не был он и столь лояльным к новой власти и «демократическим завоеваниям».

«Когда в 1917 г., – цитирует историк С.П.Мельгунов письмо капитана 2-го ранга Лукина, написанное, очевидно, в конце 1920-х или начале 1930-х годов, – дошли до Севастополя первые зарницы революции, герцог С[ергей] Г[еоргиевич] Лейхтенбергский (пасынок в[еликого] кн[язя] Н[иколая] Н[иколаевича]) был экстренно командирован в Батум на специальном миноносце для свидания с Ник[олаем] Никол[аевичем] (Великий Князь – Главнокомандующий Кавказской армией – одним из последних указов отрекшегося Императора был назначен Верховным Главнокомандующим. – А.К.). Эта миссия была секретная и настолько срочная, что командиру миноносца дано было предписание “сжечь котлы, но полным ходом доставить герцога к отходу батумского поезда”. Тогда ходили слухи, что в контакте с Балтийским флотом (о массовых убийствах офицеров на Балтике в первые же революционные дни, должно быть, еще ничего не было известно. – А.К.) и некоторыми войсковыми частями Черноморский флот должен был перейти в Батум и там и по всему побережью произвести демонстрации в пользу Ник[олая] Ник[олаевича] и доставить его через Одессу на румынский фронт и объявить императором, а герц[ога] Лейхтенбергского – наследником. Такие слухи циркулировали во флоте в эпоху, когда Петроград был отрезан и еще было не известно, чем все это кончится».

Надо, впрочем, заметить, что рассказ выглядит довольно сомнительным. Биографы как Великого Князя Николая Николаевича, так и Колчака умалчивают о чем-либо подобном, да и сам Лукин в своем сборнике очерков из жизни флота, вышедшем позже книги Мельгунова, не только не развивает столь интересной темы, но и вообще больше не упоминает о попытке Александра Васильевича или миссии Герцога Лейхтенбергского; к тому же в своих сочинениях Лукин обнаруживал явную склонность к беллетризации, что для мемуариста и историка вообще кажется нам предосудительным. Тем не менее вряд ли следует и полностью отвергать столь подробный рассказ, допускающий интерпретацию действий Колчака не как «реставраторской» контрреволюции в прямом смысле слова, а как предложения о широкомасштабной военной демонстрации «юга» в противовес солдатскому мятежу «севера», с декларацией поддержки нового Верховного Главнокомандующего и вообще – государственнического течения.

После этого позволительно задаться вопросом, имел ли в виду адмирал, когда 11 марта писал Анне Васильевне: «Десять дней я занимался политикой и чувствую глубокое к ней отвращение, ибо моя политика – повеление [32]власти, которая может повелевать мною», – только работу по поддержанию спокойствия во вверенном ему флоте, а также – чт? в действиях адмирала вызвало раздраженную реплику Николая Николаевича, произнесенную 7 марта: «он прямо невозможен» (оперативные планы и предложения Командующего Черноморским флотом как будто не встречали ранее столь негативных его отзывов)…

Впрочем, в любом случае, «посадить на престол» такого человека, как Великий Князь Николай Николаевич, без его ведома и согласия было, разумеется, невозможно, а сам он не пожелал давать своего имени ни для каких монархических предприятий. Поэтому попытка Александра Васильевича, если она соответствовала рассказу Лукина, с самого начала выглядит покушением с негодными средствами; однако, уже без ставки на Великого Князя, идея военной демонстрации обсуждалась тогда и другими высокими чинами. Так, в середине марта неофициальное совещание старших кавалерийских начальников, чьи войска находились на Румынском фронте, предполагало в день присяги новой власти обратиться «от лица всей собранной в Бессарабии конницы к временному правительству с адресом, побуждающим его к более энергичному проявлению своей воли», но проект этот не реализовался, возможно, из-за отказа участвовать в его осуществлении генерала графа Ф.А.Келлера, чей авторитет в русской коннице стоял на недосягаемой высоте. А вскоре, 23 апреля, генералы А.М.Крымов и К.К.Маннергейм даже обсуждали возможность переброски войск в Петроград «для наведения порядка и спасения от полного развала Российской Империи». Перевезти несколько конных дивизий по железной дороге и тем более – провести их через полстраны походным порядком в условиях развивающейся смуты и продолжающейся войны с «врагом внешним» оказалось немыслимым, но энергичный и искренний патриот Крымов не хотел смиряться…

«Есть основания предполагать, – пишет хорошо осведомленный Деникин, – что возникшая по инициативе генерала Крымова на Юго-Западном фронте офицерская организация, охватившая главным образом части 3[-го] конного корпуса и Киевский гарнизон (полки гвардейской кавалерии, училища, технические школы и т. д.), имела первоначальной целью создание из Киева центра будущей военной борьбы… План его, по-видимому, заключался в том, чтобы в случае падения фронта идти со своим корпусом форсированными маршами к Киеву, занять этот город и, утвердившись в нем, “кликнуть клич”. Все лучшее, все, не утратившее еще чувства патриотизма, должно было отозваться…»

Запомним фамилию Крымова и его планы, к которым нам еще предстоит вернуться, а пока обратимся вновь к положению на Черном море. Развитие революционных событий демонстрировало, что беспокойство наиболее прозорливых офицеров было вполне оправданным, а любое промедление оказывалось поистине смерти подобным. Так, Севастополь уже был осчастливлен творением самозванного петроградского «Совета рабочих и солдатских депутатов», вернее, кучки журналистов и «профессиональных революционеров» из «Исполкома Совдепа» (уродливые сокращения начинали наводнять язык с поразительной быстротой) – «Приказом № 1 по гарнизону Петроградского [Военного] Округа всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота для немедленного и точного исполнения, а рабочим Петрограда для сведения», опубликованным 1 марта и немедленно распространенным по всей России.

«Совет рабочих и солдатских депутатов, – говорилось в „Приказе“, – постановил:

… Во всех ротах, батальонах, полках, парках, батареях, эскадронах и отдельных службах разного рода военных управлений и на судах военного флота немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов вышеуказанных воинских частей.

… Во всех своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету Рабочих и Солдатских Депутатов и своим комитетам.

… Всякого рода оружие, как то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и прочее, должны находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам [33], даже по их требованиям.

… В строю и при отправлении служебных обязанностей солдаты должны соблюдать строжайшую воинскую дисциплину, но вне службы и строя в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане.

В частности, вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется.

… Равным образом отменяется титулование офицеров: ваше превосходительство, благородие и т. п., и заменяется обращением: господин генерал, господин полковник и т. д.».

Часто смысл «Приказа» сводят только к отмене чинопочитания и «муштры» (отдание чести, постановка во фронт, титулование офицеров). На самом деле, уже и этого было бы достаточно, чтобы увидеть в «Приказе № 1» сильный удар по всей армейской и флотской структуре, поскольку «муштра» на поверку оказывается важной составляющей военного организма, собирая и сплачивая нижних чинов и приучая их к беспрекословному повиновению, которое незаменимо в боевой обстановке: сознательного мужества, необходимого для офицера, нельзя требовать от солдата или матроса, быть может случайно попавшего в строй и тем не менее обязанного выполнять свой долг. Но все же подлинный и главный смысл «Приказа № 1» – не отмена постановки во фронт, а насильственное и императивное внедрение в умы нижних чинов враждебности к своим офицерам, которые в новой, «свободной» стране становятся персонами настолько одиозными, что им – костяку и мозгу вооруженной силы государства – оказывается даже опасным доверять оружие! Очевидно, что такая армия не только не может воевать – она не может просто существовать, она должна быть распущена как можно скорее, иначе станет опасной как для самой себя, так и для окружающих. Но как распустить несколько миллионов человек, если идет война, а в тылу партийные экстремисты призывают к «углублению революции»?!

Капитан 2-го ранга Лукин, изображая матросский и солдатский митинг в Севастополе, по своему обыкновению прибегает к беллетристическим приемам, хотя и основывается, должно быть, на свидетельствах очевидцев; фраза же Колчака «я разъяснил командам, что этот приказ необязателен как исходящий не от власти; со мной команды соглашались» превращается у него в живописную картину выступления на митинге Командующего флотом:

«Твердым, отчетливым голосом адмирал сказал:

– Этот приказ для меня не приказ. Это не закон и не акт, который следует выполнять… В силу настоящего положения Советы Рабочих и Солдатских депутатов могут возникать в любом городе, – почему, в таком случае, приказ Петроградского Совета является обязательным, а не обязателен приказ Одесского Совета или всякого другого. Во всяком случае, – тут голос Колчака возвысился, – я буду выполнять только те приказы, которые буду получать либо от правительства, либо от Ставки».

Сильная, а подчас и резкая, властная речь еще имела, особенно на первых порах, власть над толпою, и недаром адмирал Пилкин писал: «Глубокое убеждение и настоящая сила всегда слышались в словах Колчака. Вот почему впоследствии даже распропагандированная толпа матросской вольницы на юге долго не могла выйти из-под влияния искреннего простого слова Колчака. Адмирала встречали и на кораблях Черноморского флота восторженно, прислушивались к каждому слову, клялись сохранить народное достояние и порядок, но… измена проникала сперва медленно, потом все быстрее». Матросская, солдатская, рабочая масса была очень восприимчива к крикливым лозунгам, хлесткой фразе, беззастенчивой и агрессивной агитации, и состязаться с крайними левыми течениями одному русскому адмиралу было трудно, да, пожалуй, и противопоказано: следовало сохранять достоинство Командующего флотом. В то же время борьба за умы вовсе не казалась проигранной – слишком уж причудливо бродили в головах нижних чинов новые идеи, лозунги и даже просто неизвестные прежде слова, так что не случайно эти дни давали богатейшую пищу для анекдотов: о том, как врывавшиеся в частные дома с обыском солдаты кричали «долой самодержавие – да здравствует царь-батюшка!»; об унтер-офицере из солдатского комитета, «расшифровавшем» слово «интернационал» как «интересы нации» (стоит ли удивляться, что такой интернационал приветствовали вполне искренне?); об обращении – и совершенно всерьез! – на солдатском митинге «товарищи евреи-дезертиры!»; о том, как некий революционный поручик объявил об установлении для солдат «восьмичасового рабочего дня» (?!), вследствие чего часть нижних чинов пришла в ужас, решив, что их теперь будут заставлять заниматься строевой подготовкой по восемь часов… Все заинтересованные и незаинтересованные политические партии и организации наперебой объясняли толпе, что она непременно должна что-то делать, творить (или скорее вытворять), но что именно – не всегда объясняли, и, возможно, прав был Верховский, когда писал о недоумении солдат и матросов, «к чему стремиться». И адмирал Колчак пришел к выводу о необходимости захватить инициативу.

5 марта он привел севастопольский гарнизон к присяге Временному Правительству; в тот же день на солдатско-матросском митинге был избран «Временный Военно-Исполнительный Комитет». Похоже, что сначала адмирал отнесся к нему с вполне объяснимым недоверием, но 7 марта на собрании офицеров после «заявления командующего флотом» о необходимости сохранения дисциплины и подчинения центральной власти раздались голоса в пользу сотрудничества с новым комитетом. Примечательна мотивировка выступавших: «сохраняющийся в Севастополе относительный порядок держится только на личном авторитете и обаянии командующего флотом», «между тем пропасть, отделяющая рядовой состав от офицеров, становится все шире и глубже». После этого Колчак согласился командировать в состав комитета ряд офицеров, и 8 марта был образован «Центральный Военно-Исполнительный Комитет» из пятнадцати офицеров, четырех кондукторов, двадцати пяти матросов и солдат и десяти рабочих (выделение в самостоятельную статью кондукторов – своего рода элиты унтер-офицерского состава, производимых в это звание по экзамену, – позволяет предположить, что в число «матросов и солдат» при данном подсчете включены и унтер-офицеры).

«С возникшим с первых же дней переворота Советом матросских депутатов Черноморского флота у меня отношения первое время были хорошие, добрососедские… – расскажет позднее Колчак. – Я считал, что учреждение полезное и будет способствовать сохранению спокойствия и порядка во флоте; постановления Совета, прежде их введения в жизнь, обычно представлялись мне, с моими указаниями по поводу них считались;… добрые отношения сохранялись и с Советом рабочих депутатов Севастопольского порта». Правда, со стороны севастопольского Совета наблюдались попытки подчинить себе Военно-Исполнительный Комитет, оставляя ему лишь «права административного органа» флота (?), но 30 марта оба органа объединились в «Совет депутатов армии, флота и рабочих», причем понятно, что в таком городе, как Севастополь, влияние моряков неизбежно должно было стать преобладающим.

Воздействовать на матросов обе враждующие силы – государственническое и экстремистское течения – пытались, в общем, сходным образом, и не следует категорически обвинять правительственно-оборонческо-военный лагерь в неумении подбирать аргументы или излагать их языком, понятным «народным массам». Вот, к примеру, что говорилось в выпущенной севастопольским Советом 12 апреля листовке «Какой нам нужен мир?»:

«В последние дни в Севастополе горячо обсуждается вопрос о том, на каких условиях мы можем заключить мир, и главное, нужны ли нам Босфор и Дарданеллы… Во время нашей войны с Японией Германия заставила нас под угрозой войны заключить торговый договор, по которому мы уплачивали немцам миллиардную контрибуцию… А на Босфоре и Дарданеллах немцы поставили своих офицеров, генерала Сандерса, свои пушки, свой флот: Гебена и Бреслау. Без шуму и крику немцы заняли выход из русского Черного моря и надели удавку на шею России… Война началась от того, что: 1) немцы хотели нас поработить постепенным захватом земель, торговым договором, влиянием на всю нашу жизнь, внося всюду деспотизм и рабство; 2) немцы заставляли нас тратить одну треть всех народных денег на военные нужды; 3) немцы, захватив Босфор, надели нам удавку на шею…»

Авторы обращения апеллируют почти к тем же меркантильным чувствам, что и революционеры-экстремисты. В оборонческом лагере раздавались, конечно, и слова о верности долгу, о сохранении союза с другими державами Антанты, но наряду с ними, как видно из процитированного, народу объяснялось, что экономические тяготы в значительной степени связаны с германской политикой, что ставшие на митингах пресловутыми Дарданеллы нужны не министру Временного Правительства Милюкову, а России, для которой немецкий контроль над проливами является «удавкой», и проч. Нельзя сказать, чтобы эта пропаганда не находила сочувственного отклика: команды боевых кораблей выносили резолюции о том, что «Боспор и Дарданеллы нужны России во имя ее свободы, международной справедливости и мира на Ближнем Востоке», и требовали: «Нам нужен свободный выход из Черного моря». И все же Колчак предпочитал занимать матросские умы не листовками и резолюциями, а непосредственным выполнением служебных обязанностей, для чего стремился почаще выводить флот в боевые операции (эффективность этой меры признавал впоследствии один из матросов-большевиков: «Частые походы отрывали массы от политики…»).

В общем, это сочетание разносторонней пропаганды и боевой активности пока еще импонировало матросам, не только поддерживая уважение к адмиралу, но и побуждая приписывать ему поступки, совершенно немыслимые для Александра Васильевича: «Может, опять Миколашку наговорить хотят?» – передает современник матросские пересуды о совещании командного состава. – «Н-но, браток, там сам Колчак!» – «А что тебе Колчак?» – «Н-но, браток, Колчак не даст. Колчак сам в есеры записался!»

К социалистам-революционерам адмирал, конечно же, не примкнул, хотя деятельность этой партии на Черном море, где она имела немалое влияние, считал вполне терпимой и небесполезной: заманчивые для крестьянского уха слова о «земле и воле» местные вожди эсеров сочетали с твердой позицией «революционного оборончества». В свою очередь, флот сам был близок к тому, чтобы становиться «элементом порядка», и это подчас выглядело неожиданно. Офицер Черноморской дивизии не без удивления отмечал: «… Та самая матросская буйная вольница, которую все боялись в мирное время, пьяная, гульливая и задорная, теперь действительно еще держала “знамя Революции”… и, сколько можно было требовать после революции, – добросовестно несла службу».

И все же, очевидно, чувствуя слабость и государственной власти, и «общественной» власти доминирующих политических течений, – Колчак в том же апреле говорил новому военному и морскому министру Гучкову, объезжавшему фронт и посетившему, в частности, Одессу (где с ним и встретился Командующий флотом), «о начавшемся разложении» и о том, «что если этот процесс будет продолжаться, мы долго не продержимся». За разговором последовал вызов в столицу, где наихудшие подозрения только упрочились.

В Петрограде Гучков предложил Александру Васильевичу принять командование уже разложившимся Балтийским флотом, матросы которого пребывали, судя по всему, в состоянии духа, пограничном между наглым сознанием вседозволенности и страхом воздаяния за многочисленные убийства, совершенные ими в кровавые февральские дни: достаточно сказать, что захватившая власть в Кронштадте толпа всеми силами сопротивлялась попыткам взять что-либо из запасов крепости для укрепления оборонительной позиции, ибо все время ожидала «осады со стороны реакционной гидры». Как рассказывал впоследствии Колчак, Гучкову он ответил, «что в Черноморском флоте – разложение, подобное разложению в Балтийском флоте, – вопрос ближайших дней, и что едва ли мое назначение в Балтийский флот чему-нибудь поможет, но что я готов подчиниться приказу Гучкова, если это необходимо».

Сложно сказать, действительно ли адмирал был настроен столь пессимистически или тут сказался ретроспективный взгляд, знание того, как развивались события далее. Но возможно, что Александр Васильевич воспроизвел свои слова максимально точно, а вывод о печальном и недалеком финале Черноморского флота родился у него спонтанно, под влиянием столичных новостей. Правительство не могло справиться с дикой анархией, развивавшейся в непосредственной близости и угрожавшей самому его, правительства, существованию, – так стоило ли строить какие-либо надежды на то, что процесс умирания государства остановится где-то на полпути и не дойдет до Черного моря?!

Пытаясь лучше понять политическую обстановку, Колчак направился к Родзянко – тому самому «председателю Временного комитета Государственной Думы», который в дни крушения Империи с барабанной самоуверенностью утверждал, что контролирует все происходящее, и призывал командующих флотами подчиниться ему. Теперь Родзянко не нашел ничего лучшего, чем направить адмирала к Г.В.Плеханову, старому марксисту, во время Великой войны бывшему эмигрантом-«оборонцем», а после Февраля вернувшемуся в Россию. Плеханов растерянно объяснил, «что происходит чисто стихийный процесс брожения среди масс, что бороться с ним очень трудно и едва ли партийные группы здесь что-нибудь могут сделать», – а после ухода Колчака рассказывал своим единомышленникам о состоявшейся беседе в довольно юмористическом тоне:

«Он мне очень понравился. Видно, что в своей области молодец. Храбр, энергичен, не глуп. В первые же дни революции стал на ее сторону и сумел сохранить порядок в Черноморском флоте и поладить с матросами. Но в политике – он, видимо, совсем не повинен. Прямо в смущение привел меня своею развязной беззаботностью. Вошел бодро, по-военному, и вдруг говорит: “Счел своим долгом представиться Вам как старейшему представителю партии социалистов-революционеров… ” Войдите в мое положение! Это я-то социалист-революционер! Я попробовал внести поправку: “Благодарю, очень рад. Но позвольте Вам заметить… ” Однако Колчак, не умолкая, отчеканил: “… представителю партии социалистов-революционеров. Я – моряк, партийными программами не интересуюсь. Знаю, что у нас во флоте среди матросов есть две партии: социалистов-революционеров и социал-демократов. Видел их прокламации. В чем разница – не разбираюсь, но предпочитаю социалистов-революционеров, так как они – патриоты. Социал-демократы же не любят отечества, и, кроме того, среди них очень много жидов… ” Я впал в полное недоумение после такого приветствия и с самой любезной кротостью постарался вывести своего собеседника из заблуждения. Сказал ему, что я – не только не социал-революционер, но даже известен как противник этой партии, сломавший немало копий в идейной борьбе с нею… Сказал, что принадлежу именно к нелюбимым им социал-демократам и, несмотря на это – не жид, а русский дворянин и очень люблю свое отечество. Колчак нисколько не смутился. Посмотрел на меня с любопытством, пробормотал что-то вроде: ну, это не важно, и начал рассказывать живо, интересно и умно о Черноморском флоте, о его состоянии и боевых задачах. Очень хорошо рассказывал. Наверное, дельный адмирал. Только уж очень слаб в политике…»

Несмотря на несколько снисходительный тон, рассказ Плеханова представляется чрезвычайно важным для характеристики Колчака. Вряд ли Александр Васильевич испытывал какое-либо расположение к социалистам, осведомленность же об их разделении на социал-демократов и социал-революционеров, как видим, и вовсе считал для себя совершенно излишней роскошью, однако дело было не в этом. Наверное, адмирал смог бы не менее иронично, чем Плеханов, изложить содержание разговора, но уже со своей точки зрения, для которой оттенки программ и количество сломанных копий «в идейной борьбе» безусловно отступали на задний план при виде разверзшейся под ногами пропасти. Теперь спасти Россию могла только горячая и действенная любовь к ней – и в словах Плеханова для Колчака, очевидно, «любви к отечеству» оказывалось достаточно, остальное же безусловно относилось к разряду «ну, это не важно». Однако социалистический патриотизм оказывался бессильным, неспособным, а то и не желающим обуздать анархию, ибо отвлеченные принципы «свободы» и рабское, догматическое преклонение перед «инициативой» или хотя бы «стихийным брожением» пресловутых «масс» становились для него важнее, чем угроза живому национально-государственному организму России.

Еще хуже было то, что подобную позицию заняли и некоторые члены Временного Правительства, а остальные не посмели им противиться. В этом Колчак должен был убедиться на очередном заседании Совета министров, проходившем под вопли вооруженной толпы, манифестировавшей по улицам Петрограда с требованиями отставки Милюкова и Гучкова. Генерал Л.Г.Корнилов, Главнокомандующий войсками столичного округа (назначенный еще Государем в последние часы перед отречением), настаивал на решительном отпоре вооруженной рукою, и Гучков как будто также склонялся к этой идее, но…

«Когда эта манифестация апрельская принимала все более грозный вид, – рассказывал бывший военный министр, – у меня состоялось заседание Временного правительства, где я доложил положение дел и очень спокойно заявил… что, если будет вооруженное вторжение – мы даем вооруженный отпор… Коновалов (министр торговли и промышленности. – А.К.) подошел ко мне и громко говорит: “Александр Иванович, я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь – и я ухожу в отставку”. Подошел Терещенко (министр финансов. – А.К.) и сказал то же самое. А я все говорил – мы не нападаем, а на нас нападают…

… У меня от соприкосновения с кн[язем] Львовым получилось впечатление, что он неисправимый непротивленец, он крепко верил, что все это стихийное само собой уляжется, что известные добрые качества, здравый смысл заложен в русской народной массе, что он в конце концов возьмет верх, эксцессы связаны с бурным весенним потоком, а потом спокойно потечет… Другое – просто физическая трусость. Вот если бы кто другой подавил движение… но сами участвовать в этом, принимать на себя ответственность!»

Одной этой сцены уже было бы довольно для такого экспансивного и легко выходящего из равновесия человека, как Александр Васильевич; однако на этом дело не кончилось. Следующие дни прошли в разъездах: сначала во Псков на совещание высшего командования, созванное Алексеевым (Временное Правительство принудило Великого Князя отказаться от должности Верховного Главнокомандующего, и теперь ее занимал бывший начальник штаба Ставки); затем – обратно в Петроград, куда прибыл и Алексеев, на обсуждение проекта «Декларации прав солдата»; и всюду можно было услышать только удручающие новости.

«… Общее мнение было такое, – вспоминал Колчак, – что ожидавшийся от революции подъем энтузиазма в войсках не произошел… что развал неудержимо растет, что дальше продолжать войну при таких условиях крайне трудно, но продолжать ее необходимо, тем более что приняты определенные обязательства перед союзниками, а прекращение войны с Германией со стороны России повлечет разгром союзников, а затем и тяжкие условия мира для России». Сразу заметим, что последнее соображение представляется совершенно правильным: если об условиях сепаратного мира с Российской Империей, согласись на него русский Государь, еще можно было спорить, то разговор с дезорганизованной после-Февральской Россией был бы совсем другим (Брест-Литовский мир менее года спустя наглядно покажет неумеренность германских аппетитов и стремление немцев к расчленению России). Итак, воевать было нужно… но как можно было воевать в подобных условиях?

«Декларация прав солдата» открыто вносила в ряды армии политическую рознь: разрешение членства в «любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, обществе или союзе», свобода агитации и пропаганды (в том числе антивоенной и сепаратистской) и тому подобные новшества заставляли охарактеризовать этот документ однозначно: «Декларация – последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии». Неудивительно поэтому, что обсуждение ее проекта запомнилось Колчаку как «очень короткое»: «В самом начале чтения проекта встал генерал Алексеев и заявил, что он не может обсуждать вопросы, как окончательно разложить армию, и что поэтому отказывается слушать далее проект. После этого все присутствующие, тоже поднявшись с мест, заявили, что отказываются обсуждать этот документ, присоединились к мнению ген[ерала] Алексеева. На этом чтение документа кончилось, кончилось и само совещание». Увы, кроме Алексеева – честного и прямого, хотя и не обладавшего достаточной решительностью и силою воли, – в армии хватало генералов-оппортунистов, и в мае декларация была опубликована в качестве государственного акта. Сделал это уже новый министр, сменивший ушедшего в отставку Гучкова, – А.Ф.Керенский, адвокат и почему-то член петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Колчак же к тому времени в ответ на попытку выяснить, состоится ли все-таки его назначение Командующим Балтийским флотом, получил распоряжение «возвратиться на Черное море».

Интересно, что незадолго до этого Гучков обдумывал возможность и более высокого назначения Александра Васильевича – на пост управляющего морским министерством, но опасался, не повлечет ли уход адмирала с Черного моря ухудшения обстановки там. «Я лично остановился бы на Колчаке… – вспоминает бывший министр. – С самого начала я подумал, что без гражданской войны и контрреволюции мы не обойдемся, и в числе лиц, которые могли бы возглавить движение, мог быть Колчак». Но в конце концов изо всех возможных решений Гучков выбрал, в сущности, не являвшееся решением: возвращение Александра Васильевича на Юг при продолжавшемся развале центра вряд ли могло изменить что бы то ни было…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.