Глава 33 В ПОИСКАХ ДОМА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 33 В ПОИСКАХ ДОМА

Но куда ко мне? «У меня» нет у меня.

А. И. Герцен — Н. П. Огареву

Последние годы Герцена были не менее тяжелыми, чем личные испытания 1851, 1852 и 1864 годов. В будущем ему не виделось «ни одной светлой черточки».

Даже в спокойном письме от 10 марта 1867 года, написанном Герценом Огареву в самый обычный день, вместивший в себя, как всегда, множество проблем, обязанностей и событий многострадальной жизни писателя времени ее заката и катастрофического «бездомья», когда домом становится весь мир, прорывается нескрываемый трагизм. На предложение Огареву: «Если ты хочешь переехать ко мне…» сам же и отвечает: «Но куда ко мне? „У меня“ нет у меня».

Упорное стремление Герцена к общему дому, где под одной крышей соберутся близкие ему люди, как оказывается, недосягаемая мечта — стоит к ней только приблизиться. Вот и предпоследний год в его судьбе, 1868-й, опять дарит иллюзорную надежду «всем соединиться».

«Ясновельможный пан» Тхоржевский, помощник бескорыстный, кажется, постарался. Снял замок Пранжен близ Ниона. Огромное палаццо на берегу прекрасного голубого Лемана.

«Хорошо… вроде Буассьер, но обширнее видом и всем», — Герцен рассылает письма всем приглашенным членам разросшейся семьи. И действительно, замок так замок.

«Я с тобой в rez-de-chauss?e[176] — есть для тебя кресло на колесах», — сообщает он в августе 1868-го Огареву, повредившему при обмороке ногу. Очерчивая границы временного пристанища с множеством высоких, удобных комнат, где места хватит всем, он вновь, как тогда, в Буассьере, мысленно размещает в средневековых чертогах всех прибывающих, конечно, корректно учитывая некоторую несовместимость действующих лиц давно начавшейся драмы[177].

«Едет сюда и Мейз[енбуг] с Ольгой, кажется, и Саша с Weib und Kind[178] — наверно, что это — конгресс omnium[179] — начало ли разлуки со всеми, или что?» Вопрос, конечно, риторический.

Постепенно члены «конгресса» заполняют временное жилище. Герцен едет за Огаревым в Женеву — он болен и припадки его учащаются. Тата приезжает с Тучковой и Лизой. Ольга — с Мальвидой (при явном недовольстве последней, не желающей отпускать от себя свою приемную дочь). Саша появляется с Тутсом и со своей женой, красавицей Терезиной.

Естественно, когда все «дома», много писем не пишется, что обычно делает Герцен. И трудно воспроизвести атмосферу, услышать обрывки разговоров в семейном королевстве, образованном лишь на время.

Почти через месяц пребывания в Пранжене, уже 11 сентября, приглашая верного советчика и душеприказчика семьи Г. Н. Вырубова посетить замок, Герцен, все еще надеясь на всеобщее «замиренье», с горестью сообщает ему: «…мы же все рассыпаемся: кто в Женеву, кто во Флоренцию — а я еду в Париж на несколько дней».

Вообще в замке приглашенных друзей и знакомых не слишком много. Кроме Вырубова и Тхоржевского на свидание с Герценом приезжает редактор петербургской «Недели» А. П. Пятковский, чтобы поговорить о возможном сотрудничестве в русской печати. Конечно, анонимном. И вскоре под псевдонимом «И. Нионский», предложенным Пятковским в память о знаменательной встрече в Нионе, русский читатель познакомится с серией очерков Герцена «Скуки ради».

В Пранжен доходит известие, что после смерти П. В. Долгорукова надо срочно решать вопрос о богатейшем собрании княжеских бумаг, на которые охотится тайный российский сыск. Последние посещения умирающего Долгорукова, вмешательство Герцена в примирение неуживчивого князя с его сыном, последующая провокационная развязка с унаследованным Тхоржевским архивом Петра Владимировича стоили Александру Ивановичу слишком дорого. Российская «шпионница» проницательного Герцена попросту провела.

Под видом скорейшего издания разоблачительных материалов Долгорукова некто Постников, оказавшийся подготовленным агентом Третьего отделения К. А. Романном, входит в доверие к соратникам Герцена, получает обманным путем от Тхоржевского и Огарева секретнейшие бумаги князя и вскоре переправляет их в Петербург[180].

До поры Герцен полагал, что еще крепок, «здоров, как бык» (не считая, конечно, навязчивых мигреней), но и по делу медицины и собственного здоровья терпел фиаско.

Открывшийся у него диабет требовал немедленного врачебного вмешательства. Доктор Сергей Петрович Боткин, брат небезызвестного Василия Петровича, врач первоклассный, ставит диагноз и, вслед за швейцарским профессором гигиены Адольфом Фогтом, советует ехать «на воды» в Виши или Карлсбад.

Врачебное предписание будет исполнено, но лечение в Виши к успеху не приведет. (Из-за развития диабета Герцена постоянно, «до лихорадки», будет мучить боль от появившихся на руках чирьев.)

Думая о будущем своих детей, Герцен не склонен отодвигать вопрос собственной смерти. Вся практическая финансово-наследственная сторона семьи давно решена, и в завещании четко указаны все доли наследства.

Но вот сознание, что в сердцах его младших детей «останутся пустоты», бесконечно ранит его. Ольга, не знавшая свою покойную мать и всю красоту ее характера, теперь страстно привязана к Мальвиде. Да и сам он останется в памяти дочери «словно какой-то чужедальний друг… довольно расплывчатый, довольно неизвестный…».

Итог для него мучительный: не смог приобщить дочь «к нашему образу жизни», и она не сможет его понять, не зная русского языка и созданных им книг.

Свидания с отцом все чаще отодвигаются не только по воле Мейзенбуг, Ольга неохотно расстается со своей «второй матерью». Герцену снятся тревожащие, печальные сны. Проснувшись, в смятении вспоминает, как ожидает Ольгу на железной дороге, а «поезд подходит — неосвященный». Дочь «выходит раздетая, истерзанная», больная. Он берет ее на руки, а она падает на мостовую…

Семейная тайна о рождении младшей дочери, скрытая до поры даже от старших детей, — еще больший камень преткновения. И в этом немалая доля его вины. Вопрос уже близок к решению, но как сделать это безболезненнее для Лизы и Ольги?

«Полный разрыв или официальное житье вместе» — в конце концов, Герцен вынужден принять эту альтернативу Тучковой и решительно, безусловно согласиться на всё. В начале 1869 года Наталья Алексеевна получает его фамилию (которую носит до возвращения в Россию в 1876 году), и младшим детям — еще неосведомленной Ольге и, главное, Лизе — раскрывается семейный секрет.

Свое решение упорядочить семейное положение Герцен доверяет верной Марии Рейхель: «Хотя я с вами об этом не говорил — но полагаю, вы знаете, что Лиза — моя дочь. <…> Ог[арев] первый знал все — все было откровенно и чисто, и наши отношения скорее теснее сблизились от общего доверия, чем потерялись. Но мне под конец стало тяжело, что вы и пять, шесть близких людей — или не знаете, или думаете, что я не доверяю, скрываю».

Наталья Алексеевна открывается в письме другому близкому человеку из их московского окружения — Татьяне Алексеевне Астраковой. За 27 дней до кончины Герцена она исповедуется в рассказе о собственной жизни, «исполненной лишений, недоразумений, тяжелых тайн»: «Дайте мне быть откровенной, дайте мне сегодня высказаться насколько можно письменно, — вот тринадцать почти лет, как мы благородно и дружески расстались с Н[иколаем] П[латоновичем]. Нам обоим было тяжело, мне многого стоил этот жесткий поступок. <…> С одной стороны, я казалась какой-то жертвой — и это было тяжело на совести — с другой — дочь моя росла — я хотела, чтоб она знала истину, знала свою семью, сблизилась бы с ней неразрывнее — она слишком была одинока, и я ожидала со временем упреков с ее стороны: зачем не живем вместе с ее отцом…»

Рассечь трагический узел Герцен так и не смог. Не было мира общественного, не было мира семейного, не было мира душевного, а она, эта безжалостная судьба, готовила все новые испытания.

Двадцать девятого октября 1869 года Герцен получил от сына сообщение о «сильном нервном расстройстве» Таты и немедленно выехал во Флоренцию. Жесткая телеграмма Саши: «Расстройство умственных способностей» — будто свела Герцена с ума. Встреча с любимой дочерью была как «удар грома средь осеннего спокойного времени», который «расшиб» его. Положение больной казалось ужасным, необъяснимым. И Герцен вместе с приехавшей по его просьбе Тучковой взялись за спасение Таты и выходили ее.

Некоторое время тому назад во Флоренции Герцен познакомился со слепым итальянцем Пенизи и находил в нем множество достоинств: «Я еще такого чуда не видывал». Он и поэт, и полиглот, владеющий многими языками, и несравненный музыкант. Готов даже взяться за переводы его сочинений. Тата не отказывалась от интересного общения и даже давала Пенизи уроки русского языка.

Чрезмерно настойчивый, преследующий Тату и добивающийся ее любви, Пенизи стал настолько неотвязной тенью в жизни девушки, что случилась трагедия. Боясь его оскорбить, резко отдалив от себя, на чем настаивал и Герцен (уж скольких прекрасных претендентов на руку дочери было отведено — Шифф, Лугинин, Мещерский), Тата была не в силах порвать с несчастным, постоянно испытывая чувство вины. А он угрожал, что убьет себя, что расправится с ее семьей. Душевный срыв очень хрупкой психически Таты словно бы стал повторением истории ее матери. Опять Гервег! Пенизи — второй Гервег! — восклицала она в смятении.

Потрясение стало слишком тяжелым для отца, свято привязанного к дочери.

Герцену было трудно. Ах, как трудно было Герцену! Он настаивал, неистово любил, страстно проповедовал, был не прав, раздражителен, добр, обидчив и прозорлив до прозрения… Он возводил, строил здание расколовшейся семьи по кирпичику, упорно и терпеливо, и брался за постройку заново, когда удары судьбы вновь настигали его.

За несколько недель до смерти в письмах Огареву Герценом подытоживалась трагическая история его постоянных усилий: «Ни Мейз[енбуг] не позволит мне иметь влияния (т. е. не некоторого, а общего и полного) на Ольгу, ни N[atalie] — на Лизу. <…> Итак, в детях главная казнь — и казнь, равно падающая на них, как на меня». «Ну, милая идеалистка… отомстила мне за выход из дома в 1856 году. Ольга (ей стукнуло 18 лет) — не имеет ничего общего с нами…»

«Сколько исторических событий пронеслось… и каждый год отрывал клочья нашей плоти». Герцену оставалось признать, что «жизнь частная — погублена».

После Швейцарии, «родины № 2», окончательно переставшей быть его постоянным местожительством, после закрытия «Колокола», после краткой остановки в Пранжене, немилосердная жизнь вновь гнала вечного странника вслед за Тучковой и Лизой. Города менялись, как в калейдоскопе: Париж, Виши, Лион, Женева, Лозанна, Цюрих, Женева, Лион, Марсель, Ницца, Марсель, Женева, Страсбург, Брюссель… а он все еще надеялся, ездил, искал… Может быть, остановиться на Брюсселе «до возвращения в Париж или в Россию?» Где разбить свой дом и поселить там всех?

«О России и думать нечего — Америка, Англия и… разве Париж. В Париже надобно больше самодельной работы…» — рассуждал Герцен в письме Огареву, предлагая с половины марта 1869-го начать там печатание «Полярной звезды».

«Звезда» в последний раз засияла после шестилетнего перерыва в ноябре 1868 года, когда вышла последняя, восьмая книжка на 1869 год. Заказов на печать в типографии больше не поступало. Связи с Россией оборвались. Альманах включил исключительно сочинения Герцена и Огарева.

Большую его часть заняли главы из «Былого и дум». Вновь обратился Герцен к своему «Доктору Крупову», опубликовав своеобразное продолжение повести в виде «Сочинения прозектора и адъюнкт-профессора Тита Левиафанского» — «Aphorismata» [Афоризмы]. Ученик Крупова, следуя его теории, продолжал защищать мысль доктора о безумии как основе человеческого существования.

Важной стала идеологическая статья «Еще раз Базаров» (1868), вызванная знакомством Герцена с сочинением Писарева «Базаров» и другими работами талантливого критика из поколения нигилистов. Статья подводила к краю непрекращающейся полемики с «молодой эмиграцией», нигилистами, «базароидами».

Герцен решился отразить «грубый хвастливый материализм» своих противников, их ненависть к дворянскому поколению и его культуре, снисходительное отношение к Белинскому, презрение к создателям вольной прессы. И вместе с тем он размышлял о сути нового явления — нигилизма, прекрасно освоенного и прочувствованного в романах его друга Тургенева.

Еще в письме Бакунину 1867 года, в связи с брошюрой «Наши домашние дела», Герцен в раздражении писал об особом характере ненавистной ему «молодой эмиграции» в лице Серно-Соловьевича, к которой никак нельзя приложить термин нигилизм: «Страшно то, что большинство молодежи такое и что мы все помогли ему таким быть. Я много думал об этом последнее время и даже писал, не для печати теперь. Это не нигилизм; нигилизм — явление великое в русском развитии».

В статье «Еще раз Базаров» понятию нигилизма придано широкое философское осмысление. Герцен считал, что модное определение прижилось и у друзей, и у врагов. И, соответственно, «попав в полицейский признак, оно стало доносом, обидой у одних, похвалой у других».

Расширение понятия «нигилизм», который «яснее сознал себя, долею стал доктриной, принял в себя многое из науки и вызвал деятелей с огромными силами, с огромными талантами…». Все это неоспоримо. Но новых начал, принципов он не внес.

«Или где же они?» — повторял Герцен свои сомнения относительно нового явления русской жизни.

После трехлетнего расхождения, можно даже сказать — ссоры, Тургенев первый подал руку к «замирению», прислал Герцену свой новый роман.

Герцен прочитал «Дым» (1867) еще в «Русском вестнике», отозвался зло. В «Колоколе» поместил статью «Отцы сделались дедами». Отношения, часто прерываемые, тем не менее продолжились. В примирительном письме Тургенев убеждал старого друга в незначительности своих «политических грехов» и мелких прегрешений по отношению к нему. Считал, что их позиции значительно сблизились, ведь и его партия молодых эмигрантов «пожаловала в отсталые и реаки; расстояние между ними и поуменьшилось».

Герцен соглашался «похерить счет» былым обидам, объяснял, что шуточная его заметка о «Дыме» идет вовсе «не из злобы»: «…мои зубы против тебя давно выпали». Тургенев по-прежнему жаловался Герцену, что его «грызут отношения с Катковым»; снова испытывал неловкость, что печатается в «Русском вестнике». И продолжал…

Последние годы Герцен особенно цеплялся за работу. Читал, и «почти всё с омерзением» — российская печать не радовала. Писал не слишком много. По шедшим корректурам перекладывал основной труд на Огарева: «Поправь, убавь, прибавь». В марте 1869-го взялся за повесть «Доктор, умирающий и мертвые». Думал о ней, когда еще спорил с Тургеневым в «Концах и началах» «о типе Дон-Кихота революции, старика 89 года, доживающего свой век на хлебах своих внучат, разбогатевших французских мещан».

Сложный трехчастный сюжет, рассказ доктора о последнем из якобинцев, умирающем в день Февральской революции 1848 года на руках своего сына, отнюдь не унаследовавшего его идей, развертывался в повествование о революционных поколениях 1789, 1848 годов, продолженных с выходом на историческую арену новых людей, «новых сил», готовых к новой революции.

Грозовое время особенно ощущалось в Париже 1869 года. И тут уж было не до прежних теорий об «умирающей» Европе. Герцен характеризовал Огареву парижское «пекло» и «электрическую атмосферу» в очередной свой приезд во французскую столицу, заключая в письме 21 октября: «Здесь хаос, и мы бродим на вулкане».

Перспективы исторического развития Европы, о которых он прежде полемизировал с Тургеневым, окончательно пересматривались.

Одновременно с работой над последней повестью Герцен посчитал необходимым поставить точку в многолетней полемике с Бакуниным и взялся за письма «К старому товарищу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.