Глава 29 «ТЫ БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК В НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЕ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 29

«ТЫ БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК В НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЕ…»

У Искандера мысль всегда впереди, он вперед знает, что и для чего пишет; он изображает с поразительной верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произвести суд.

В. Г. Белинский. Взгляд на русскую литературу 1847 года

Работа над «Письмами» на восьмой статье была прервана. Возможно, повлияли мнения осведомленных читателей или цензурные угрозы, но главное, кажется, было в другом…

Герцен давно мечтал взяться за повесть. Но на что похожи были его прежние приступы к жанру, его первые опыты? Да были ли они вообще успешны? Ведь самим им сказано: повесть не его род. И браться за нее нечего. Разве что «повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собою…». Однако «забросать цветами один женский образ», похоронить порочащую вятскую любовь не удалось. И укор не ушел, да и с неоконченной повестью «Елена» («Там») случилась неудача. В ней «бездна натянутого, и, может, две-три порядочные страницы» — так посчитал сам автор. Зато законченный фрагмент «Город Малинов и малиновцы» из «Записок одного молодого человека» ждал успех, да к тому же скандальный, чуть не стоивший ему нового судебного разбирательства. Вятские прототипы-герои оживились, учуяли в сочинении «авктора» «пошквиль». Один вятский советник даже решил жаловаться министру и в доказательство тождества городских лице персонажами выставлял, как знамя, бальное платье брусничного цвета, в которое обряжалась жена директора гимназии. Директорша, как дама отменного вкуса, была взбешена, защищая свой особенный туалет, и вовсе не брусничный, а «цвету пенсе». Так «оттенок в колорите» спас Герцена от нависшей угрозы, и дело само собою закрылось.

Другая сторона успеха «Малинова» заставила Герцена взяться за давно отложенное сочинение, повесть, а в широком понимании — роман, оставивший в русской литературе свой вечный вопрос.

Начал он работать над повестью, которая давалась ему с трудом, во время новгородской ссылки. Вернувшись в Москву в 1842-м, показывал друзьям. Их отзывы, не слишком воодушевляющие, заставили бросить затею, и рукопись на несколько лет осталась невостребованной. Перебирая свои старые бумаги, скопившиеся во время ссыльных странствий, обнаружил рукопись первых глав повести, названия которой даже толком не помнил. Кажется, «Похождения одного учителя». Так, во всяком случае, он писал Краевскому 12 июня 1845 года, предлагая поместить ее в журнал, да еще с обещанием написать новую главу. Краевский с публикацией медлил, будучи неуверенным в скором завершении всей работы. Издательские сложности тоже предвиделись: образ помещика Негрова, безраздельного владетеля (собственника) своих наследственных рабов, вряд ли понравится цензуре. Герцен успокаивал: Негров «решительно сходит со сцены, отдавши Любу замуж за учителя, и тут начинается иная гистория…».

Месяца через полтора, «когда повесть решительно не писалась», а Краевский настойчиво торопил, Герцен строил разные планы относительно публикации отдельных отрывков, ну, хоть в новом, поджидаемом альманахе Некрасова «Петербургский сборник». Наконец, осенью того же 1845 года, он вернулся к замыслу, придав новому отрывку более самостоятельный характер. 24 октября Герцен, доверившись все же репутации журнала Краевского, просил его изменить название повести на «Кто виноват?», присовокупив эпиграф: «А дело оное предать суду Божию и, почислив его оконченным, сдать в архив»[78]. Первые главы появились в двенадцатом номере «Отечественных записок» за 1845 год.

Продолжение работы, прерванной на главе V и доведенной до главы VII, по авторской воле вылилось в «совсем новую повесть, в которой только те же лица». (Главы V–VII вышли в четвертом номере журнала Краевского за 1846 год.)

Рождалось сочинение, о котором потом будут много писать и спорить, а в анналах русской литературы критического реализма, в недрах «натуральной школы», выпестовавшей Герцена и его знаменитых современников, оно останется романом антикрепостническим, остро-социальным, хрестоматийно знаковым (как бы мы выразились теперь), вновь выдвинувшим на литературную авансцену «лишнего человека», преемника Онегиных и Печориных.

Откроем роман Искандера (с которым читатель, несомненно, давно знаком). Увидим, как в нем отразилась вся его предшествующая жизнь. Каким бесценным опытом во время тюрем и ссылок она с ним поделилась. Как персонажи обогатились характерами и чертами, конечно, обобщенными, не сказать, чтоб прототипов, но лиц реальных вполне. Как вывернулась вся бюрократическая изнанка общества, как обнажились зверские крепостнические установления. События, наблюдения, даже детали, слова, выражения, нанизавшиеся в памяти литератора, начиная со времен его детства и юности в отцовском владении, собственное его ощущение «незаконного» так или иначе в повести проступили. Сравнение с бытом отца, с его неумеренной, нерасторопной и капризной властью, оборачивающейся неумелым хозяйствованием, воровством приказчиков и безнаказанностью старосты, теперь пришлись сочинителю как нельзя кстати.

В общем, обычная, банальная российская история, в которой, казалось бы, и люди обыкновенные, и жизнь однообразная — ан, нет! Автора повествования «ужасно занимают биографии всех встречающихся ему лиц», ибо «ничего на свете нет оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей, особенно там, где нет двух человек, связанных одной общей идеей, где всякий молодец развивается на свой образец, без задней мысли — куда вынесет!». Читатель, скромно полагает автор, вправе пропускать эти биографические отступления, «но вместе с тем он пропустит и повесть». Такие отступления ценятся им бесконечно: «Они раскрывают роскошь мироздания». «Былое и думы» подтвердят это устремление автора к подобному биографическому повествованию.

Итак, биографии… Действующие лица.

Первым в этой галерее персонажей появляется на сцене Алексей Абрамович Негров. Отставной генерал-майор, его превосходительство, в начале повести еще не обзавелся собственной биографией, но уже стоит, преодолевая зевотой послеобеденный сон, на балконе своего отменно богатого дома, чтобы встретить «определяющегося к месту» учителя, нанятого при содействии доктора Крупова для обучения тринадцатилетнего отрока Михаила, приготовляемого отцом к военной службе. (И ни в коем случае ему не нужно, чтобы «из сына вышел магистр или философ».)

Бедный сын уездного лекаря, робеющий, скромный, только представлен читателю в первой главе как кандидат, вышедший по физико-математическому отделению из Московского университета. И задерживается он ненадолго для утомительного для Негрова «ученого разговора» и представления его супруге — Глафире Львовне, встретившей «нового ментора» Миши крайне благосклонно, по-домашнему, заметив только, что Дмитрий Яковлевич Круциферский (так звали учителя) «с своими большими голубыми глазами был интересен».

Экспозиция повести была бы не полна, если бы помимо упитанного недоросля Миши, его десятилетней сестрицы «с чрезвычайно глупым видом», казачка, горничной, «миньятюрной старушки» — француженки-мадам, не промелькнула бы в комнате еще одна фигура. Молодые герои (а в повести они выйдут на первый план) еще не могут разглядеть друг друга, ибо лицо девушки, уже заявленной как «какая-то Любонька», «которую воспитывал добрый генерал», было наклонено к пяльцам.

Глава II — биография их превосходительств. В описании внешности Негрова, «толстого, рослого мужчины, который, после прорезывания зубов, ни разу не был болен», обнаруживаются резкие его черты, и сквозь кажущееся благодушие и не злобность от природы проступает «строгий, вспыльчивый, жесткий на словах и часто жесткий на деле» нрав.

Его богатый послужной список определен кампанией 1812 года. Бурная жизнь в Москве после отставки и «шум большого света», как водится, с картами, театрами и клубами, утомляют генерала. Скука загоняет его в деревню, «хозяйничать». С легкостью, вопреки эротической привязанности к «голубым глазкам», он расправляется со своей любовной связью, крестьянской дочерью Дунькой, которую называли «вполслуха полу-барыней», разрешив своему камердинеру жениться на ней, а прижитое с Авдотьей Емельяновной дитя со временем берет к себе в дом. Девочка (повторившая в некотором смысле судьбу Натальи Александровны), лишенная «всех радостей своего возраста, застращена, запугана, притеснена» и, подрастая, мечтает уйти в монастырь.

Кто стал новой избранницей бравого генерала? Биография Глафиры Львовны и вовсе не легкая судьба ее семьи представлены во всех подробностях. Она — типичная, скромная представительница «полубогатых дворянских домов, которых обитатели совершенно сошли со сцены», ибо имущество их было промотано до конца. Даже не имея поначалу ни малейшего представления о своем избраннике, юная и неопытная Глафира вскоре утвердилась полноправной хозяйкой, и брачная жизнь с генералом «текла как по маслу». Выброшенную из дома «дочь преступной любви» своего супруга, трехлетнюю Любоньку, по собственной воле она милостиво приблизила к себе. Причиной тому была «романтическая экзальтация» и прочие, вовсе не дурные побуждения сердобольной супруги, желающей достойно воспитать бедную сиротку.

В главе III развернута биография юноши из дальнего губернского города, сопровождаемая нехитрым родословием Круциферских. Отец — добрый, честный, не до времени состарившийся уездный лекарь, обремененный семьей из пяти детей. Мать — дочь какого-то немецкого провизора (не вспомнил ли Герцен здесь семейную историю своей «подснежной» вятской подруги, немки Полины Тромпетер?). Тяжелое житье Круциферских — вовсе не так занимательно, как жизнь Негрова с домочадцами, считает Герцен, ибо все их усилия направлены на «битву с нуждой».

Нашелся некий меценат, увезший Дмитрия в Москву, где дал ему место во флигеле своего особняка вместе с детьми управляющего. Дальнейшая судьба выучившегося Круциферского, дошедшего до крайности, потерпевшего фиаско «во всех предприятиях», сводит его с доктором Круповым. Его рекомендация — отправиться учителем в дом Негрова, соединяет героев повести.

Глава IV «Житье-бытье», расширяющая границы быта и порядков в доме помещика Негрова, вновь выводит на сцену повзрослевшую и похорошевшую Любоньку, душу нежную, чувствительную, нередко оскорбляемую надменным и жестоким поведением своего отца.

«Немного надобно проницательности, — заключает Герцен, — чтоб предвидеть, что встреча Любоньки с Круциферским… даром не пройдет». Дальше, как водится, пылкая влюбленность, скромное письмо, первый поцелуй любви… Но в нерешительные действия Круциферского неожиданно вмешивается далеко зашедшая в своих любовных притязаниях, соскучившаяся 40-летняя супруга Негрова. Разразившийся скандал, страшные недоразумения (интрига, острый сюжет!), приводящие в содрогание отчаявшегося Круциферского, в конце концов ведут к счастливому соединению с Любонькой.

Казалось бы, конец и делу венец, но Герцен, как известно, повесть продолжает, да она, считает, и «не начиналась». В главе V на сцену выходит новый герой, отставной губернский секретарь, лет тридцати, владелец «трех тысяч душ незаложенного имения», «свалившийся, как с неба», в город NN на дворянские выборы, — Владимир Бельтов. И тут завязка почти к новому роману — явился «третий лишний». И тема Бельтова в главах VI–VII получает широкое развитие.

Слухи о Бельтове распространились самые разные, даже мифологические. Из некоторых становилось ясно, что, выйдя из университета, он «попал в милость к министру», потом будто бы «рассорился с ним и вышел в отставку». Герцен не оставил без подробнейшей родословной — истории-биографии своего героя и его родителей: отца — игрока, «охотника пить» и «волочиться за всеми женщинами», которого Владимир потерял в раннем детстве, и мать, происходившую из крестьян, и, по распространенному мнению, дамы экзальтированной, прозванной «экзальте», с приписываемым ей «дурным поведением». На самом же деле бывшей любящей матерью, целиком посвятившей себя сыну.

Кончив блестяще университет, Бельтов с товарищами был еще полон надежд: «Молодые люди чертили себе колоссальные планы…» Мечтали о гражданской деятельности, о славном поприще. Самолюбивый, многосторонне образованный, с «пылким, пламенным умом», он принялся было рьяно за дело, впрягся в бюрократическое колесо, восхищался им, все поэтизировал и встал «на скользкую дорогу», ибо средства не смешивают с целью (в чем предостерегал его женевец — гувернер-идеалист Жозеф[79], сделавший все, чтоб юноша «не понимал действительности»), «Служи делу, — наставлял учитель, — но, смотри, чтоб не вышло обратного; чтоб дело не служило тебе».

Никто не подозревал, что один из молодых мечтателей (Герцен обобщит опыт собственных наблюдений) «кончит свое поприще начальником отделения, проигрывающим все достояние свое в преферанс; другой зачерствеет в провинциальной жизни и будет себя чувствовать нездоровым, когда не выпьет трех рюмок зорной настойки перед обедом и не проспит трех часов после обеда; третий — на таком месте, на котором он будет сердиться, что юноши — не старики, что они не похожи на его экзекутора ни манерами, ни нравственностью, а все пустые мечтатели».

«…Деятельность, деятельность!..» Надежды не свершились, проекты на новую жизнь в России не удались. Остался без дела и Бельтов — редкая птица в своей среде. Вечно ищущий, наделенный недюжинной силой, он словно бы являл протест, был «каким-то обличением» жизни, «каким-то возражением на весь порядок ее», — размышлял Герцен.

Прошло немало «романного» времени, многочисленных встреч, смены лиц и персонажей, их историй и перемещений по миру, прежде чем Бельтов вошел в жизнь Круциферских. «Судьба вынесла»… Много обещала, да ничего из этого не вышло. Бельтов полюбил — и всех погубил. Конец случился трагический…

Оставались вопросы: кто виноват, отчего все несчастны, почему жизнь заела благородных людей — бедного лекаря, не выдержавшего схватки с немилосердной судьбой; честного, кроткого Круциферского, не способного вступить в борьбу с действительностью и, по безвыходности, пристрастившегося к зеленому змию; угасавшую на глазах сильную и самостоятельную Любоньку; Владимира Бельтова, так и не нашедшего себя, и пр. и пр. Эпиграф, вставленный Герценом в отдельное издание романа, как приложение к «Современнику» (1847), виновных, «за неоткрытием», не обнаруживал.

Вторая часть герценовского романа, который был закончен осенью 1846 года (после написанных в январе — феврале двух повестей: «Сорока-воровка» и «Доктор Крупов»), стала расширенной вариацией на заданную тему судеб трех героев. Все сочинение, по мнению автора, получило «относительную целость и внутреннюю связь». Однако временной водораздел — разные эпохи личной судьбы автора, в которых создавались отрывки, явно ощущался. Стилистическая манера Герцена, как всегда сатирически заостренная, тоже претерпела изменения. Но общая направленность романа как антикрепостнического, затронувшего и проблему бюрократического всевластия, и неизбежности краха самых возвышенных мечтаний человека об истинном деле, оставалась единой.

Вопросы семьи и брака, особенно волновавшие Герцена в ту пору, тоже не потеряли своей злободневности. Одним из проводников и выразителей этих идей выступил в повести холостяк доктор Крупов, образ которого займет немалое внимание в творчестве писателя. «Кто виноват?», будто бы провидчески, посвящался Герценом своей жене.

Целые страницы сочинения, как и опасался Герцен, бесконечно предупреждая Краевского о возможных осложнениях, — попали под нож «цензурной гильотины».

Реакционная критика обрушилась на роман. Не унимался Булгарин, не оставлял своим вниманием, науськивал (корпел над доносом в Третье отделение): «Дворяне изображены подлецами и скотами, а учитель, сын лекаря, и прижитая дочь с крепостной девкой — образцы добродетели». Глава тайной полиции Дубельт с «предосудительностью всей повести» соглашался, журнал «Сын отечества» подавал свою трактовку повести, чтобы нейтрализовать заложенный в ней идейный смысл. Ответ на вопрос представлялся очевидной банальностью: в людских трагедиях виновата одна судьба. Доносы в Третье отделение шли в своих разъяснениях дальше: «Автор — социалист, без сомнения рассчитывал, что некоторые станут вкушать вредный плод его воображения, признают виноватыми правительство и гражданский наш порядок, хотя он не выразил прямо всего его сознания».

Типичность героев романа отрицалась, особые нападки вызывал стиль герценовской беллетристики, которому несколько позже, в 1848 году, была навязана особая терминология. Шевырев в «Москвитянине» писал: «Искандер развил свой слог до чистого голословного искандеризма, как выражения его собственной личности». Этим словарем «искандеризмов» он в том же журнале открывал свой, составленный им «Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы». Так начинала утверждаться легенда о «неполноценности» художественного творчества Искандера, бывшая последствием идейной вражды, разделившей интеллектуальное русское общество на два лагеря.

Демократическое крыло, в лице ближайших друзей, сподвижников Герцена и представителей новой писательской «волны», восприняло с воодушевлением его повесть в «Отечественных записках» с самых первых, опубликованных там глав. (Истинные баталии вокруг трактовки «лишнего человека» развернутся значительно позже, о чем будем еще иметь случай напомнить.)

Второго декабря 1845 года Некрасов просил Кетчера: «Скажи Герцену, что его повесть — поистине превосходная повесть, что лучше он никогда ничего не писывал и что, читая его повесть, так и кажется, что он только и делал весь век, что писал повести: такая ровность и ни одной фальшивой нотки».

Первого апреля 1846 года Ф. М. Достоевский писал брату Михаилу: «Явилась целая тьма новых писателей. Иные мои соперники. Из них особенно замечателен Герцен (Искандер) и Гончаров».

В первом номере «Отечественных записок» за 1846 год в статье «Русская литература в 1845 году» Белинский включал «Кто виноват?» в «ряд оригинальных произведений по части изящной прозы»: «Автор повести… как-то чудно умел довести ум до поэзии, мысль обратить в живые лица, плоды своей наблюдательности — в действие, исполненное драматического движения. Какая во всем поразительная верность действительности, какая глубокая мысль, какое единство действия… какая оригинальность слога, сколько ума, юмора, остроумия, души, чувства!..мы смело можем поздравить публику с приобретением необыкновенного таланта в совершенно новом роде».

В начале января 1846 года критик писал Герцену из Петербурга, словно снимая свое прежнее табу на возможность рождения в его творчестве повести как жанра: «Милый мой Герцен, давно мне сильно хотелось поговорить с тобою и о том, и о сем… и о твоей превосходной повести, обнаружившей в тебе новый талант, который мне кажется лучше и выше всех твоих старых талантов (за исключением фельетонного)…»

Белинский предполагал к Пасхе 1846 года собрать свой собственный альманах «Левиафан» (увы, не состоявшийся) и уже, заручившись обещаниями Тургенева, Достоевского и Некрасова, обращался к Герцену: «Повесть или жизнь» Желая помочь другу, Герцен отвлекся от продолжения работы над второй частью «Кто виноват?» и в январе 1846-го взялся за «Сороку-воровку», вновь замахнувшись на крепостнический мир, безбрежно раскинувшийся от узких театральных подмостков до бескрайних российских просторов. Сюжет, подсказанный Щепкиным, воплотился в трагический рассказ о судьбе крепостной актрисы, предпочитающей гибель унижающему холопству.

Белинский сразу же откликнулся: «Твоя „Сорока-воровка“ отзывается анекдотом, но рассказана мастерски и производит глубокое впечатление. Разговор — прелесть, умно чертовски. Одного боюсь: всю запретят».

Вскоре явилась мысль о «Записках медика», «Докторе Крупове», небезосновательно полагавшем, что «человечество больно безумием». Подобная идея проскальзывала и в «Малиновской эпопее». Герой «Записок одного молодого человека» рассуждал о нравах, о жалкой жизни в городе: «…больные в доме умалишенных меньше бессмысленны». Безумие охватило все сословия России — от дворянства до крестьян. Причины этой «психической эпидемии» доктор Крупов усматривал не в натуре человека, а в нелепом устройстве общества с его замшелыми нравами и семейными традициями.

Повесть Белинский одобрил. Он писал Герцену 20 марта 1846 года: «„Записки доктора Крупова“ — превосходная вещь… твой талант — вещь не шуточная, и если ты будешь писать меньше тома в год, то будешь стоить быть повешенным за ленивые пальцы».

Суровый, взыскательный, непримиримый Белинский без устали восхищался всем, даже… недостатками, оригинальными, как всё у Герцена. «Я, — писал он Герцену, — окончательно убедился, что ты большой человек в нашей литературе…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.