Глава 3 ВГИК. «Дайте мне камеру, и я переверну мир!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

ВГИК. «Дайте мне камеру, и я переверну мир!»

1

Вернувшись из экспедиции в 1954 году, Тарковский подал документы во ВГИК. Почему во ВГИК? И самому не ясно. Что-то чуялось в этом молодом виде искусства, какие-то скрытые возможности. Кинокамера — не карандаш. Прицелился, снял — и вот они, подсолнухи и дрожащая от взрывов земля… И белый-белый день — вернулся, задышал, зазвучал… Колдовство.

В толпе абитуриентов выделялся строгий черноволосый юноша в импортном пиджаке, явно из комиссионки, и с толстой книгой под мышкой. Держался он обособленно, выйдя из дверей аудитории, где проходил очередной экзамен, не останавливался поделиться впечатлениями в трепещущей толпе ждущих своей очереди, а стремительно уходил. Ребята рассмотрели, что таскает чернявый с собой «Войну и мир». Ни фига себе! Может, талисман?

Набирал курс Михаил Ильич Ромм — величина в киномире огромная. Позднее он рассказал Андрею, что приемная комиссия, определяя список принятых, вычеркнула его и Васю Шукшина: Тарковского — за излишнюю интеллигентность и нервность, Васю — за темноту и невежество. Но Ромм, считавший, что на курсе должны быть яркие и несхожие индивидуальности, ребят отстоял.

Когда первого сентября собрал Михаил Ильич всех принятых на разные отделения, оглядел лица, отметил двоих: черноволосого скуластого с затаенной мыслью и простоватого добряка в синем мундире с обычными пуговицами — Тарковского и Васю Шукшина. Один начитан, интеллигентен, но дерзок. Другой простоват, на первый взгляд, а талант в нем сидит яркий, самобытный. Говорит, учительствовал в деревне, в той же школе был директором и учеником. А ведь книжки умные читал — и понял! Ромм радовался, что сумел заполучить этих ребят.

Андрей пригляделся к новичкам, особенно к представительницам женского пола, и сразу наметил интересный объект. Милое лицо их фамильного, материнского образца, изящная фигурка и смеющийся рот девчонки-хохотушки. А в глазах так и прыгают чертики. Притом ноги в белых туфельках вытанцовывают все время какие-то па неведомого танца. Одета, конечно, провинциально. Но фактура богатая: грудастая блондинка с хвостом густых волос на затылке. Он отделился от колонны, у которой стоял, сложив на груди руки и с байроновской скукой озирая толпящихся и вопящих от радости студентов.

Приблизился, склонил голову в коротком поклоне, сразу выдав свое старомодное джентльменство. В то время как шузы «на каше» демонстрировали столичный шик.

— Андрей Арсеньевич Тарковский. Студент 1-го курса. Мастерская Ромма.

— Ирма Рауш, — она протянула узкую ладонь. — Будущая сокурсница и конкурентка.

Они спустились по ступеням в скверик.

— Вы в общежитии остановились? Можно я вас провожу? — быстро сориентировался Андрей.

— Разве нам по дороге? Вы же москвич.

— По выговору определили?

— По ботинкам. Стиляга.

— Но очень творческий и сообразительный. Мне на Серпуховку, а вам в городок Моссовета на Ярославском шоссе. Тут близко.

— В масштабах Москвы — пустяки. А по-нашему — другой город. И еще мне надо к реке подойти и цветы бросить. Вот мне Вася Шукшин астры подарил — на клумбе у памятника нарвал. Сказал, примета на счастье — в реку бросить и желание загадать.

— Уж если Василий советовал — можно не сомневаться, ему все деревенские приметы известны.

— Он симпатичный. А еще мне поплыть ужасно хочется!

— Тоже Шукшин советовал?

— Нет! — она расхохоталась. — От восторга, что приняли. Прямо так — в платье! И пусть все смеются.

— Это уж дудки — вода холодная. А насчет цветов… можно и я тоже желание загадаю?

— Мне не жалко. Их здесь много, — Ирма опустила лицо в букет. — Только, чур, желание загадывать сугубо положительное.

— В рамках социалистического гуманизма, — согласился Андрей. — Значит, маршрут определился: к реке и к центру! Всю Москву обтопаем. Представляете, как мы успеем наговориться?

— Вот так вы будете каждый день провожать новенькую девицу и проводить дознание, — она рассмеялась и пошла по выломанному дорожными работами парапету на цыпочках, балансируя белой сумочкой.

Он шагал рядом, поддерживая под локоть.

— Ноги ломать в начале учебного года не рекомендуется.

— А я и не собираюсь, — она сдернула с волос резинку и мотнула головой, рассыпая по плечам густую волну. — Про себя ничего не утаю. А вы — потом уж, о себе. Заинтригована я очень, не скрою. Вы на отца похожи. Я его фото в газете видела и стихи там читала. У него, наверно, много неопубликованного?

— Отец всю жизнь занимался переводами. Но и свое писал. Мечтает о сборнике. А вы? О чем мечтаете вы?

Они не заметили, как вышли на шоссе и зашагали вдоль трамвайной линии.

— Я мечтаю снять такое кино, чтобы весь зал рыдал! Рыдал и смеялся! Обязательно смеялся! И сама хочу сыграть в своем фильме, а потом в белом манто отправиться на международный кинофестиваль! Как вам мои планы?

— Отлично! Только, чур, сниму вас я. Обещаю. На международную премию. Ну-с, давайте-ка изучать вашу анкету.

— Я приехала в Москву из Казани, а родилась в Саратове. Мой отец из немцев Поволжья. В Казань, где были большие авиационные заводы, отца, инженера, перевели перед самой войной. Тогда это нас спасло. Всех немцев с семьями и детьми выселили из Саратова за одну ночь. Своих родных после войны отец так и не нашел. Позже его тоже отправили в лагеря, но нас не тронули. Маме каким-то чудом удавалось посылать отцу посылки — этим она спасла его от голодной смерти. Но после войны, когда он вернулся, их отношения почему-то не сложились… Детство мое не было радостным. Мечтала уехать из дому, как только окончу школу.

— Но зачем вам режиссерский факультет? Это дело мужское. А вам учиться надо на актрису! Вы же красавица.

Ирма смутилась:

— Только в старших классах стала превращаться из гадкого утенка во что-то приличное. И все подружки завопили: «В актерский! Тебе надо на актрису учиться!» А я хотела стать только режиссером. — Ирма закружилась, раздувая колоколом штапельную, совсем не стиляжью, юбку: «В Москву! В Москву!» — прямо как у Чехова.

— Конечно в Москву! Тут самое главное происходит. А ВГИК — прямо в эпицентре художественных поисков.

— Вот я и рванула в столицу, как только получила аттестат зрелости. С ходу поступила на режиссерский факультет ВГИКа! Чудеса какие-то. Я ж о нем грезила!

— А я толком и не понял, почему именно сюда сунулся. Кое-кто из знакомых посоветовал, вроде даже протежировать обещал. Только думаю, это пустые разговоры. Поступил, потому что эрудированный во всех культурных сферах и полон самых смелых планов…

Они шли к реке. На пологом берегу, прямо в траве сидели компании первоклашек в бабочках, капроновых бантах и громко галдели.

Ирма вдруг рассыпалась колокольчатым смехом:

— В белых фартуках, радуются, дурашки, — она мгновенно стала серьезной: — Не смотрите так строго. Я не чокнутая, просто сегодня у меня удивительно праздничное настроение.

— Ирма — красивое имя и вам идет. Что-то такое особо изящное… импортное. И знаете, мне тоже очень хорошо, — он взял ее руку в свои и заглянул в светлые глаза: — Я вообще мрачный тип. А вот смотрю на вас — и весело!

— Хорошенькая мы пара! — она залилась смехом.

Андрей унесся мыслями в другие края, внезапно забыв свою очарованность «импортной» Ирмой. Остановился, посмотрел ей прямо в глаза:

— А главное знаете что?

— Что? — почти испугалась его торжественного тона девушка.

— Что мы попали к Ромму!

Пятидесятилетний Михаил Ильич Ромм был уже признанным мастером кино, народным артистом СССР, лауреатом пяти Сталинских премий. Он начал с немого фильма «Пышка», а потом увлекся патриотическими темами. Фильмы «Тринадцать» (1935), «Ленин в Октябре» (1937), «Ленин в 1918 году» (1939), «Мечта» (1941) принесли режиссеру заслуженную славу.

Почести исходили от сталинского государства, а Ромм всем духом «правильного коммуниста» преклонялся перед вождем пролетариата — Лениным, линию которого грузинский последователь сильно искажал. Фильмы о вожде пролетариата были с позиции снимавшего их режиссера честными, потому, вероятно, трогательными, вдохновенными и всенародно любимыми.

Не был обделен профессор ВГИКа и государственными премиями, став лауреатом пять раз. И тоже справедливо-настоящий мастер творил в советском кино.

Уже после того как Тарковский окончит ВГИК, Ромм снимет «Девять дней одного года» (1961), документальный фильм «Обыкновенный фашизм» (1965), энергично выплеснув накопившийся творческий потенциал в духе нового времени, согретого обманчивой «оттепелью».

— Конечно, нам страшно повезло, — Андрей оживился. — Ромм прекрасный учитель — у него и по теории все по полочкам разложено, да и любой его фильм посмотри, что угодно говори, а профессиональная рука видна. Я все его труды проштудировал. Как надо и не надо строить кадр, досконально определил.

— А я хорошо помню, как вы на вступительных экзаменах его «Убийство на улице Данте» разнесли!

— Так все же тогда восстали против этой… этой отлакированной фальшивки. Разве таким должно быть настоящее кино? Олеография, — он завелся, ругая современное кино и грызя ногти. — На что ни глянь, разрисованные картинки! Да мы тогда не только его «западных гангстеров», мы и «Анну на шее» Анненского, и «Верных друзей» Калатозова в пух расчистили.

— А Михаил Ильич и вида не подал, что обиделся. Всем известно, что он студентов своих любит. Всегда защищает, даже деньги дает. Мне старшекурсники рассказывали.

— Говорят, студенты у него, как у отца родного, — Андрей непроизвольно сжал зубы: с отцом-то у него отношения не складывались. Ирма, бедняга, тоже брошенная. — Хотя отцовские чувства — вопрос сложный. Вот и река. Я загадываю… бросайте шукшинские цветы.

— Про вашего папу я после расспрошу, — осторожно ступив белыми туфельками на камень у воды, Ирма перегнулась, держась за руку Андрея, и бросила астры. Шелковой гривой взметнулись светлые волосы. — Поплыли! Теперь все, что загадали, исполнится.

— Смотрите, вы обещали, — Андрей был пугающе серьезен.

2

Андрея Тарковского судьба привела в кино в чрезвычайно удачный момент. В 1956 году, после разоблачения Никитой Хрущевым культа личности Сталина на XX съезде КПСС, наступила так называемая «оттепель». Под лучами весеннего обновления ожило и киноискусство. Еще недавно факультет кинорежиссуры не сулил больших возможностей — годовая продукция кино была мизерна, и выпускать фильмы могли разве что маститые режиссеры. Когда Тарковский поступил во ВГИК, на экраны выходило уже 45 фильмов в год, а к 1956 году их число приближалось к 70. Кроме быстрого роста количества выпускаемых на экраны фильмов существенно изменилось их качество: в дело вступило военное поколение. Оно-то и создало феномен «школы ВГИК». Это были люди еще молодые, но прошедшие через войну, стремящиеся выразить в творчестве полученный опыт. Всего за два года — 1955 и 1956 — молодые режиссеры сделали около 50 фильмов, решительно воплотив новые идеи, изменив средства выразительности, само представление о герое. Целое созвездие молодых режиссеров, сценаристов, операторов, актеров в короткое время создало фильмы, вошедшие в арсенал советской киноклассики. Среди них «Человек родился» В. Ордынского, «Чужая родня» М. Швейцера, «Земля и люди» С. Ростоцкого, «Попрыгунья» С. Самсонова, «Карнавальная ночь» Э. Рязанова, «Сорок первый» Г. Чухрая, «Павел Корчагин» А. Алова и В. Наумова, «Весна на Заречной улице» М. Хуциева.

А в 1957-м на экраны вышли фильмы, потрясшие отечественных и зарубежных зрителей: «Дом, в котором я живу» Я. Сегеля и Л. Кулиджанова и знаменитые «Летят журавли» М. Калатозова и оператора С. Урусевского.

На режиссерском отделении ВГИКа жизнь била ключом. Все ходили в гениях, и каждый знал, как именно надо делать новое кино.

На третьем курсе Андрей монтировал свою курсовую работу, снятую совместно с однокурсником Сашей Гордоном. Кусая ногти, ероша волосы, он пытался соединить изображение экскаватора, извлекающего мину, с саксофонной мелодией Гленна Миллера «Звездная пыль».

Он нервно поглядывал на часы, поскольку время в монтажной было строго расписано и очередной студент уже несколько раз заглядывал в дверь. Наконец, он вошел в темное помещение и встал за спиной Андрея, глядя на экран.

— Хм… Саксофон и экскаватор… Смело. Но странновато выглядит… — заметил кто-то за спиной.

— Сам знаю! — Андрей выключил кинопроектор.

— Зря торопишься, я не жду очереди. Я только первокурсник, глазею, учусь. Тоже у Ромма. Андрон. Андрон Михалков-Кончаловский.

Андрей слегка обернулся:

— Никак не стыкуется фон. Верчусь, верчусь… и все лажа получается. Но Миллер такой клевый. Ни за что от него не откажусь…

— В гробу бы перевернулся, кабы увидел, ЧТО им озвучивают. Погоди, не кипятись! — Андрон примирительно положил руку на плечо вскочившего брюнета. — Я ж не полный лапоть, все понимаю. Тебе нужен эффект контраста. Может, не так круто брать?

Андрей стряхнул с плеча руку:

— В наставниках не нуждаюсь! — снял свою бобину. — Место свободно.

Вышли из монтажной вместе. В коридоре Андрей успел заметить, что на советчике брюки самого правильного фасона и рубашка из едва входящего в моду нейлона, несомненно, импортного происхождения. А смотрит пижон вполне доброжелательно, видимо, оценив пиджак третьекурсника и его смело отпущенные до плеч волосы (явление, с которым отчаянно боролся деканат).

— Я тоже от Миллера тащусь. А еще вижу, ты под Бунюэля косишь? Э, не задирай хвост. Я тоже. Тоже балдею от Бунюэля. А еще, по-моему, лучшие фильмы «Гражданин Кейн» Орсона Уэллса, «Рыжик» Ренара, «Гроздья гнева», «Долгий путь домой»…

— Точно! — подхватил Андрей. — А еще «Великая иллюзия», «Огни большого города» и «Новые времена» Чаплина…

— Забыл «Ивана Грозного» Эйзенштейна и «Пайзу» Росселини! Все в десятку. «Пароль» принят. Дай пять!

Единомышленники пожали друг другу руки.

— И вообще, мне кажется, что наша задача состоит в том, чтобы синтезировать и развить самое лучшее, что есть в мировом кино, — резюмировал Андрон.

— Я даже знаю, куда надо развивать это лучшее. Прости, я не представился — Андрей. Андрей Тарковский.

С тех пор завязалась дружба, позже перешедшая в творческое сотрудничество, а еще позже — во вражду и взаимонепонимание. Пока же они вместе ездили в архив Госфильмофонда в Белых Столбах и горячо обсуждали просмотренные ленты. Это были фильмы, открывавшие новые возможности киноискусства и ставшие классикой.

Конечно же, фильмы Луиса Бунюэля, близкими друзьями которого были Федерико Гарсиа Лорка, Рафаэль Альберти, Сальвадор Дали, не могли не привлечь внимания начинающих режиссеров. Если студентами ВГИКа поминалось это имя, то непременно разгорались споры и сразу происходило размежевание на ретроградов и новаторов. В 1924–1927 годах Бунюэль в Париже участвовал в движении «Авангард», разделяя эстетическую и общественную программу художников-сюрреалистов, заявивших о разрыве с буржуазными условностями в нравственности и искусстве.

— Мерзость буржуазная! — припечатывал Вася Шукшин после просмотра «Андалузского пса».

— Да он же гений! А ты — примитивный обормот! — чуть не с кулаками лез к однокурснику Тарковский.

Советским людям, имевшим представление о кино лишь по прокатным отечественным и редким «импортным» фильмам, такое обращение с реальностью и не снилось. А если и было явлено студентам Кино института, то в качестве «истории зарубежного киноискусства», которая, как учили наставники, «грешила многими издержками». Для Тарковского и его нового друга, записавших себя в авангардисты, знакомство с лучшими фильмами мировой киноклассики в Госфильмофонде открывало невиданные горизонты.

Открытие японского режиссера Акиро Куросавы потрясало, вдохновляя к поиску новых путей.

— Гениальный мужик! — вздохнул Андрей, — Сделал «Расёмона» по мотивам двух рассказов Акутагавы и в 51-м году отхватил «Золотого льва» на Венецианском фестивале.

— А за «Семь самураев» получил в 1954-м «Серебряного льва», — Андрон почти злился. — Думаешь, нам слабо?

Андрей крепко задумался.

— Мы сделаем лучше… Но… Бергман! «Земляничная поляна» Бергмана — это невероятно! — то ли восхищался, то ли возмущался он. — Границы сна и яви размыты. Нет границ! Ты погружаешься в некую совершенно неведомую атмосферу, в которой все предстает в иных обличиях.

— Задаешь себе иные вопросы о мире… А эти часы без стрелок? Такая емкость образа — вот попробуй, расшифруй!

— Не люблю расшифровывать то, что не подлежит прояснению. Именно этот туман многозначности и есть главная штука, — брови Андрея хмурились. — А все же Брессон — это высший класс! Глубоко копает. Ставит проблемы морали и выбора ребром! И заметь: при этом — никаких эффектов! Никакого павильона, грима, даже профессиональные актеры ему не нужны. И этот долгий, завораживающий, бесконечно затянутый кадр… Вот гад! Словно все это у меня стырил.

— А по мне — Орсон Уэллс глубже. Подумай только: «Гражданин Кейн» — снят в 1941 году! А нашим корифеям и не снилось ничего подобного. Какой-то эквилибр спаривания формы и содержания!.. Неудивительно, что его сразу признали титаном мирового кино. Ты заметил, никакого, заранее определенного жанра. Перспектива постоянно меняется, что подчеркивает неоднозначность героя, несводимость к каким-то закрепленным характеристикам. Как этого добиться? — задумчиво морщил лоб Кончаловский. — Каким волшебством?

— Очень просто! Волшебством многозначности, отрицающим примитивную прямолинейность. Ведь что он делает? Он каждый раз предлагает нам совершенно противоположные подходы к герою. В результате создается впечатление, что личность этого Кейна глубже, чем мы узнали о ней в данный момент. А действительность богаче и шире, чем помещается в рамке кадра.

— Угу… И потому зачастую выходит, что создатель фильма, то бишь режиссер, подчас интереснее созданного им произведения.

3

Андрон и Андрей могли часами говорить о кино, обнаруживая много общего.

— Брессон, Бунюэль, Бергман, Уэллс, Куросава, да еще, пожалуй, Довженко — это полный атас! Остальное — дерьмо! — как всегда категорично рубанул Андрей. — Я воробей стреляный. В детстве моя мать впервые предложила мне прочесть «Войну и мир». Потом в течение многих лет не переставала цитировать мне куски оттуда, обращая внимание на детали и тонкости толстовской прозы. Таким вот образом «Война и мир» стала для меня школой вкуса и художественной глубины, после которой я не мог читать макулатуру! Только чувство брезгливости и глубокого презрения.

— Но и старик Толстой далеко не идеален.

— Мережковский в своей книге о Толстом и Достоевском, которую я недавно впервые прочел, подчеркивает неудачные места, где герои пытаются либо философствовать, либо философски оценивать события. Совершенно справедливая критика. Но она не мешает мне любить Толстого за «Войну и мир». Ведь там даже неудачные куски преодолеваются талантом и страстью.

— Именно — страстью! А Висконти, Антониони — холодны, как ледышки. И как бы ни умничали при этом, меня они не задевают.

Вгиковцы не знали, что Феллини уже снял «Дорогу» и «Ночи Кабирии», которые в СССР попадут только через пять лет и внесут коррективы в предпочтения юных киноманов.

Будущие знаменитости перекусывали в пельменной за липкими столами без стульев. В углу мирно распивали припрятанные «бескозырки» рабочие мужики.

— Итальянский неореализм вообще доживает свой век, выдохся, — согласился Андрей, вытирая свой край стола осьмушкой салфетки. — Послушай! — он приблизился к Андрону: — Чего скромников разыгрывать: только мы знаем, что надо делать дальше. Главная правда — в фактуре, чтобы было видно, что все подлинное — камень, песок, пот, трещины в стене… И если человек блюет — то он блюет!

На них оглянулись распивающие. Один, уже плохо стоявший на ногах, направился было к столику переходивших на крик друзей, но, оценив сервировку стола, махнул рукой и направился обратно. Промямлил своим:

— Лажа, парни. Там не бухают, там всухую балдеют. Наверно, киношные шизики из их института.

— Никакого грима, штукатурки, скрывающей живую фактуру кожи! — заводился все больше Андрон, не заметив даже пытавшегося наладить контакт пролетария. — Костюмы должны быть неглаженые, нестираные. Да и рваные, в самом деле! А не пахнуть костюмерной.

— О, этот голливудский ужас! Театр восковых фигур, — Андрей торопливо заправлялся липкими пельменями. — Даму застрелили, а у нее волосок из парика не выбился!

— Заметил, как стремились приблизиться к голливудской эстетике Александров с его поющей куклой Орловой? Нет, все, все должно быть другим! — Андрон отнес грязную посуду и поспешил к выходу. — Давай хилять из этой тошниловки. Амбре — ни один соцреалист не передаст.

— …А если б в кино и запахи запустить… — размечтался Андрон, сорвав веточку сирени.

— Да там каждая мелочь на виду, каждая капля, каждый шорох! И я заметил — хорошее изображение вызывает запахи из памяти зрителя. Закурили на экране, а ты чувствуешь… Все играет на замысел! Это и значит — авторское кино!

— Термин «отёр», от французского auteur, уже вовсю мелькает в западной кинокритике. Он обозначает приоритет единого автора картины, создателя, под контролем которого находятся все аспекты кинопродукции, от сценария до монтажа.

— Здесь и сомнений нет, — хмыкнул Тарковский. — Авторское кино — какое же еще? Нужна группа единомышленников, мастеров, а режиссер дирижирует и управляет всем процессом. Осуществляет свой замысел! Это будет грандиозно.

— А знаешь что… — Андрон прищурился. — С чего мы решили, что нас поймут?

— Кто? Зрители? Да они… Они… поймут.

— А начальники? Не понравится им наше кино. Это писатель может в самиздат рукопись двинуть. А нам что делать? Стараться расшибить стену лбом? Или подстраиваться под «генеральную линию»?

— Ты кардинально неправ, старик! Надо снимать… Снимать только то, что считаешь нужным. А там… Талант всегда пробьется.

— Ну-ну… И на какие шиши будет снимать талант? Ведь ему придется протолкнуть сценарий через все инстанции.

Андрей помолчал, вспоминая неизданные стихи отца и его печальную «карьеру». Понимание реальной ситуации боролось с нежеланием признавать истинное положение вещей. Он любил родину и не желал знать о ее бедах.

— Хорошо, пусть мне придется бороться с каким-то сивым бюрократом за свои фильмы. Не исключено. В семье не без урода, есть и в нашей стране недостатки. Но ведь надо бороться! Художник обязан бороться за свою позицию!

— И пусть его топчут, распинают начальственные уроды! — Андрона часто бесила полная социальная апатия Тарковского. Не хотел он знать про цензуру, инакомыслие — и все тут!

— Пусть распинают! — упрямился Андрей. — Я не сдамся.

— Жизнь на кресте! — усмехнулся Андрон, протянув другу пачку привозных, из семейных запасов, Marlboro.

— Я свои.

Тарковский курил «Дукат», импорт еще не проник в ассортимент спекулянтов. И с деньгами у него стало плоховато. Ушли уличные заработки, а появление казино, похоже, в Совдепии не светило. Хотя рулетка — не «расшибалочка», даже возможность выигрыша вряд ли смогла бы увлечь Андрея. Не нуждался он ни в каких допингах — кино покруче всех этих заменителей азарта и победы!

Они стояли на Воробьевых горах, и не только город в вечерней дымке — весь мир лежал у их ног. И не было преград, которых они не смогли бы одолеть.

4

Главный педагог и наставник Тарковского в годы учебы Михаил Ромм воспитал многих кинорежиссеров. Будучи режиссером повествовательным и жанровым, он в значительной мере воплощал для своих учеников кинематограф соцреализма 1930-х годов. У многих студентов фильмы Ромма вызывали отрицание и желание их критически переосмыслить. Тарковский, резкий в любых оценках, редко что-то принимавший в опыте отечественного кинематографа, фильмы Ромма награждал самыми уничижительными оценками. И это не мешало ему обожать своего мастера.

— Да что тут спорить? Вся эта «лениниана» — лубок, г… — с запалом говорил он Андрону.

— Естественно, это не Бунюэль и не Бергман. Но что меня восхищает, при всей верности своей правде, он не душит наши прекрасные порывы! Старается не раздавить творческую индивидуальность, какой бы дикой она ему ни казалась. Притом делает это мастерски!

— Уникальный мужик! Давал взаймы деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал на киностудиях, защищал работы даже тех своих учеников, которые опровергали его собственные принципы! А уж как перенести на пленку то, что я хочу, он меня научил железно.

Тарковский учился во ВГИКе по-настоящему — серьезно и въедливо овладевая профессией. При этом осваивал куда больший круг информации, чем требовала программа: читал книги по искусству, философии, изучал живопись, слушал классическую музыку. Память и слух у него были великолепными, жадность к знаниям — отменная. Оказалось, что помимо абсолютного слуха и способностей к рисованию Андрей обладает несомненными актерскими данными. Его старик Болконский в студенческом этюде, сыгранном без грима, запомнился многим однокурсникам своеобразным и выразительным решением характера.

Первая режиссерская курсовая работа Тарковского — короткометражный фильм «Убийцы» был поставлен совместно с сокурсниками Александром Гордоном и Марикой Бейку по рассказу Хемингуэя.

Хемингуэй как раз входил в моду у советских читателей. Рассказ заворожил Андрея и его коллег мужественной сдержанностью, простотой, в которой тихо, без эмоций назревает катастрофа. В бар маленького провинциального американского городка приходят двое, затянутые в черные костюмы и узкие черные пальто. Они ищут некоего шведа, которого должны убить по чьей-то просьбе. Неторопливые разговоры в баре, ленивая исполнительность бандитов и смирение ожидающего смерти мужчины — все это, написанное в лаконичной и необычайно выразительной стилистике Хемингуэя, должно было найти выражение на пленке.

Обреченный знает о своей участи и не пытается спастись: «Мне надоело бегать от них. Теперь уже ничего не поделаешь». Просто лежит в своей комнатенке, повернувшись лицом к стене, огромный малый, бывший боксер, и смиренно ждет смерти.

Эту роль исполнял Вася Шукшин. Вовсе не такой могучий, как требовало описание жертвы, он, однако, был очень убедителен в немногих полагавшихся ему репликах. Главное же — атмосферу напряженного ожидания — Тарковский создавал неторопливым движением камеры, почти застывающей на скудных деталях последнего убежища обреченного.

Сам он играл посетителя в баре, а главной заботой всей группы стало воспроизведение обстановки американского бара, виденного только мельком в иностранных кинофильмах. Приносили из дома импортные пустые бутылки, которыми должны быть уставлены полки. Андрей чрезвычайно увлекся воспроизведением «подлинной атмосферы» в кадре. И фильм удался, получив высокую оценку Ромма.

Учеба увлекла Андрея, но не ослабила пылких чувств к Ирме. Они были заняты в институте целый день, а когда репетиции затягивались допоздна, Андрей ждал Ирму. Влюбленные бродили по Москве и говорили, говорили.

— Андрей, я уверена, ты — тайный кавказский князь. Или потомок падишаха какого-то, — она потрогала его волосы, провела кончиком пальца по скуле, как бы очерчивая ее. — Признавайся немедленно!

— Признаюсь, так и быть. С нашим родовым древом большие сложности — много ветвей сплетено. Выбирай, что по душе. Я выбрал такую красивую полулегенду, в соответствии с которой в селе Тарки в Дагестане проживали некие князья Тарковские, по-аварски — Шамхали.

— Это точно твои предки!

— А почему бы и нет? Впрочем, мои родители предпочитают польские корни. В начале XVIII века мелкие шляхтичи Тарковские появились на Волыни. Потом род оказался в Житомирской губернии. А позже — в Елисаветграде, теперь — Кировограде. Да и Бог с ними! Сейчас мне интересна ты. Расскажи про самый интересный момент своего детства. Можно юности. У тебя было чудо?

Ирма захохотала:

— Нет, Богородица с ангелами мне не являлась. И клада с миллионами я не нашла.

— Я не про то! Что-то ведь было тайное, важное?

Она задумчиво пожала плечами:

— Печальное было. Чудес не было.

— А у меня были! — они сидели в пустом дворике одного из щипковских домов, наблюдая, как зажигаются в окнах домов огни, в основном вошедшие в моду оранжевые абажуры. Андрей поднял лицо к белесому небу, на котором чуть проявились светлые зерна первых звезд. — Слушай. Во время войны, когда мне исполнилось 12 лет и мы снова приехали в Юрьевец, Симоновская церковь, в которой меня крестили, была как бы превращена в краеведческий музей. Пустовал только огромный ее подвал. Стояло жаркое лето, стволы лип вздрагивали на ослепительно выбеленных стенах. Мы с приятелем, который был на год меня старше и вызывал зависть своей храбростью и каким-то оголтелым цинизмом, долго лежали в траве и, щурясь от солнца, со страхом и вожделением смотрели на невысокое, приподнятое над землей оконце, черное на фоне сияющей белизны стен. Замысел ограбления был разработан во всех деталях. Я твердо помнил лишь одно: надо влезть в оконце вслед за моим предприимчивым приятелем. Первым юркнул в прохладную темноту подвала руководитель операции, за ним — я. Мы долго бродили по гулкому подвалу, по его таинственным, затихшим закоулкам. Сердце колотилось от страха и жалости к самому себе, вступившему на путь порока.

В ворохе хлама, сваленного в углу огромного сводчатого зала, мы нашли бронзовое изображение церкви — что-то вроде искусной чеканки. Мы завернули ее в тряпицу и собрались было отправиться в обратный путь, как услышали шаркающие шаги. Они приближались. Мы спрятались за гору сваленных книг. Из боковой дверцы появилась фигура сгорбленного старика в выгоревшей телогрейке. Он прошел мимо нас и грохнул засовами входной двери. Не помню, как мы выбрались из подвала. Помню, что у меня зуб не попадал на зуб. Не зная, что делать со своей находкой, и оценив ее как предмет, обладающий сверхъестественной силой, способный повлиять на нашу судьбу самым роковым образом, мы закопали его за сараем под деревом. Мне было страшно. Долго после этого я ждал жутких последствий своего чудовищного преступления перед таинством непознанного.

— У тебя верующая семья?

— Ну, дед с бабкой, конечно. Но тайно. Мать, по-моему, машинально крестится и боится, что это заметят посторонние. Меня крестила бабушка, и то, что я совершил кражу в этой самой церкви, не давало мне покоя.

— Ты верно сказал: таинство непознанного… У меня тоже ощущение некоего всевидящего режиссера, перед которым я должна сыграть свою роль, то есть прожить жизнь. Чисто, без ошибок и нарушений принципов правды и морали. Твоя кража — поступок ребенка. Великое Нечто. Творец не может наказать несмышленого.

— Но история эта до сих пор волнует меня и даже пугает. Я иногда думаю о том, что снова вернусь в Юрьевец и раскопаю тайник. Почему-то мне кажется, что в эту минуту я буду счастлив.

— Решено! Первое, что ты сделаешь после выпускного, — найдешь реликвию и вернешь ее на место. Обещай мне!

— Мы поедем в Юрьевец вместе. Ты же станешь моей женой, — серьезно, как само собой разумеющееся, сказал Андрей.

Ирма вскочила и отступила на шаг, удивленно оглядывая парня в рыжем плечистом пиджаке, его бледное, почти суровое лицо и блестящие в сумерках глаза:

— Забавная шутка. Но мне не смешно.

— Я никогда не шучу. Я выбрал тебя в жены. И сейчас мы, наконец, будем целоваться.

В свете фонарей блестела пестрая осенняя листва, под ногами живым ковром лежали движущиеся тени. А на лавке за фонарем и кустами с белыми круглыми ягодами-хлопушками темнело зазывно и тайно. Стоять в обнимку, тесно прижавшись, слив горячие губы, оказалось до головокружения упоительно.

А небо темнело, и кто-то выставил на подоконник патефон. Шульженко пела свой «Синий платочек»…

— Теперь мы законные жених и невеста. Я загадал тогда на твоих астрах, уплывших по течению: «Женюсь на Ирме Рауш». Получилось!

— О… — она села на скамейку. — Андрей… мне надо подумать. Видишь ли, все только начинается — работа, самостоятельная жизнь… Такие открываются перспективы… И вдруг — строить семейный очаг. Сразу в матроны.

— Скажи прямо — тебе не нравлюсь я.

— Ты мне очень нравишься, Андрюша. Но я совершенно не задумывалась о браке.

— Однако предполагала, что это должно произойти?

— В будущем… Потом… я не знакома даже с твоими, с твоими родителями.

— Значит, познакомимся.

Вскоре Ирма пила чай с коржиками, испеченными бабушкой Андрея из ржаной муки с медом. Женщины сидели за круглым, покрытым кружевной скатертью столом, говорили и все больше нравились друг другу.

В 1960-е годы в Москве было интересно. И хотя «железный занавес» лишь слегка приоткрылся, но даже в пробитую отдушину хлынули свежие веяния со всего мира. Будущие режиссеры выстаивали многочасовую очередь в Дрезденскую галерею, потом на выставку Пикассо. Пробивались на «Гамлета» Пола Скофилда, смотрели со ступенек балкона спектакли Берлинер ансамбля и театра Жана Вилара.

Регулярно ходили в консерваторию. Ирма с удивлением косилась на бледный профиль Андрея, целиком растворившегося в Седьмой симфонии Бетховена.

На обратном пути она сказала:

— Ты был похож на сомнамбулу, погруженного в летаргический сон.

— Во-первых, сомнабулизм и летаргия — разные вещи. А Седьмую симфонию Бетховена я очень люблю. Особенно вторую часть. Вот это место, — он с безукоризненной точностью напел основную тему.

Ирма погрустнела:

— Мне так много надо еще узнать. А ты… Ты особенный… — речь завершилась долгим поцелуем. — Идем ко мне в общагу? Сегодня у меня отдельная комната! Олька на практике.

5

Конечно, он был особенный — чрезвычайно восприимчивый, с тонкой внутренней «настройкой», позволяющей ловить мельчайшие импульсы, идущие от внешнего мира.

Однажды поздно вечером Андрей провожал Ирму. Шли по тротуару мимо вереницы кленов, еще не сбросивших свою малиново-багровую листву. «Осень выкрасила клены колдовским каким-то цветом…» — мурлыча песню входящего в моду Булата Окуджавы, Ирма на одной ноге прыгала через рассекавшие асфальт трещины.

В свете фонарей, пронизывающих листву, скользили тени от ветвей. Тени появлялись перед ними, каруселью уходили под ноги и исчезали за спиной, чтобы сразу снова возникнуть впереди.

Андрей остановился, как завороженный, помолчал и сказал:

— Знаешь, я все это сниму! Эти шаги, эти тени!.. Это все возможно. Это будет. Будет! Дайте мне камеру, и я переверну мир!

Андрей продолжал встречаться с Ирмой, хотя очень скоро стало ясно, что они вовсе не подходят друг другу. Ирма не понимала, чем она, хохотушка, простенькая провинциалка, прельстила этого столичного пижона, не воображавшего свою жизнь без походов в консерваторию и ботинок на «манке». Интересный получится режиссер, очень интересный. Но человек — сложный. Резкий, мрачноватый, обидчивый, всегда старавшийся настоять на своем мнении.

Даже в кафе-мороженом Андрею было необходимо, чтобы Ирма съела нравившееся ему шоколадное ассорти.

— Разве плохо? — он облизал ложечку.

— Конечно, вкусно… Но о фруктовом я мечтала с утра… — Ирма отодвинула пустую металлическую вазочку. — Ты же понимаешь, что дело вовсе не в мороженом. У нас во всем совершенно разные вкусы! Ты восхищаешься тем, как была снята сцена изнасилования и убийства девушки в «Святом источнике», а мне нравится хор гномиков в «Белоснежке». Я, конечно, условно говорю про гномиков! Мне чужд мрак и отчаяние, я хочу своими будущими фильмами оставлять у людей светлое, радостное впечатление. Подумай только, как тяжко живут многие. А я могу добавить в их жизнь света!

— Живут бессмысленно и мелко, потому что сами так хотят жить. И ни шагу не сделают для собственного духовного роста. Я уверен — кино не развлечение. Кино — мощнейшее и притом массовое средство воздействия на самые глубинные тайники души, психики, не знаю, что там еще в нас главное прячется.

— Многое. Только надо уметь туда попасть — в тайники. Твой отец умеет затронуть самое глубокое.

Она опустила лицо и медленно прочла:

И это снилось мне, и это снится мне,

И это мне еще когда-нибудь приснится,

И повторится все, и все довоплотится,

И вам приснится все, что видел я во сне.

Там, в стороне от нас, от мира в стороне

Волна идет вослед волне о берег биться,

А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне.

Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду,

Жизнь — чудо из чудес, и на колени чуду

Один, как сирота, я сам себя кладу,

Один, среди зеркал — в ограде отражений

Морей и городов, лучащихся в чаду.

И мать в слезах берет ребенка на колени.

— Здорово! — она смахнула набежавшие слезы. — Все так точно, что плакать хочется. Как он это делает? Как это выразить на пленке?

— Убежден, что камера может все. Поэту или художнику, даже композитору, конечно, легче — он один хозяин своего замысла и его воплощения. А режиссер? Это даже сложнее, чем быть дирижером или директором какого-то химкомбината. Вот эти стихи отца — это же фильм! Но как, как перенести на экран тот клубок глубинных чувств и мыслей, что проникают в тебя вместе со словами?

— И отпечатываются на всем, что ты будешь еще думать, и делать, и ощущать… Даже если ты этого не заметил, — глаза Ирмы светились открытием: — Они стали частью меня… И тебя. Мы родственники через «кровь поэзии».

— Красиво говоришь, — он расплатился и встал. — Потопали?

— Пошли на солнышко. Пожалуйста, ты обещал, расскажи мне об отце.

Андрей пожал плечами:

— Ладно, раз интересно, — они свернули в ближайший переулок. — Ну, как он нас бросил, ты знаешь. Зря от мамы ушел, словно бес его подзуживал. Да и потом судьба не баловала Арсения Александровича. Начало войны застало его в Москве. В августе он проводил в эвакуацию в город Юрьевец Ивановской области маму и нас с Маринкой. Вторая жена и ее дочь уехали в Чистополь, куда эвакуировались члены Союза писателей и их семьи. Оставшись в Москве, Тарковский прошел вместе с московскими писателями военную подготовку, но был «забракован» медкомиссией с формулировкой «мобилизации в действующую армию не подлежит». А он ведь так рвался «на защиту родины»! Патриотизм у нас в роду.

Конечно же, Арсений Александрович принимал участие в поэтических встречах, организованных Союзом писателей для москвичей. Но мысль о том, что на полях сражений идут кровопролитные бои, не давала ему покоя. В сентябре 1941 года отец узнал о трагической гибели Марины Цветаевой и написал горестные стихи. Они ведь незадолго до осады Москвы встретились, Марина была в него влюблена с какой-то последней, прощальной горечью… Она не умела жить без влюбленности…

— И я ее очень хорошо понимаю. Без любви — пустота. А в пустоте и жить не стоит.

— Только если этой любви многовато, то… — Андрей хмуро глянул исподлобья, — То и боли много…

— Верно… — Ирма задумалась. — Любить и страдать — единственный выход.

— Предпочитаю страдать по другому поводу. По творческому, например. Короче, про отца. 16 октября 1941 года, в день эвакуации Москвы, отец под обстрелом вместе с престарелой матерью — моей второй бабушкой уехал к жене в Чистополь. Там, в тылу, писатели с семьями отсиживались, берегли интеллектуальный фонд страны. А товарищ Тарковский за два месяца пребывания в Чистополе накатал в Президиум Союза писателей около одиннадцати писем-заявлений. Он просил направить его на фронт! В декабре 1941 года патриот наконец получил вызов в Москву. А уже из столицы был командирован в действующую армию. В январе 1942 года отца зачислили на должность писателя армейской газеты. Целый год он был военным корреспондентом газеты «Боевая тревога». На передовую для сбора информации ходил или ездил через день, принимал участие в боях… Был награжден орденом Красной Звезды.

— Ты как будто слегка иронизируешь. Зря. Твой отец — замечательный человек.

— Писатель — лучший из живущих сейчас, это точно, — твердо сказал Андрей. — А как человек… Как человек мог бы быть и лучше. Но это в той скользкой сфере, что ты обозначила как «любовь». Ладно. Рассказываю дальше. На страницах «Боевой тревоги» печатались стихи Тарковского, воспевающие подвиги солдат и командиров, частушки, басни, высмеивающие гитлеровцев. Тогда ему очень пригодился опыт работы в газете «Гудок». Солдаты вырезали его стихи и носили в нагрудном кармане вместе с документами и фотографиями близких — самая большая награда для поэта. И что удивительно, в боевой обстановке, выполняя повседневную работу для газеты, он не перестает писать и стихи для себя, для будущего читателя. По-моему, это лирические шедевры — «Белый день», «Ночной дождь»…

— «Ночной дождь» я помню! — встав у ствола липы, Ирма прочла:

То были капли дождевые,

Летящие из света в тень.

По воле случая впервые

Мы встретились в ненастный день.

И только радуги в тумане

Вокруг неярких фонарей

Поведали тебе заране

О близости любви моей,

О том, что лето миновало,

Что жизнь тревожна и светла,

И как ты ни жила, но мало,

Так мало на земле жила.

Как слезы, капли дождевые

Светились на лице твоем,

А я еще не знал, какие

Безумства мы переживем.

Я голос твой далекий слышу,

Друг другу нам нельзя помочь,

И дождь всю ночь стучит о крышу,

Как и тогда стучал всю ночь.

Андрей вздохнул:

— Представь, я, кажется, завидую своему отцу… Если бы кто-то так вдохновенно прочел мои стихи… И каждый раз удивляюсь, как он умел любить…

— Умел?

— И сейчас любит. Но не мою маму. Ладно, слушай — все ужасы еще впереди. Бедный отец…

В конце сентября 1943 года он получил кратковременный отпуск как поощрение за боевой подвиг. 3 октября, в день рождения Маринки, приезжал в Переделкино, где мы временно снимали комнаты… Что это был за день! Думаю, мы трое — дети и мать — чувствовали одно и то же: почему этот так горячо любимый человек не наш? Мать глаз не могла отвести от похудевшего, замученного, любимого лица. Думала наверняка: «Вот он — настоящий муж — военный. Герой». А как нам всем хотелось прижаться к его гимнастерке, перетянутой портупеей, сказать, что все прощено и мы теперь навсегда вместе. Увы, это было лишь мгновение придуманного счастья — отец торопился вернуться на фронт. А в декабре 1943 года в районе Витебска он был ранен разрывной пулей в ногу. В страшных условиях полевого госпиталя развилась самая тяжелая форма гангрены — газовая. Пять раз резали ему ногу по кускам полевые хирурги, ведь он так не хотел терять колена, необходимого для движения на протезе. Терпел адскую боль и едва не потерял жизнь. Его жена Антонина Александровна сумела достать пропуск в прифронтовую полосу. Ей помогли Фадеев и Шкловский. Она привезла раненого в Москву. Тут уже, в Институте хирургии, лучший хирург Вишневский сделал отцу шестую ампутацию!.. Выжил, но вышел из госпиталя на костылях. И взгляд у него был… Он же гордый очень, а тут за женщину цепляется и еще упасть боится…

Трудно ему было к инвалидности приспосабливаться. Конечно, за ним ухаживала вторая жена, приходили друзья. Навещала моя мать, мы с Маринкой.

— Выходит, жизнь Арсения Александровича все же сложилась.

— Да нет! Отец расстался с Антониной Александровной! Кто бы мог подумать? Такая любовь, она его от смерти спасла и вдруг — ушла. Не знаю точно, что там у них произошло. Жизнь для отца потеряла смысл. Лишь сила воли и поэзия удержали его на краю отчаяния. Да еще секретарь Татьяна Озерская. Думаю, с этой Озерской ему повезло. Она тоже переводчица и сумела буквально вытащить отчаявшегося отца в командировку по закавказским республикам — к поэтам, которых он собирался переводить. Поехала с ними и Марина, и сын Озерской.

Вскоре отец развелся с Бохоновой и официально женился на Озерской. И снова работа, работа. Поездки в творческие командировки, участие в декадах национальных литератур, встречи с поэтами и писателями, серьезные занятия астрономией…

— И ни одного сборника? Съемные комнаты? Твой отец явно не карьерист. Устраиваться при всех своих заслугах не умел.

— Но дождался все же своего угла. Помню, как сейчас, этот день. Кажется, едва начались занятия на третьем курсе… Да, сентябрь 1957-го…

…В сентябре 1957 года Андрей в перешитом бабушкой из дедова костюме, причесанный мокрой расческой, отправился на «новоселье»: Арсению Тарковскому наконец-то выделили комнату в кооперативном писательском доме у станции метро «Аэропорт». Вернулся он скоро и засел за чтение. В комнате собрались женщины, молча переглядываясь.

— Ну, как там? — не выдержала игры в молчанку мать.

— Нормально. Только не обставлено еще…. Котлетами вкусно пахнет.

— Тебя что, не угостили? — охнула бабушка.

— Я сказал, что сыт.

— Правильно. В чужом доме… — Мария Ивановна осеклась.

— Да хорошая она тетка, эта Озерская, — вступился Андрей. — Очень об отце заботится. Тихая, образованная, отца любит. Это сразу видно.

Плечи Марии Ивановны задрожали. Закрыв лицо фартуком, она рухнула на стул. Отрыдавшись, совсем девчоночьим, жалобным голоском запричитала:

— Ну скажите мне, скажите на милость, если уж его Бохонова бросила, почему чужую женщину с ребенком подбирать надо? А мы? Чем мы-то не угодили?

Марина хмуро пробормотала:

— Татьяна его от смерти спасла. После того, как Бохонова ушла, он яд с собой носил и все примеривался, когда точку поставить. А она удержала.

— Господи, разве я бы не удержала? Разве не у нас были те юные годочки и не его детишек я выхаживаю?

— Ма, так уж вышло, — Андрей обнял мать за все еще дрожащие плечи. — Он вот что тебе передал, — Андрей достал из нагрудного кармана тетрадный листочек, на котором сам когда-то записал слова «Белого дня» по памяти и всегда носил с собой.

— Мне передал? — мать взяла измятый листок, пригляделась.

— Почерк твой… Накарябано вкривь и вкось… — прочитав, она сложила листок, спрятала на груди и молча вышла. Пошла на кухню курить, перечитывать и плакать.

6

Вскоре Андрей повез Ирму в Галицино, где Арсений Александрович снимал маленькую дачу. В Андрее чувствовалась какая-то торжественность, он даже читал сонеты Шекспира, а Ирма всю дорогу из духа противоречия валяла дурака.

— Ты помнишь новеллу О. Генри о двух заваленных снегом на Аляске золотоискателях? У них оказалось только две книги: сонеты Шекспира и книга полезных советов для домохозяйки. Дожидаясь, пока их откопают, парни зачитали до дыр свои книжки: один Шекспира, другой «полезные советы».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.