Социология личности
Социология личности
Разве жизнь отдельного человека не столь же ценна, как и жизнь целого поколения? Ведь каждый отдельный человек – целый мир, рождающийся и умирающий вместе с ним, под каждым могильным камнем – история целого мира.
Генрих Гейне
Моим центральным научным проектом много лет была теория личности. Этот интерес имел как личные, так и социальные истоки. Уже в ранней юности я понял, точнее – чувствовал, что создан из вещества, которое не растворяется ни в какой среде. Это избавляет от заботы о сохранении своей идентичности, но затрудняет психологическое слияние с другими, растворение в «Мы». Отсюда – теоретический интерес к проблеме «Я», личности или идентичности. В советское время, когда всюду (во всяком случае – на словах) царствовал сплошной коллективизм, это было, мягко говоря, немодно, но именно поэтому – социально значимо.
Как это часто бывает, интерес к проблеме начинается с ее отрицания. Мои первые публикации на эту тему начались самым постыдным образом – заказной статьей о всестороннем развитии личности при социализме в журнале «Коммунист» (1954. № 8), в которой не было ни единого живого слова, сплошной пропагандистский вздор. В то время мне даже не приходило в голову, что систему фраз можно как-то сопоставлять с действительностью. К обоюдному удовольствию обеих, они существовали как бы в разных измерениях.
Между прочим, при обсуждении статьи один из членов редколлегии, А. Д. Никонов, неожиданно сказал, что преимущества социализма показаны в ней неубедительно. «В статье говорится, что в СССР идет технический прогресс, а на Западе что, землю лопатами копают? И чем наш восьмичасовой рабочий день лучше французской сорокачасовой недели?» – спрашивал Никонов. Я открыл рот от удивления, казалось, что от моей статьи осталось мокрое место. Тем не менее ее приняли в номер, предложив автору «учесть критические замечания». Но когда я попытался что-то сделать, заведующий философским отделом М. Д. Каммари все мое «творчество» выкинул, сказав: «На редколлегии говорить легко, а на самом деле – чем подробнее об этих вещах пишешь, тем менее убедительно они выглядят. Оставьте все, как было». Когда журнал вышел в свет, оказалось, что из статьи убрали даже те робкие указания на трудности бытия, которые в ней были, например на нехватку мяса. Старшие коллеги-философы мне завидовали – шутка ли, орган ЦК КПСС! А знакомый студент Анатолий Вершик (ныне известный профессор-математик) наедине сказал: «Ну конечно, я понимаю, если жрать нечего, можно писать и так. Но вы-то зачем это делаете?»
Разумеется, говорить правду, только правду и всю правду преподаватель общественных наук, если он не хотел лишиться работы, не мог. Но некоторая свобода выбора в хрущевские и в брежневские времена, в отличие от сталинских, все-таки существовала. Если ты чего-то не хотел писать, можно было промолчать. И если сегодня мне стыдно перечитывать некоторые свои старые статьи и брошюры, я виню только самого себя. Однако даже в рамках заведомо несерьезной, казенной темы голова подспудно продолжала работать.
Моя самая известная книга «Социология личности» (1967) была написана на основе факультативного курса лекций, прочитанных в Ленинградском университете на изломе хрущевских реформ.
Первый раз я прочитал его в 1964 г. на физическом факультете, просто чтобы проверить, могут ли высокомерные физики, интеллектуальная элита университета, заинтересоваться гуманитарными сюжетами. Не было ни агитации, ни даже большого объявления, просто листок с перечнем тем. Аудитория на двести человек была полна, но без столпотворения. Когда после лекции ребята обступили меня, я попросил их предсказать, что будет дальше. Одни говорили, что народу станет больше, другие – что произойдет отсев. Действительность не предугадал никто. Количество слушателей на протяжении всего курса оставалось прежним – полная аудитория, но мест всем хватает. Зато изменился состав: любопытных первокурсников, готовых пробовать что угодно, сменили более основательные и требовательные студенты старших курсов и аспиранты. Контакт с аудиторией установился сказочный, каждая лекция была для меня как любовное свидание, я старался даже выглядеть красивым. В октябре 1964 г. сняли Хрущева, я понимал, что грядет бюрократическая реакция, но решил не менять принятого тона, а в 1966 г. рискнул повторить этот опыт в общеуниверситетском масштабе.
Эти лекции в огромной аудитории – одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Вместо положенных пятисот человек туда набивалось свыше тысячи, так что комендант здания официально предупреждал партком ЛГУ, что не отвечает за прочность ветхого амфитеатра, где места занимали за два часа до начала лекций, а слушатели, среди которых были и известные профессора, которым место заранее занимали их студенты, стояли в духоте, плотно прижавшись друг к другу и при этом соблюдая абсолютную тишину, так как зал не был радиофицирован.
Конечно, это не было только моей личной заслугой. Студенческая молодежь середины 1960-х страстно жаждала информации о себе и о своем обществе. Для нее все было внове. Как писал об этом времени писатель Николай Крыщук, «мы тогда стремились к универсальным ответам, потому как и вопросы наши были универсальны… Многие вопросы, прочно вошедшие сегодня в общественный и научный обиход, тогда поднимались впервые. Вот почему слова “социология” и “личность” имели в конце 60-х годов особое обаяние», а «Социология личности» «была для многих из нас настольной»[39].
Между прочим, название книги родилось случайно. Когда я в очередной раз рекомендовал Политиздату способного молодого автора, заведующий философской редакцией А. А. Судариков (кстати сказать, прекрасный логик, ученик Асмуса), ответил: «Что вы все время рекомендуете других? Напишите нам что-то свое». Я предложил тему «Личность в обществе» – так назывался мой курс у физиков, но это название резонно отклонили, потому что оно практически не отличалось от многочисленных брошюр «Личность и общество». Тогда я придумал «Социологию личности». Насколько я знаю, такое словосочетание тогда нигде не встречалось, по серьезному теоретическому счету оно даже сомнительно.
Сегодняшний читатель, если ему попадется в руки «Социология личности» (из большинства библиотек она сразу же была украдена) не сможет понять, почему эта небольшая и, в общем-то, поверхностная книжка имела такой читательский успех и повлияла на профессиональный выбор и даже личную судьбу некоторых людей. Секрет в том, что личность, которая в сталинские времена трактовалась в казенно-охранительном духе как винтик государственной машины или член коллектива, была представлена в этой книге как положительное, творческое начало. Впервые в советской литературе после 1920-х годов была прямо и жестко поставлена проблема конформизма (психологи боялись ее трогать, растворяя в проблеме коллективистского самоопределения) и личной социальной ответственности. Индивидуальное самосознание, которое многие, даже хорошие, психологи считали сомнительным и опасным «ячеством» и «копанием в себе», оказалось необходимым элементом самореализации. В книге была позитивно изложена ролевая теория личности, фрейдовское учение о защитных механизмах и многие другие «западные» идеи, считавшиеся запретными и буржуазными или просто малоизвестные. Это было интересно и понятно всем.
«Ролевой язык казался непривычным вначале. Снижение уровня рассмотрения c понятия личности вообще до ее отдельных социальных компонентов – социальных ролей – требовало перемен во многих других разделах науки. Психологи и историки, социологи и педагоги надрывали голоса до хрипоты. Общение между разными специалистами было трудным – каждый привык к своему языку, каждый защищал решения своей науки, свое видение сгустка противоречий под названием “личность”. Мучительно медленно в общественных и гуманитарных науках складывалось характерное для сегодняшней атмосферы движение к междисциплинарности, комплексному подходу к важнейшим явлениям жизни. Ко всему прочему, проблема личности все более остро переживалась как социальная драма, как поле столкновения различных сил, как участок социальной борьбы, от которого зависит будущее общества»[40].
«Социология личности» имела большой успех как в нашей стране, так и за рубежом. Сразу же появилось шесть ее переводов, а вышедшее в 1971 г. параллельно в обеих Германиях немецкое издание (в ГДР книгу издавать опасались, она вышла лишь под нажимом западных немцев, пригрозивших, что в противном случае они опубликуют ее самостоятельно) было вдвое расширено за счет рассмотрения новых теоретических вопросов, уточнения концептуального аппарата и т. п. На книгу поступило много положительных рецензий[41], она получила первую премию Советской социологической ассоциации, разделив ее с работой Б. А. Грушина и коллективным трудом «Человек и его работа», подготовкой которого руководил В. А. Ядов. Я до сих пор встречаю людей, рассказывающих мне, как сильно эта книга повлияла на их профессиональный выбор и жизненную позицию.
Издание книги обошлось без политического скандала только потому, что она вышла в Политиздате (не могу не упомянуть добрым словом заведующего философской редакцией, а позже – главного редактора и директора издательства А. П. Полякова и своего постоянного редактора Марину Александровну Лебедеву). На философском факультете МГУ подготовили зубодробительную рецензию, которую хотели опубликовать в «Вестнике МГУ», но редактор этого журнала решил подстраховаться: позвонил заместителю заведующего отделом пропаганды ЦК Г. Л. Смирнову и спросил, можно ли критиковать книги, вышедшие в партийном издательстве. Смирнов, который сам занимался проблемами личности и положительно относился к моей работе, ответил: «Конечно можно, сколько угодно. Но автор и издательство имеют право на критику ответить». Редактор подумал и воздержался от публикации разносной статьи.
Мутные волны вокруг моей книги продолжались долго. В 1968 г., уже работая в ИКСИ, я приехал однажды в Москву и узнал, что в столице распространяются слухи, будто нас с Ядовым не то посадили, не то исключили из партии. В Ленинграде все было спокойно, но подобные слухи действуют как самореализующийся прогноз: одни пугаются, другие радуются, те и другие старательно пересказывают слухи и, на всякий случай, подстраховываются, в результате чего слух обретает видимость реальности. В это время в «Литературной газете» готовилась моя большая статья о вкусах и причудах американской молодежи. Опасаясь, что очередная волна слухов может побудить редакцию снять этот материал и тем самым подтвердить опасные слухи, я приехал в ЦК к Смирнову и спросил: «Георгий Лукич, вы слышали, что меня исключили из партии?» – «Пока нет». – «Так вот, вы не обязаны ручаться за мою благонадежность, но отметьте, пожалуйста, у себя в календаре, что такого-то числа вы видели меня живым, здоровым и с партбилетом. И если вам позвонят из “Литгазеты”, подтвердите этот факт». Не знаю, наводила ли газета такие справки или слух до них просто не дошел, но статья была благополучно напечатана. А на следующий день в «Вопросы философии» пришел сотрудник журнала «Политическое самообразование» и сказал: «Ребята, мне очень стыдно, но у нас идет обзор работ по личности, где дается положительная оценка книги K°на, а на его счет ходят всякие слухи. Вы что-нибудь знаете?» «Ребята» засмеялись и сказали: «Нужно читать газеты. Во вчерашней “Литературке” у Кона статья на целую полосу».
Много лет спустя, когда разыгрывался скандал вокруг альманаха «Метрополь», один коллега, вполне приличный человек, сказал мне, что страшно огорчен тем, что ему придется снять ссылку на какую-то работу Л. М. Баткина. «Почему?» – спросил я. «Но вы же знаете, он напечатался в “Метрополе”». – «А вы тут при чем? Где вы это читали? Вы что, обязаны слушать все передачи Би-би-си? А если нет, не нужно нагнетать страхи, пусть списком запрещенных имен занимается цензура».
Но вернусь к «Социологии личности». Разумеется, никакой социальной программы освобождения личности и преодоления отчуждения в ней не было, эти вопросы были только обозначены. Ни по цензурным условиям, ни, что гораздо важнее, по уровню своего собственного мышления я не мог пойти дальше теоретического обоснования хрущевских реформ и абстрактной критики казарменного коммунизма, в котором легко узнавалась советская действительность. Развивая идеи «гуманного социализма», я не знал, как их можно осуществить и реальны ли они вообще. Трагические социально-политические коллизии переводились в более гладкую и безопасную плоскость социальной психологии и этики. Книга стимулировала критическое размышление, но не указывала, что делать. Я сам этого не знал, а если бы знал, побоялся бы сказать.
Моим нравственным идеалом стал Андрей Дмитриевич Сахаров, однако его социальные идеи, когда я в 1968 г. в Вене познакомился с его книгой, показались мне теоретически правильными, но политически утопическими, а следовать его человеческому примеру – не хватало мужества. Сегодня я понимаю, что Сахаров был прав в своем рационалистическом максимализме, у него не было нашей идеологической зашоренности, он не приспосабливал конечные цели к наличным возможностям и поэтому видел дальше. Впрочем, того, что произошло в 1990-е годы, не предвидел никто, а «социализм с человеческим лицом» оказался очередной утопией.
После разгрома Пражской весны последние иллюзии относительно возможности прогрессивного саморазвития советского «реального социализма», если таковые еще были, окончательно рассеялись. Чтобы не лгать и по возможности избежать обсуждения советских реалий, я сознательно пошел по пути психологизации личностной проблематики, сконцентрировав внимание на внутренних механизмах человеческого «Я» и на том, как процессы самосознания модифицируются в сравнительно-исторической и кросс-культурной перспективе, а также в процессе индивидуального развития личности. Этому посвящены книги «Открытие Я» (1978) и «В поисках себя» (1984) и ряд журнальных статей.
В профессиональном отношении эти книги, особенно вторая, значительно лучше и содержательнее «Социологии личности». Это самые настоящие междисциплинарные cultural studies, с выходами в историческую психологию, историю автобиографии, языкознание и т. д. Личностно-нравственные акценты также расставлены в них точнее. Известный американский социолог М. Янович определил идейный стержень моих работ как «настоящее прославление личной независимости или автономии», утверждение «высшей ценности независимости мысли и действия»[42]. В абстрактной форме и на «нейтральном» материале я обсуждал наболевшие вопросы о том, что делать индивиду в исторически тупиковой ситуации и какова мера личной ответственности каждого за социальные процессы. В то время как советская пресса трубила, что основа свободы личности – право на труд, я доказывал, что «логическая предпосылка и необходимое историческое условие всех других свобод» – свобода перемещения. «Ограничение ее инстинктивно воспринимается и животными, и человеком как несвобода. Тюрьма определяется не столько наличием решеток или недостатком комфорта, сколько тем, что это место, в котором человека держат помимо его воли»[43].
Читатели понимали смысл сказанного, но демонстративный уход от рассмотрения реальных проблем советской жизни, о которых можно было говорить только намеками, существенно обеднял эти книги. Советский читатель 1980-х уже вырос из иносказаний. Нарочито сухие, формальные ссылки на очередной «исторический» съезд или пленум, без которых книга не могла бы выйти в свет и которые раньше воспринимались просто как досадные помехи вроде глушилок при слушании Би-би-си, теперь становились ложкой дегтя, безнадежно портившей всю бочку меда. Если автор лукавит в очевидном, можно ли доверять ему в остальном? Мои книги по-прежнему было трудно купить, рецензенты их хвалили[44], но я все чаще чувствовал себя вороной в павлиньих перьях. Пример Сахарова и Солженицына (разница между ними еще до конца не осознавалась) обязывал жить и работать иначе, но нравственных сил на это не хватало.
При всех этих ограничениях, обоснование права человека на собственное «Я» в обществе, в котором решительно преобладало «Мы», имело важный, и не только идеологический, смысл. Я исследовал не только социальные факторы самореализации, но и психологические и культурно-исторические предпосылки само-стояния, возможности дистанцирования личности от общества и поиска себя. Это не был абстрактный философский трактат и споры о дефинициях («особь», «индивид», «личность» и т. д.). Вслед за А. Я. Гуревичем – пройдясь по его сноскам и выписав книги, на которые он опирался, я нашел много такого, чего он не заметил, – я пытался построить нечто вроде популярного очерка исторической социологии личности, включая конкретные данные из истории языка, портретной живописи и автобиографии. Вот когда мне пригодилось старое знакомство со школой «Анналов»! Опыт работы в Институте этнографии и знакомство с зарубежной наукой (особенно ценными для меня были работы Жана Стетзеля и французской школы психологии личности) позволил использовать новейшие кросс-культурные и антропологические исследования, касающиеся народов Азии и Африки.
Еще важнее был психологический материал. Вместо того чтобы рассматривать развитие личности как аспект онтогенеза, как это делали вопреки теоретическим постулатам собственной теории деятельности многие советские психологи, я опирался на парадигму жизненного пути и конкретные данные больших лонгитюдных исследований («длинников», прослеживающих развитие одних и тех же людей на протяжении длительного времени), которых в то время в СССР никто не читал. Из моих книг советский читатель впервые узнал о тюремном эксперименте Филиппа Зимбардо и сенсационных экспериментах Стэнли Милгрэма с электрошоком. Иногда я не просто излагал опубликованные результаты, но и уточнял их у авторов (например, переписку с Эриком Эриксоном я начал для того, чтобы узнать, подтвердился ли кросс-культурно его эксперимент с детскими играми, в ходе которого обнаружилось, что мальчики сооружают преимущественно фаллические объекты, а девочки – открытое пространство (к сожалению – нет, хотя модель была очень красивая).
Делать это было не так просто. Для Политиздата любая иностранная сноска создавала проблему. Если автор писал от собственного имени, все его мысли были по определению правильными, марксистско-ленинскими («плохих» авторов Политиздат не печатал), тогда как ссылка на любого иностранного ученого вызывала вопрос: а кто он такой? Если марксист и коммунист – все в порядке, но если это «буржуазный ученый» – надо было обязательно раскритиковать его ошибки или хотя бы сказать, что он упустил из виду. Чтобы сделать цензурно-приемлемыми страницы о Зимбардо и Милгрэме, мне пришлось переписать их четыре раза.
Важные для психологов «технические» детали (как именно получены приводимые результаты) в философский текст вообще не влезали. Чтобы сделать достоянием советских психологов не только теорию Эриксона, но и данные о ее эмпирической проверке, я написал в отечественный журнал специальную обзорную статью, но редакция сочла, что из нее не ясно, «как к этим исследованиям относиться». Видимо, я чего-то «недокритиковал» (на идеологическом языке это называлось «объективизмом»). Не желая подчиняться редакторской перестраховке, я ответил, что к классическим работам следует относиться почтительно, а единственным способом проверки чужих теорий являются собственные исследования. Чтобы мой труд не пропал, я позвонил директору венгерского Института психологии Ференцу Патаки, и тот официально заказал мне две обзорные статьи (венгры были знакомы с западной наукой лучше нас, но этой литературы они не знали). Это была большая дополнительная морока (две внутренние рецензии, заключение комиссии, что в статье нет ничего секретного, получение разрешения Главлита и т. д.), но в общем-то всего лишь пустые формальности. В 1984—85 гг. обе мои обзорные статьи благополучно вышли в Будапеште, венгерские коллеги были за них благодарны; в оборот отечественной психологии эти данные вошли лет через десять, после того как в русском переводе появилась популярная книга Ремшмидта (1994).
Короче говоря, мне не стыдно за эти книги. «Открытие Я» было переведено на семь языков, причем западногерманское издание было, как обычно, сильно расширено и дополнено, а книга «В поисках себя» – на пять языков, включая испанский и португальский. Когда в 1999 г. возник вопрос о переиздании «В поисках себя» (к сожалению, я не довел это дело до конца), просмотрев свои старые сноски, я испытал чувство гордости тем, что безошибочно определил наиболее перспективные направления исследований личности, превратившиеся с тех пор в международные научные школы (Эд Динер, Мелвин Кон, Пол Коста и Роберт МакКрэ и др.). В 1980-х гг. никто из советских психологов этих работ не читал.
Интерес к теории личности способствовал установлению тесных контактов с психологами. На личном уровне они были и раньше. До создания отдельного факультета психология существовала в ЛГУ в качестве отделения философского факультета, мои отношения с Б. Г. Ананьевым, В. Н. Мясищевым, Л. М. Веккером, И. М. Палеем всегда были уважительными и дружественными. Из пяти человек, которым выражена благодарность в «Социологии личности», трое – Б. Г. Ананьев, А. А. Бодалев и Ю. А. Самарин – психологи. Именно Ананьев посоветовал «Советской педагогике» заказать мне статью о социологии половой морали (1966), во всяком случае, свое письмо они передали через него, а моя статья «Психология половых различий» (1981) посвящена его памяти, потому что он первым в советской психологии поставил эти вопросы. О дружбе с А. В. Петровским я уже говорил. Что касается собственно социальной психологии, то ощутимый вклад в нее внесли мои друзья-социологи В. А. Ядов и Г. М. Андреева, которая основала на психфаке МГУ лучшую в стране кафедру социальной психологии. Никаких дисциплинарных распрей, где кончается одна наука и начинается другая, не возникало. Близкой мне тематикой занимались и некоторые молодые психологи. В. С. Магун в дальнейшем стал выдающимся специалистом по психологии личности и социологии молодежи. А. П. Сопиков написал первую экспериментальную диссертацию о конформизме, проверив методику Соломона Аша на ребятах из «Орленка». Куаныш Муздыбаев написал превосходную книгу по психологии ответственности, которая могла служить примером социально-психологического исследования нравственных категорий. Близки мне были и психологические исследования Александра Эткинда, который позже стал известным культурологом и сейчас преподает в Кембридже.
Плодотворными были и связи с психиатрами. Андрей Евгеньевич Личко (1926–1996), крупнейший специалист по подростковой психиатрии и человек исключительно ясного ума, инициировал мой лекционный курс по проблемам сексуальности в Институте имени Бехтерева. Из этого курса выросла в дальнейшем моя сексологическая тематика. А с Виктором Ефимовичем Каганом и Юрием Львовичем Нуллером (1929–2003), однокурсником друга моей юности Славы Лапина, нас связывала личная дружба. Однажды мне даже довелось поучаствовать в психиатрической экспертизе.
В книге «Открытие Я», объясняя феноменологию самосознания, я довольно подробно, с опорой на психиатрическую литературу, описал феномен и синдром деперсонализации. И вдруг приходит письмо из Самарканда. Студент-пятикурсник физического факультета по имени Фуркат (я его упоминал в другом контексте) написал, что страдает в точности теми симптомами, которые описаны в моей книге, а местные врачи утверждают, что у него должны быть также галлюцинации, которых у него нет, и лечат его электрошоком, не могу ли я ему помочь? Поскольку Нуллер занимался именно этим синдромом, я сразу позвонил ему, он сказал, что заочно обсуждать это бессмысленно, но, если парень приедет в Ленинград, можно будет разобраться.
Я немедленно послал телеграмму в Самарканд, и через несколько дней Фуркат с матерью прилетели (оказалось, что семья врачебная, поэтому болезнью сына озаботились раньше, чем если бы это была крестьянская среда). Дом молодежи по моей просьбе предоставил им номер в гостинице (это была трудная задача). Нуллер их принял, мне пришлось их предупредить, чтобы не вздумали совать ему деньги (бесплатность советской медицины вообще была фикцией, а с приезжих из Средней Азии и с Кавказа деньги тянули вовсе нещадно, но Юра был безусловным бессребреником), дал какие-то лекарства и сказал, что придется несколько месяцев ждать. Если деперсонализация у Фурката – самостоятельный синдром, дело поправимо, если же это – симптом начинающейся шизофрении, дальше будет хуже. Самаркандские врачи знали только второй вариант, потому и применили электрошок, но эта терапия сама по себе может дать необратимые тяжелые последствия.
В общем, Фуркату повезло. Из 100 000 тиража моей книги в Самарканд попало два экземпляра, один из которых купил его друг-однокурсник, стал читать и сказал: «Слушай, ведь тут написано про тебя!» Так это закрутилось. Сначала письма от Фурката были грустными, что ничего не меняется, потом его мама написала, что ему становится лучше (сам он так не думал), а затем пришло ликующее письмо, что все наладилось. Поскольку практическая польза философской литературы всегда проблематична, я этим случаем очень горжусь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.