Отпуск перед смертью. Злость и беспощадность. Мягкость и нежность
Отпуск перед смертью. Злость и беспощадность. Мягкость и нежность
Пока физически Лермонтова не было в столице, дух его незримо витал над Невской першпективой: в «Отечественных записках» печатались его стихи, присланные по почте, вышел отдельным изданием и тут же был распродан «Герой нашего времени», в октябре напечатан сборник его стихотворений. Даже яростный ответ двора на неучтивое поведение Лермонтова тоже уже появился из печати – роман В. А. Соллогуба, с посвящением императрице и двум ее дочерям, что сразу же раскрывало карнавальную тайну голубого и розового домино. Приехавший в отпуск поручик Тенгинского пехотного полка Лермонтов стал личностью скандально известной.
Хотя созданный им в «Герое» главный герой был ничуть не похож внешне на первого Печорина из «Княгини Лиговской», и публика о том Печорине, больше сходном с автопортретом автора, ничего не знала, свет, прочитав «Героя», тут же признал в Печорине самого Лермонтова. И ничего, что его Печорин был белокур, хорошо сложен и с приятным лицом. Общество желало видеть в низкорослом кривоногом офицере Печорина – и видело. Даже императрица прочитала прозу Лермонтова с интересом и насильно всучила ее императору с непременным требованием прочитать. Николай Павлович чтение беллетристики ненавидел всей душой. Душа у него была совершенно военная. Он взялся за чтение и с трудом осилил пять историй из жизни этого, как он с отвращением понял, никудышного фата. Причем недовольство его росло по мере прочтения. Достаточно прочесть сохранившееся письмо к императрице – так сказать, отчет о проделанной работе:
«13 июня. 10 часов 30 минут. Я работал и читал всего „Героя“, который хорошо написан.
14 июня. 3 часа дня. Я работал и продолжал читать сочинение Лермонтова; я нахожу второй том менее удачным, чем первый…
7 часов вечера… За это время я дочитал до конца „Героя“ и нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах. Такими романами портят нравы и ожесточают характер. И хотя эти кошачьи вздохи читаешь с отвращением, все-таки они производят болезненное действие, потому что в конце концов привыкаешь верить, что весь мир состоит только из подобных личностей, у которых даже хорошие с виду поступки совершаются не иначе как по гнусным и грязным побуждениям. Какой же это может дать результат? Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего существования на земле? Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности! Итак, я повторяю, по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора. Характер капитана набросан удачно. Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво награждают этим эпитетом. Несомненно, Кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и неосуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности – чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать».
Лучше бы императрица не принуждала мужа к чтению лермонтовского романа. Еще в январе, узнав, что она пригласила этого офицера, чтобы послушать из его уст поэму «Демон», он был недоволен. Но поэма – стихи, занятие не самое серьезное. А написанное прозой, так он считал, не имеет права быть легкомысленным. Он с удовольствием читал присланный с Кавказа Журнал военных действий: вот это проза – какой стиль, какая точность, какие славные победы над мятежниками! А тут… И когда ему дали на утверждение списки представленных к наградам боевых офицеров, он с мстительной радостью вычеркнул из оных всех «неподобающих» – Лермонтова, Долгорукова, Трубецкого. А когда пришло новое представление на поручика Лермонтова – к золотой сабле с надписью «За храбрость», что автоматически делало этого литератора кавалером ордена Св. Георгия, – он поперек листа размашисто написал: «Отказать». Прежний проказник – Пушкин – был хоть в военном деле полный ноль, и Николаю не приходилось тратить на него столько душевных сил! А этот, создавший стихами столько беспокойства, метит еще и в военные герои! Единственное послабление, которое он этому герою дал, – двухмесячный отпуск, и то ради его немощной бабки. Он же не зверь. Женщин следует уважать, особенно старых. Не дай Бог, помрет не увидев внука…
Петербург для поручика Лермонтова начался не с рапорта командованию о прибытии, а с шумного бала у графини Воронцовой. Лермонтов, конечно, понимал, что нарушает заведенный порядок, – сначала должен был явиться к командованию, а потом уж может заниматься личными делами. Причем на бал, который может посетить кто-то из императорской семьи, армейскому офицеру путь закрыт. Только гвардейцы. Но графиня прислала личное приглашение, и проигнорировать его он тоже не мог. Вот и пришел, нарушая все неписаные правила хорошего тона. И надо ж! На этот же бал явился и великий князь Михаил Павлович, который своего бывшего гусара Лермонтова знал как облупленного! Михаил Павлович славился тем, что ловил своих молодцов и сажал на гауптвахту даже за мелкие погрешности в форме одежды. Это он, как помните, охотился за рысаками, уносившими Костю Булгакова в форме Михаила Лермонтова. И что же? На приличном балу Михаил Павлович видит своего Лермонтова в армейской форме. Какая дерзость! Пригласившая поэта графиня и сама испугалась гнева командира гвардейцев: тут же вывела своего гостя черным ходом. Но дело было сделано. О проступке Лермонтова узнал не только великий князь. Говорят, на том же балу неожиданно появился и император с супругой. Не заметить Лермонтова в его армейском пехотном мундире среди блестящих гвардейцев не мог только слепой.
Так, с неудовольствия двора, начался этот отпуск, в который Лермонтов ехал с надеждой – может быть – выйти в отставку. Надежда была не беспочвенной: представления на орден и именное оружие в столицу посланы, и ему это известно. Другое дело, что они дошли до императора постепенно «снижаясь в весе», а тот в них и совсем отказал. Но Лермонтов-то считал, что вполне заслужил прощение, и даже просил товарища распродать его кавказское имущество. Теперь, поняв, что его простят вряд ли, он пишет из Петербурга на Кавказ и просит того же товарища не продавать ни коня, ни седло, ни походную кровать и сообщает, что прибудет в полк до 20 апреля, времени начала войсковой операции. Всего-то несанкционированное посещение бала – а какие последствия!
Когда Лермонтов явился-таки представляться командованию, ему тут же было велено покинуть столицу к 9 марта. Только просьбы за бабушку влиятельных людей помогли ему остаться в Петербурге сначала на месяц, пока «старушка» доберется туда из Тархан, потом еще на месяц – чтобы утешить ее старость. Елизавета Алексеевна, которая использовала старость и немощь как оружие, теперь уже действительно была немолода – ей в 1841 году уже 68 лет. Дожидаясь бабушку, Лермонтов довольно весело проводил время – чаще всего бывал у Карамзиных, постоянно общался с Евдокией Ростопчиной, с которой сдружился в столице, хотя знакомы они были с Москвы, с дней его юности. Много писал, много читал своего в карамзинском кружке, тесно сотрудничал с Краевским и даже задумывал вместе с ним издавать «Записки», но со старыми знакомыми почти не встречался – они стали ему совсем чужие. Это заметил даже Вяземский, с которым поэт стал неожиданно холоден и который приписывал такие перемены дружбе со Столыпиным (Монго).
Приехала бабушка, и была уже почти весна. Елизавета Алексеевна выглядела здоровой и бодрой, хотя жаловалась на старость. Двенадцатилетний мальчик Корнилий Бороздин, мать которого нежно дружила с Арсеньевой, запомнил ее сильной, крепкой, деятельной. Это, когда было необходимо, бабушка Лермонтова опускала плечи, сжималась и производила на тех, от кого зависел Михаил Юрьевич, трогательное впечатление: тронешь – рассыплется. Но в кругу хороших знакомых она была неколебима как скала и совершенно счастлива увидеть внука. Корнилий много слышал об этом внуке, но никогда не видел. Поэтов он представлял себе писаными красавцами, один взгляд на которых наполняет душу восторгом и трепетом. Матушку он стал умолять, чтоб взяла его в гости, когда у Елизаветы Алексеевны ее знаменитый внук будет дома.
Мать обещала, но все как-то не складывалось. Целую неделю в пансионе он ждал отпуска на выходные дни, но на вопрос, дома ли Михаил Юрьевич, получал, что был в середине недели, а теперь вот опять пропал. И вот так страдая, что настоящего живого поэта он так никогда и не увидит, в одно из воскресений Корнилий отправился со своей просьбой в церковь и там встретил мамину приятельницу, которая радушно предложила попить кофию с булочками. На обедне она была с хорошенькой племянницей, так что вопрос с кофием и булочками тут же решился.
Сидели они, попивали кофий и мило беседовали, когда вдруг в комнату вошел «офицер небольшого роста, коренастый, мешковатый, в какой-то странной, никогда не виданной мною армейской форме. Хозяйка стремительно бросилась к нему навстречу и, протягивая ему руку, сказала с тоном упрека:
– Наконец-то и меня вы вспомнили.
– Знаете, ведь это всегда так бывает, – отвечал он, целуя ее руку и усаживаясь возле нее. – Когда хочешь кого-нибудь увидеть поскорей, непременно увидишь не скоро. Сам к вам рвался, да мешали все эти несносные обязательные визиты.
Разговор начался и шел у них все время по-французски».
Мальчик написал карандашом на клочке бумажки вопрос: «Кто это?» – и передал бумажку хозяйке. Она вернула ее с ответом: «Лермонтов».
«Меня так и обожгло. Лермонтов! Боже! какое разочарование! Какая пропасть между моею фантазией и действительностью! Корявый какой-то офицер – и это Лермонтов! Я стал его разглядывать и с лихорадочною жадностью слушал каждое его слово.
Сколько ни видел я потом его портретов, ни один не имел с ним ни малейшего сходства, все они писаны были на память, и никому не удалось передать живьем его физиономии… Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума. Во все время разговора с хозяйкой с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил ее беспощадно. Передать всех мелочей я не в состоянии, но помню, что тут повально перебирались кузины, тетеньки, дяденьки говорившего и масса других личностей большого света, мне неизвестных и знакомых хозяйке. Она заливалась смехом и вызывала Лермонтова своими расспросами на новые сарказмы. От кофе он отказался, закурил пахитосу и все время возился с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером, коническим, увенчанным круглым помпоном. Он соскакивал у него с колен и, видимо, его стеснял. Да и вообще тогдашняя некрасивая кавказская форма еще более его уродовала.
Визит Лермонтова продолжался с полчаса. Взглянув на часы, он заторопился, по словам его, ему много еще предстояло концов, опять поцеловал руку Натальи Ивановны, нас подарил общим поклоном и уехал. Хозяйка так усердно им занялась, что о нас позабыла и ему не представила.
Впечатление, произведенное на меня Лермонтовым, было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в нем столько злости, что близко подойти к такому человеку мне казалось невозможным, я его струсил. И не менее того, увидеть его снова мне ужасно захотелось. Когда я все это передал матушке и настоятельно просил ее поскорее отвезти меня к Арсеньевой, она снова обещала и действительно выполнила свое обещание в следующую же субботу; как только я пришел из Peter-Schule, она взяла меня с собой ко всенощной в церковь Всех Скорбящих, там мы нашли старушку Елисавету Алексеевну и после окончания службы направились к ней.
Когда мы расселись в ее убранной по-старинному, уютной гостиной, увешанной фамильными портретами, она приказала подать чай и осведомилась: дома ли Михаил Юрьевич. Старый слуга, чисто выбритый, в сапогах без скрипу, доложил, что „они дома и изволят писать“.
– Да, он сегодня собирался работать, – сказала старушка. – Передай ему, что у меня знакомая ему гостья; когда он кончит заниматься, пусть пожалует к нам.
Слуга вышел.
– Вот говорят про него, что безбожник, безбожник, а я вам покажу, – обратилась она к моей матушке, – стихи, которые он мне вчера принес.
Она порылась в своем рабочем столике и, вынув их оттуда, передала моей матушке. Они были писаны карандашом, и я впервые прочитал тогда из-за спинки <кресла> матушки всем известную „Молитву“: „В минуту жизни трудную“ и т. д.
Арсеньева позволила мне их списать, я унес их с собою вполне счастливый такою драгоценною ношею, а покуда, перечитав несколько раз, в то время как старушки вели свою беседу, знал уже наизусть. Арсеньева между тем с грустью рассказала моей матушке, что срок отпуска ее внука приходит к концу и, несмотря на усиленные ее хлопоты и просьбы, его здесь не оставляют, надо опять возвращаться ему на Кавказ, опять идти в экспедицию и подставлять лоб под черкесскую пулю. Правда, дают надежду в будущем, а покуда великий князь Михаил Павлович непреклонен; но будущее, в особенности для нее, старухи, гадательно: увидит ли она своего внука, доживет ли до того. И старушка расплакалась. Когда пробило уже одиннадцать часов, Лермонтов вошел в гостиную. На нем расстегнутый сюртук без эполет. Бабка меня ему представила, назвала своим любимцем и прибавила, что я знаю множество его стихов. Он приветливо протянул мне руку и, вглядевшись в меня, сказал:
– А я где-то вас видел.
– У Натальи Ивановны Запольской.
– Да, да, теперь припоминаю.
Матушка, к крайнему моему смущению, шутливо передала ему о давнишнем желании моем его увидеть, о печали моей, когда я узнал, что в моем отсутствии он был у нее, и что я учусь в пансионе при Петропавловской лютеранской церкви. Он слушал ее с улыбкою и спросил меня:
– И всему учат вас там по-немецки?
– Всему, кроме русской словесности и русской истории.
– Хорошо, что хоть и это оставили.
Разговор пошел у него затем со старушками. Лермонтов сидел в глубоком кресле, откинувшись назад, и я мог его прекрасно видеть. На этот раз он не показался мне таким странным, как прежде, да и лицо его было как бы иное, более доброе; сардоническое выражение его сменилось задумчивым и даже грустным. Говорили больше его собеседницы, а он изредка давал ответы и вставлял свое слово. В тоне его с бабушкой я заметил чрезвычайную почтительность и нежность».
Вот таким запомнил Лермонтова Корнилий Бороздин. Злым и беспощадным, когда что-то его раздражало, и мягким и нежным, если он кого-то любил.
Бабушка надеялась, что на этот раз удастся выхлопотать отсрочку отъезда. Но, видимо, ее Мишель снова сделал ошибку – подал прошение об отставке. Результат превзошел все ожидания. Вот как об этом рассказывал Краевский:
«Как-то вечером Лермонтов сидел у меня и, полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. Мы расстались в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую-то невозможную песню, бросается на диван. Он в буквальном смысле слова катался по нем в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. – Что с тобой? – спрашиваю Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами… Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: – Да скажи ты, ради Бога, что с тобой, отвяжись, дай поработать!.. Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. „Понимаешь ли ты! Мне велят выехать в 48 часов из Петербурга»“. Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в 48 часов и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настоянию графа Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуске его в отставку».
По случаю его отъезда Карамзины устроили прощальный вечер. И на этом вечере Лермонтов внезапно заговорил о скорой смерти, которая его ждет. Висковатов считал, что разговоры о смерти были связаны с недавним посещением известной в столице гадалки Александры Филипповны Кирхгоф, которая в свое время предсказала Пушкину смерть от «белого человека». Лермонтов тоже ее посетил, больше ради смеха, и спросил, будет ли отставка и останется ли он в Петербурге. А гадалка ему сказала, что в Петербурге ему больше не бывать, той отставки, о которой мечтает, он не получит, а будет ему такая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Тогда на предмет предсказания он сильно веселился, тем более что совсем недавно ему продлили отпуск, и он решил, что скоро дадут и отставку, но следом пришел этот приказ – покинуть столицу в 48 часов, и неожиданно он поверил словам гадалки – они предрекали смерть. Этот рассказ, который слышали все, кто был у Карамзиных, нередко связывают с самим настроением кружка – мистическим, и тем, что недавно поэт там читал начало своей повести «Штосс», так и оставшейся только началом. Однако мысли о смерти его действительно преследовали. И зная, как метко стреляют горцы, как славно они рубятся и как изменчива фортуна на войне – на что он мог надеяться?
Аким Шан-Гирей рассказывал: «Мы с ним сделали подробный пересмотр всем бумагам, выбрали несколько как напечатанных уже, так и еще не изданных и составили связку. „Когда, Бог даст, вернусь, – говорил он, – может, еще что-нибудь прибавится сюда, и мы хорошенько разберемся и посмотрим, что надо будет поместить в томик и что выбросить“. Бумаги эти я оставил у себя, остальные же, как ненужный хлам, мы бросили в ящик. Если бы знал, где упадешь, говорит пословица, – соломки бы подостлал; так и в этом случае: никогда не прощу себе, что весь этот хлам не отправил тогда же на кухню под плиту. Второго мая к восьми часам утра приехали мы в почтамт, откуда отправлялась московская мальпост (почтовая карета. – Авт.). У меня не было никакого предчувствия, но очень было тяжело на душе. Пока закладывали лошадей, Лермонтов давал мне различные поручения к В. А. Жуковскому и А. А. Краевскому, говорил довольно долго, но я ничего не слыхал. Когда он сел в карету, я немного опомнился и сказал ему: „Извини, Мишель, я ничего не понял, что ты говорил; если что нужно будет, напиши, я все исполню“. – „Какой ты еще дитя, – отвечал он. – Ничего, все перемелется – мука будет. Прощай, поцелуй ручки у бабушки и будь здоров“».
Аким за давностью лет ошибся: Лермонтов уехал из Петербурга 14 апреля в 8 часов утра и приехал в Москву 17 апреля в 7 часов вечера. В Москве на этот раз он пробыл недолго и 23 апреля отбыл на Кавказ. По дороге на Кавказ посетил в Туле свою тетку, встретил там выехавшего раньше Алексея Столыпина (Монго), в Туле они весело пообедали вместе со старым товарищем по школе Меринским, есть основания полагать, что заехали по дороге в орловское имение Миши Глебова – будущего секунданта. Глебов тоже собирается на Кавказ, тяжелую рану, полученную в прошлой экспедиции, он почти залечил. Думали, рука навсегда останется неподвижной, – ничего, кажется, обошлось.
В тех же числах и тоже на Кавказ отбывает из Петербурга князь Сергей Трубецкой, переведенный, как и Лермонтов, из гвардии в армию, сбежавший проститься с умирающим отцом, взятый в столице под стражу и отправленный с фельдъегерем, чтобы не удрал по дороге. На Кавказ собирается и молодой князь Васильчиков, которого в компании Лермонтова видел в Москве немецкий переводчик Фридрих Боденштедт. И, судя по тому, какими прозвищами награждал его Михаил Юрьевич и как едва не довел князя до полной обиды, это тот самый Васильчиков, с которым мы скоро встретимся, что бы там ни говорили казенные бумаги о его якобы пребывании в Тифлисе. И – о да! – там, на Кавказе, только что, 9 апреля, вышел в отставку майор Николай Мартынов, брат Михаила Мартынова, которого только что повидал Лермонтов, и очаровательных барышень Мартыновых, которым так нравится общество поэта. Что ж, вся компания в сборе. Пора поднимать занавес.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.