Глава 12
Глава 12
Для меня благотворительность и милосердие – лишь показные жесты богатства и власти для того, чтобы унизить униженных.
Э.П.
С того самого дня, как Эва заняла свой кабинет в Секретариате почт и телеграфа, график ее жизни стал столь плотным, что и женщина более крепкая физически и психически с трудом могла бы такое выдержать; когда Перон стал президентом и она переехала в здание Секретариата труда и социального обеспечения, количество дел стало возрастать в геометрической прогрессии, и это неизбежно должно было привести к срыву. Через Хосе Мария Фрейре, профсоюзного секретаря, и Хосе Эспехо, секретаря Генеральной конфедерации трудящихся, – оба были просто марионетками в ее руках – она держала под контролем всю деятельность профсоюзов; от Эктора Кампоры и прочих своих лакеев она ежедневно получала информацию о работе палаты депутатов и могла вмешиваться в ее дела. С помощью Мерканте, Додеро, Алое и прочих она руководила пропагандистскими кампаниями, для которых использовались все радиостанции и практически все газеты страны; раз в неделю она лично выступала по радио, у нее была ежедневная колонка в «Демокрасиа», она практически каждый день произносила речи и читала «лекции» в перонистской школе. Вместе с Марандой, Марголио, Додеро и другими она участвовала в финансовых манипуляциях этого гигантского картеля; она организовала Перонистскую женскую партию и развернула борьбу за предоставление женщинам избирательного права; она плела интриги, чтобы отстранить от дел тех, кто, подобно Брамулье, сдерживал рост ее влияния; она принимала всех иностранных дипломатов, которые прибывали в ее страну, и настойчиво пыталась направлять их работу и плюс ко всему она руководила колоссальной частной благотворительной организацией, самой большой в мире, – Фондом Эвы Перон.
Она появлялась в своем кабинете в Секретариате труда по утрам и вечерам, дни были заполнены конференциями и банкетами, речами, посещениями школ и фабрик, часто далеко от города. Она не только перерабатывала по времени – зачастую ее рабочий день длился с восьми часов утра до полуночи, но и уплотняла свой график до предела. Утром в резиденции два секретаря выслушивали ее распоряжения, пока одна служанка делала ей прическу, а другая доводила до безупречного состояния ее маникюр, а в приемной – с восьми утра или раньше – уже сидели доверенные посетители, жаждавшие поговорить с ней. Иногда, еще не окончив утренний туалет, она выскакивала в неглиже, чтобы поговорить с ними, а следом бежали служанки и секретари. За утренним кофе она давала интервью, обсуждала проблемы бизнеса и профсоюзного движения или политические вопросы, успевая заодно произвести впечатление на своих иностранных гостей, запросто предлагая налить и им чашечку. В десять или, может быть, чуть позже, поскольку, как и все южноамериканцы, находя для себя множество извинений, она неизменно опаздывала, она врывалась в свой офис в Секретариате труда, где множество просителей и целая армия секретарей уже поджидали ее, и тут она обычно принимала – по очереди – представителей профсоюза булочников, делегацию водителей такси из провинций, группу печатников из Кордовы, делегацию производителей мате[24] с севера, группу студентов, членов еврейской организации, президента и директоров фирмы, импортирующей автомобили, – всех за одно утро, – выливая на них потоки быстрой, захлебывающейся речи или слушая их с неожиданным спокойствием маленькой птички. Вечером она снова садилась за стол, три-четыре секретаря носились туда-сюда с ручками, блокнотами и бланками, а в приемной с незабываемым выражением полного раболепия сидели крестьянки с лицами цвета ореховой скорлупы и испуганными глазами, поблескивающими из-под выцветшей бахромы платков, держащие на руках любопытных кареглазых детишек, и их мужья, шаркающим шагом выступающие вперед в своих сандалиях с веревочными подошвами, вечно крутящие в узловатых руках черные шляпы, стремящиеся рассказать о нужде, голоде, болезнях и несправедливости, с безоговорочной верой в то, что Эва может решить все эти проблемы. И пока ежедневное количество бедняков не предстанет перед ее столом, Эва не отправлялась в другой кабинет, где парочка зарубежных послов, губернаторов провинции, жена депутата, банкир, священник и с дюжину других искали возможности переброситься с ней словом. Она двигалась от одной группы к другой, бросая словечко-другое, – и порой достаточно было только взгляда этих все замечающих и ничего не говорящих карих глаз.
Активность Эвы не ограничивалась только городом; когда возникала необходимость, она снималась и отправлялась в глубь страны на выборы сенатора или депутатов. «Нью-Йорк таймс» обнародовала распорядок трех ее дней в 1950-м: в первый день она поехала в Росарио, в ста девяноста милях от столицы, произнесла три речи, поприсутствовала на открытии новой стройки – дома для железнодорожных рабочих – и уехала; на следующий день она полетела в Сан-Хуан, в семистах пятидесяти милях от Буэнос-Айреса, чтобы присутствовать на похоронах губернатора, а на третий день, как всегда, была в своем кабинете и выступила на митинге железнодорожных рабочих и митинге пивоваров, а под вечер уехала за семьсот миль в Тукуман.
Очевидно, даже если у Эвы и был большой опыт в решении профсоюзных проблем, финансовых делах и в обращении с иностранными дипломатами, у нее просто не хватало бы времени на то, чтобы серьезно заняться этими делами. Ее беседы с профсоюзными лидерами и бизнесменами часто ограничивались несколькими комплиментами и щелчком фотоаппарата. Возможно, она руководствовалась при этом опытом Перона – многие удивлялись, когда они находят время, чтобы поговорить, – но пускала в ход и свои собственные таланты: острый ум, схватывающий внешние детали, живую память, которая при одном только намеке услужливо предлагала ей все уместные ссылки; не теряя своего умения покорять мужчин, добавила к нему искусство очаровывать женщин. То, что она не понимала глубоко проблем, которые ей излагали, никоим образом не ограничивало ее влияния на профсоюзы, финансовые круги и дипломатию; она смотрела на все эти проблемы с точки зрения собственных интересов – она называла их интересами перонизма – и, когда вмешивалась в дела, действовала с такой же уверенностью, как если бы распоряжалась в собственном доме.
Однажды директора небольшой преуспевающей фирмы пришли к ней с жалобами, что их бизнес не может обеспечить возрастающие требования работников – а это было в то время, когда Эва заявляла, что любые требования людей труда должны удовлетворяться, – Эва прервала их и бросила в своей беспечной и одновременно повелительной манере: «Дайте мальчикам то, о чем они просят».
«Но мы не можем сделать этого, сеньора», – запротестовал один из бизнесменов.
«Ерунда! Дайте им все, чего они хотят».
«Но если мы сделаем это, сеньора, мы окажемся банкротами». И один из директоров попытался объяснить, что прибыль, которую дает бизнес, не может покрыть такое повышение зарплаты.
Эва хмуро поинтересовалась, каков будет предполагаемый дефицит.
«Предоставьте это мне, – уверенно произнесла она, когда ей сообщили сумму. – Увидите, они получат эту прибавку. Я все устрою».
Компания повысила своим работникам зарплату – а что еще оставалось, но видя, что ничего не сделано для того, чтобы возместить их потери, директора опять пришли в кабинет Эвы и стали жаловаться.
«Вы что, не знаете, что я никогда не забываю своих обещаний? – негодующе вскричала Эва. – Вы сказали, что дефицит составит сто тысяч песо в месяц? Вот указание Центральному банку. Они возместят вам ущерб».
С этого дня дефицит восполнялся из средств Центрального банка, вероятно из фондов ИАПИ, – правду сказать, не слишком ортодоксальный путь предоставления государственных субсидий.
Нет сомнений, что Эва посвящала большую часть своих забот беднякам, но обращалась с ними столь же повелительно, как и с бизнесменами и профсоюзными боссами, которые являлись к ней в надежде снискать ее благосклонность. Она не жалела для бедных ни сил, ни времени; слушая об их бедах, она склоняла к ним свою красивую, безупречно причесанную головку и позволяла пожимать свою руку и покрывать ее слезами и поцелуями. Пропагандисты использовали этот факт в качестве очевидного доказательства ее сочувствия; враги видели здесь макиавеллиевскую хитрость. Но, скорее всего, ее жажда признания и похвал никогда не находила удовлетворения; а от бедняков она, по крайней мере, могла ожидать искренности.
Объекты благотворительности Эва выбирала наугад из десятков тысяч людей, которые обращались за помощью и писали письма. В стране не существовало системы центров социальной помощи, которые могли бы решить проблему на месте; беднякам приходилось писать Эве лично, и притом, что они могли получить все и даже больше того, о чем просили, не было никаких гарантий, что они вообще получат хоть что-нибудь. Пожертвования, которые их вынуждали делать, не обеспечивали им внимания, и Эвина «социальная справедливость» по своей системе ничем не отличалась от лотереи. Тех, кто добирался до офиса Эвы, принимали с расточительной щедростью, которая, похоже, диктовалась скорее потребностями хозяйки, нежели нуждами посетителей; под пресс-папье у нее всегда лежала пачка денег в пятьдесят или тысячу песо, и она распоряжалась ими свободно, словно талонами на благотворительный обед; она покупала новую одежду, постельное белье, мебель, в некоторых случаях – новые дома и, с полной убежденностью в собственной непогрешимости, раздавала стрептомицин и прочие лекарства, не спрашивая никаких медицинских советов.
Беременной женщине, которая пришла к ней с печальным рассказом о муже-пьянице и четверых детишках, которых нужно кормить, Эва дала чек на сотню песо и приказала своему секретарю позвонить в больницу и устроить, чтобы женщину поместили туда незамедлительно. В больнице ответили, что у них заняты все кровати и до вечера следующего дня у них не будет мест.
«Пусть не валяют дурака! – вскричала Эва. – Ребенок ждать не будет. Скажите им, чтобы немедленно выслали машину».
Санитарная машина приехала, но действительно ли женщина нуждалась в немедленной госпитализации и какого пациента пришлось выписать для того, чтобы угодить Эве, теперь не представляется возможным выяснить.
Она была готова заставить любого и каждого сотрудничать с ней в осуществлении того, что, как она настаивала, являлось не благотворительностью, но социальной справедливостью. Один из директоров кинокомпании в недобрый час проходил мимо ее офиса, когда она занималась судьбой безработного вдовца с шестью детьми.
«Подойдите сюда, – прокричала она ему. – Вы – как раз тот, кто мне нужен. Вы дадите этому человеку работу».
Приведенный в полное замешательство директор с сомнением прочитал карточку с послужным списком.
«Но, сеньора, – сказал он, – он не сможет работать в кинопроизводстве. Я не знаю, что я мог бы ему предложить».
«У вас есть estancia, не так ли? Дайте ему работу в estancia».
«Ну, хорошо, – согласился бизнесмен. – Это я, наверное, могу сделать».
«Тогда напишите распоряжение своему мажордому, чтобы он его принял, – потребовала Эва со своей обычной напористостью. – И поскольку у него шестеро детей, ему потребуется дом. Пусть ваш мажордом предоставит ему дом».
«Как скажете, сеньора, – отозвался несчастный, жизнь которого полностью зависела от ее благоволения. – Дом будет».
Удивительно, что она не приказала еще и найти этому вдовцу жену!
Нет свидетельств того, что Эва и дальше присматривала за кем-то из своих просителей, удостоверившись в незамедлительном исполнении своих приказов, она уже не интересовалась, как они устраиваются, выйдя из больницы, и справляются ли они с предоставленной им работой и отвечает ли дом их нуждам.
С севера, из Сантьяго дель Эстеро, она привезла в Буэнос-Айрес сотню детей, забрав их из лачуг, где они становились жертвами кровосмешения и жестокости; она одела их в новые наряды, разместила их в первоклассном отеле, кормила их мороженым и бифштексами, водила в кино и возила по городу в шарабанах, а потом, через пару недель, отправила по домам – обратно в лачуги. В другой раз напригласила шестьсот детей из Тукумана, из которых, вероятно, ни один не спал на простынях, поместила их в фешенебельном отеле в Мар дель Плата, аргентинском Монте-Карло, а после этих каникул, которые продлились месяц, отослала их домой. Социальная справедливость, которую она провозглашала, была столь же автократической, как и любая благотворительность олигархов.
Метаморфоза, которая превратила Эву Дуарте, напавшую на золотую жилу, в благотворительницу Эву Перон, была, вероятно, самой странной гранью ее удивительной карьеры. Когда Эва в 1951 году писала о своей программе помощи неимущим, она объясняла, что та сама собою выросла из ее желания установить близкий контакт между президентом и народом, что с тех пор, как Перон стал слишком занят для того, чтобы уделять внимание миллионам мелких, но насущных проблем, она посвятила себя тому, чтобы служить неким связующим звеном между народом и своим мужем, и именно для этих целей обустроила себе кабинет в Секретариате труда и социального обеспечения. Она говорила, что является не более чем скромным посредником. Печали и беды, которые предстали ее глазам, – так было и так остается и сейчас, что в этой богатой земле существует нищета, которая исторгнет сострадание даже из самых стойких сердец! – убедили ее искать незамедлительное решение проблемы бедности, и она предприняла поездку в Европу с мыслью о том, чтобы выяснить, как эта проблема решается там. Как уже было сказано раньше, она нашла время посетить дома призрения, школы и тому подобные заведения в Испании, а в Париже запечатлела горячий поцелуй на лбу каждого из маленьких сироток, которые пришли к отелю «Ритц» приветствовать ее. В своей книге Эва огульно охаивает европейскую социальную помощь как бюрократическую, скупую и холодную. Она утверждала, что Фонд Эвы Перон – это дело любви, его политика следует зову сердца и исходит из принципа, что бедняки достойны самого лучшего. Она утверждала, что труженики этого поколения должны получить компенсацию за страдания их отцов и дедов – теория справедливости, которая, если довести ее до логического конца, могла бы отправить большую часть из них за решетку. Согласно робин-гудовской доктрине Эвы, богатые, конечно, если это не богатые перонисты, вполне заслужили, чтобы у них отобрали их богатство, а бедные вправе рассчитывать не только на удовлетворение их нужд, но и на роскошь. И поскольку даже она не могла создать этой роскоши или даже самого скромного комфорта в каждом ranchito[25] в стране, она обставляла свои общежития и приюты мебелью, которой место скорее во дворце. Какие впечатления это могло произвести на крестьянку или обитательницу пуэбло, которая некоторое время проживала здесь, а затем должна была вновь вернуться в свое palacio c земельным полом, и не были ли ее ощущения в чем-то сродни ощущениям юной кухарки, на мгновение заглянувшей в салон олигарха, Эва, похоже, не задумывалась. Так же как не задумывалась и над тем, что ее простодушные гости, возможно, предпочли бы удобное старое кресло-качалку красивым обитым стульям в стиле Людовика XV, которые она ставила в их комнаты. Во многих случаях Эва обеспечивала нуждающихся одеждой, едой и медицинской помощью, нередко она помогала им осуществить свои мечты – о маленьком домике, игрушках, праздниках; но она тратила деньги – деньги, которые, если распределить их разумно, могли бы и правда принести некое благополучие в каждую лачугу, на воплощение своих циклопических фантазий, которые по большей части служили лишь для удовлетворения ее собственной потребности в славе.
Уже было сказано о том, что интерес Эвы к социальной работе вырос из ее желания утереть нос леди из Общества благодетельниц и что Фонд Эвы Перон был не чем иным, как громадным агентством по саморекламе. И то и другое отчасти правда. Но противоречивость ее действий, вероятно, в большей степени, чем это обычно понимают, возникала из того, что она идентифицировала себя с бедняками. Негодование против социальной несправедливости, о котором она так много говорила, не было выдумкой, потому что она никогда не оправилась от горечи собственного детства. Один случай из ее театральных времен показывает, какой гнев она испытывала при виде чужих унижений, каким с легкостью могла бы подвергнуться и сама. Когда она работала на радио «Эль Мундо», несколько хорошо оплачиваемых актеров стали подтрунивать над бедной служащей из-за ее поношенного и немодного платья. Услышав их, Эва немедленно пришла в ярость, заявив им, что женщина, над которой они насмехались, намного элегантнее всех их, вместе взятых. Наверное, великое множество раз она чувствовала себя смешной оттого, что ее одежда тоже была старой и немодной. Эва хвастала, что ее социальная помощь исходит «от сердца»; но правильнее сказать, что она руководствовалась своими эмоциями.
Вскоре в кабинете Эвы скопилось огромное количество прошений, управиться с которыми было немыслимо, – она получала по восемь, десять и даже пятнадцать тысяч писем в день, – и возникла необходимость сформировать организацию, которая бы ими занималась. Именно так был задуман и образован Фонд Эвы Перон, средства которого использовались для постройки школ, общежитий и больниц, и все – с невероятным размахом. Наверное, самым претенциозным из этих сооружений был детский сад в Белграно, северном пригороде столицы, поражавший не столько размером, сколько причудливым замыслом.
Здесь, как и во всех учреждениях фонда, потенциальный посетитель должен был сначала обратиться за разрешением, затем назначалась дата визита, персонал заведения получал необходимую информацию, а к гостю приставляли специального сопровождающего. В воротах его ожидали дальнейшие формальности, разрешение проверялось, директрису информировали по телефону, и сопровождающий и охрана шепотом обменивались фразами. Выкрашенные белым ворота и стена детского сада могли скрывать за собой скорее тюрьму, нежели детское учреждение, так хорошо его охраняли. Но внутри визитера встречали со всей возможной вежливостью, его поощряли совать свой нос в любые закоулки и заглядывать в баки в прачечной, тогда как директриса, миловидная, оживленная молодая женщина, захлебывалась от восторга. «Сеньора хочет лишь, чтобы детям дали все самое лучшее. Дети должны узнать, какой прекрасной может быть жизнь. В новой Аргентине, Аргентине Перона, единственный привилегированный класс – это дети. Здесь живет около трехсот детей. Другие приходят на день. Мы принимаем детей от двух до семи лет. Это дети из самых бедных семей. И только по одному из каждой семьи, чтобы добро, которое делает сеньора, затронуло как можно больше людей». – «И ее пропаганда тоже», – добавлял посетитель, принужденно улыбаясь и восклицая, пока его водили из одной очаровательно обставленной комнаты в другую. И несмотря на веселые росписи на светлых стенах и безупречную чистоту повсюду, в душе его начинало расти чувство, что чего-то здесь сильно не хватает. Разумеется, в первой же комнате дюжина или около того малышей, все ухоженные и хорошенькие и выглядящие чересчур упитанными для детей из «самых бедных семей», играли под зорким взглядом воспитательницы и няни в форменной одежде; но во второй комнате, где дети постарше, по большей части пятилетки, как один вскакивали со своих маленьких стульчиков из-за маленьких столиков, чтобы вместе со своей воспитательницей и няней приветствовать гостя, и пели нестройным хором об Эвите и о счастье, там были куклы и игрушки, достаточно дорогие для того, чтобы им позавидовал любой маленький олигарх, они стояли в шкафах, а на столах, где сидели дети, не валялось ни одного кубика или книжки, ни карандаша, ни обрывка бумаги или хоть какой-нибудь игрушки. Доска, расположенная за спиной хорошо одетой воспитательницы и накрахмаленной няни, была чиста – ни рисунков, ни надписей, на столе перед ними ни книг, ни карандашей. Что эти ребятишки делали до того, как открылась дверь: сидели вокруг своих очаровательных столиков в белых передничках, ожидая момента, чтобы, подобно заводным куклам, вскочить, поприветствовать вошедшего и прощебетать свою песенку?
Снаружи, в крытом патио, где воды плавательного бассейна переливались зеленью на ярком солнце, чопорно взявшись за руки, парами вышагивала другая группка и еще одна стояла смирно рядком у стены, ожидая какого-то распоряжения от воспитательницы. Маленький мальчик неожиданно разразился негодующим ревом, и директриса мгновенно обернулась, словно хлыстом ударила. «Посмотрите, что с ним случилось, – сказала она одной из воспитательниц, а затем, извиняясь, улыбнулась посетителю и добавила: – Некоторые из них плачут, когда впервые приходят сюда».
Странное беспокойное чувство в груди посетителя только усилилось, когда ему показали зал, где низенькие стульчики стояли вокруг низеньких столиков и вмещали около тысячи малолетних зрителей, тогда как сцена, как мог предположить посетитель, предназначалась для одного-единственного взрослого. На каждом столе, вокруг которого располагалось восемь – десять стульчиков, сидела изысканно одетая кукла, которая казалась бы уместнее в будуаре, нежели в детском саду, и которую никогда – это было очевидно – не трогал ни один ребенок. По стенам столовой были развешаны плакаты с милыми детскими стишками; окна спален закрывали шторы, кровати были застелены покрывалами, на полу лежали ковры, а в шкафчиках висели прелестные наряды из муслина и вельвета. Пресыщенный зрелищем этой чрезмерной элегантности, посетитель уже страстно желал услышать крики по поводу поломанной куклы или увидеть на ковре заплату из грубой ткани. Но, говорят, сеньора любит во всем образцовый порядок.
Кухни – а здесь все было открыто взгляду незнакомца – выглядели настолько безупречно, что просто не верилось, что здесь, непосредственно сейчас, готовят еду для трехсот или более детей и их воспитателей. Тут не было еды даже для тех восьмидесяти или сотни детей, которых он видел своими глазами, не говоря уже о двух сотнях остальных, которые, как предполагалось, посещали детский сад; и почти с облегчением посетитель начинал думать, что слухи, которые до него доходили о том, что здесь вообще не живет никаких детей и никто сюда не приходит, кроме тех случаев, когда нужно произвести впечатление на гостя, скорее всего, правда.
Но еще оставалось посмотреть на самую необычную часть этого детского царства. Во дворе размещался миниатюрный городок, восемь – десять оштукатуренных зданий с красными черепичными крышами, школа, церковь, ратуша, рынок, бензозаправка, улицы, фонари, река, мост, площадь – все подходящего размера. Домики, выстроенные весьма прочно, были достаточно велики, чтобы взрослый человек, пригнувшись, мог войти. Внутренность их полностью воспроизводила интерьер дома с крошечными кафельными ванными комнатами, занавесками в оборках, покрывалами на кроватях, отполированной мебелью, с лампами, коврами и всем прочим. В магазинах на маленькой рыночной площади лежали крохотные пакетики с продуктами и кукольной одеждой, в банке лежали бланки депозитов, на почте – бланки телеграмм – все как настоящее. Правда, у бензозаправки не стояли автомобили, но их, как объяснила директриса, пришлось убрать, потому что дети стали бы играть с ними. В ратуше имелись две зарешеченные камеры.
У здания детского сада и игрушечного городка было нечто общее. В настоящих спальнях или в игрушечных, в классных комнатах или в миниатюрной школе, в патио или на газонах вокруг маленьких домиков – все выглядело с иголочки: на полированной мебели – ни царапины, на ножках стульев и столов – никаких отпечатков детских беспокойных ног; прелестная лепнина всюду цела; ни на одной игрушке не заметно следов починки; газон не примят, и все покрывала лежат идеально ровно – нигде посетитель не мог увидеть и признака того, что этим пользовались дети. Но везде, в каждой спальне – настоящей или кукольной, в классах – больших или маленьких, в столовых, в коридорах, в холле и практически на каждой стене в каждой комнате красовались портреты Эвы и Перона. И казалось почти странным, что их изображений не обнаружилось в алтаре маленькой церкви, поскольку над кроватями они занимали как раз то место, где полагалось быть изображениям Святой Девы и распятия.
Кроме этого, были и другие признаки, подтверждавшие слухи о том, что детский сад не предназначался для повседневного пользования. Судя по всему, директриса не знала никого из детей по имени и, без сомнения, не знала по имени того мальчика, который ревел, и когда у нее спрашивали, сколько молока они закупают в день, отвечала с легкостью: «О, большое количество. Дети выпивают в день литры и литры молока!» – хотя, даже если бы она и позабыла такую деталь, рядом стояла кухарка, которая могла дать определенный ответ.
Яркое солнце Аргентины сияло с ослепительных небес, белые стены маленьких оштукатуренных домов сверкали, а зеленые газоны вокруг них были гладкими, словно их никогда не касалась нога ребенка, и маленькие, хорошо вымуштрованные дети послушно шагали парами, взявшись за руки, с няней, возглавлявшей группу и с воспитательницей, замыкающей шествие, но снаружи, на загаженных улицах, дети играли прямо в грязи, очевидно ничуть не завидуя этим маленьким домикам и хорошенькой речке, впадающей в озеро.
Детский сад был одним из сказочных творений – и Эва справедливо настаивала, что к ним не применимо скучное слово «учреждение», – которые появились в Буэнос-Айресе и вокруг него: безумно дорогие и усиленно рекламировавшиеся. Если бы какая-нибудь маленькая девочка, не наделенная воображением Уолта Диснея, получила в руки волшебную палочку, плоды ее трудов едва ли оказались бы более причудливыми или менее связанными с реальностью, чем растущие, словно грибы после дождя, фантазии, созданные Фондом Эвы Перон.
Странноприимный дом для женщин располагался в здании довольно большого и весьма роскошного частного пансиона. Зала – иначе не скажешь – была вычурно и богато обставлена в мрачном испанском стиле. Монахиня, которая сопровождала гостя, переходила на шепот, говоря о сеньоре и ее великой щедрости к бедным, о благословении ее милосердия, которое распространяется до самых дальних уголков страны, о великодушии ее сердца, которое позволяет ей принимать в больницы и приюты людей любой национальности и убеждений – даже антиперонистов, добавляла монахиня с усмешкой. Посетитель воздерживался от комментариев – скорее из благоразумия, нежели из такта, не упоминая о том, что даже в Соединенных Штатах республиканцам не отказывают в социальном вспомоществовании на время правления демократов.
«Сеньора – ангел милосердия. Она проливает свою благодать на всех», – восторженно продолжала монашка, так что посетитель, стоя на пороге церкви, чья сравнительная строгость давала отдых глазам, начинал подумывать, что доброе создание, вероятно, принимает леди в голубой норке за другую леди – в синем плаще. «Сеньора очень аккуратна, – продолжала она, и теперь уже не было сомнений в том, кого она имела в виду. – Все должно быть в идеальном порядке. Если она приходит неожиданно и обнаруживает, что что-нибудь не на месте, она очень огорчается». И с гордостью она показывала спальни, плотно закрытые ставнями, чтобы солнечные лучи не попортили богатый ковер. На аккуратно застеленных кроватях – ни дать ни взять в первоклассном отеле – лежало чистое белье, и монашка, с трудом открыв дверцы массивного гардероба, показала – нет, не вещи какойлибо женщины, занимающей комнату, но девственно чистые кипы шерстяных одеял, которые, похоже, ни разу не использовались по назначению.
«В это время дня большинство постоялиц в городе, – объясняла она, поскольку все комнаты оказывались пусты. – Они ищут работу, навещают родственников или ходят в больницу. Большая часть приезжает сюда из провинции на лечение. Ах, если бы не доброта сеньоры…»
Из громкоговорителя, висевшего на стене, властный голос объявил через все пустые комнаты, что сеньоры Лопес, Мендес и Родригес должны сейчас же явиться с докладом в офис.
А монахиня повела посетителя и сопровождающего, который ни на секунду не упускал гостя из виду, в кладовые, где лежали нераспечатанные пакеты продуктов, аккуратно уложенные в причудливые пирамиды, словно в витринах дорогих магазинов на Калье Флорида, откуда они и были доставлены. В шкафах с выдвижными ящиками каждый следующий был выдвинут чуть дальше предыдущего, чтобы посетитель сразу заметил свитера, юбки, шали, обувь, игрушки и медикаменты, которые там находились; и если из них когда-нибудь что-нибудь брали, значит, их содержимое в тот же миг восстанавливали. В кухнях полдюжины мужчин, как можно было предположить – работники в этом царстве женщин, со здоровым аппетитом поглощали кушанья, которые подавали две полные кухарки. Эта сцена служила живым напоминанием о днях олигархии, когда практически в каждой уютной и богатой кухне болтались один-два родственника кухарки или служанок, которые без тени смущения признавались, что вовсе не живут в этом доме. Но если постоялиц не удавалось отыскать в комнатах или в столовой, где на каждом столе стояла ваза с цветами, то в залитом солнцем патио позади здания играли дети, вероятно, дети тех женщин, которые проходили лечение в больнице. Они качались на ярко раскрашенных качелях под неотступным надзором монахинь, а полдюжины женщин неподвижно сидели вокруг и достаточно мрачно взирали на эту картину. Позади здания на заднем дворе, который в прежние времена являлся царством служанок и прачек, несколько женщин стирали и гладили свою одежду: поношенное нижнее белье, висевшее на веревке, вполне уместно было бы заменить на новое – из полуоткрытых ящиков на первом этаже. В крошечной комнатке, без окон, которая, без сомнения, в прошлом предназначалась для шитья или служила спальней служанке, теперь располагался лазарет, и четверо детишек неподвижно сидели на своих несмятых постелях – без единой игрушки или книжки и без признаков здорового возмущения против своей участи.
В более радостных и современных спальнях общежития для работающих девушек тоже не замечалось никаких признаков того, что в них кто-то действительно живет.
Но зато – как и в странноприимном доме – в каждой комнате висели неизменные два портрета, притом, что нигде не было видно фотографий родных, или школьных друзей, или любимых домашних животных, которыми любят украшать свои комнаты одинокие девушки. Над каждой кроватью в общежитии висело радио; но посетитель не мог бы отыскать ни корзинок для шитья, ни киножурналов, ни шерстяной пряжи для вязания или украшений из дешевых магазинчиков; и если над кроватками детей в детском саду и женщин постарше в странноприимном доме портреты занимали место Девы и распятия, то здесь они красовались на стенах вместо портретов кинозвезд.
Похоже, именно при осмотре этого общежития, построенного якобы для девушек, которые так же, как Эва, приехали в город, чтобы изменить свою жизнь, хотя и более общепринятым способом, становилось понятно, как много из того, что делала Эва, являлось извращенным плодом ее собственных детских мечтаний и как мало они имели общего с практическими нуждами жизни. Зала, и снова это слово кажется единственным, верно отражающим сущность, поскольку «гостиная» видится проще и уютнее, в которой по замыслу молодым работницам следовало собираться на праздники, могла бы с тем же успехом служить приемной в самом Каса Росада. Она освещалась восемью или девятью люстрами из прозрачного хрусталя; великолепный рояль в стиле короля Эдварда покрывала накидка с изысканной вышивкой, музейная редкость, подаренная Эве в Испании; стулья в стиле Людовика XV были обиты светлой парчой, без единого пятнышка; на каминной полке и на столах красовались дрезденские статуэтки, а в углах стояли массивные урны из сервского фарфора. В противоположных концах залы располагались большие – во всю стену – живописные портреты: один – Эвы и другой – Перона; на портрете она выглядела чересчур театральной и, казалось, плыла, а не жила на фоне неопределенного романтического пейзажа, словно этот портрет был написан во времена Габсбургов.
Еще более необычным, чем зала, было крыло общежития, превращенное в миниатюрную, но точную копию Калье Флорида с тротуарами, уличными фонарями и полудюжиной магазинов, где, как объясняли посетителю, девушки могли делать покупки. Никто не объяснял гостю, как девушки-работницы будут покупать одежду и косметику и делать себе перманент в этих заведениях, которые являлись филиалами самых дорогих магазинов в городе; но вполне возможно, Эва настояла, чтобы магазины продавали здесь свои товары себе в убыток или, во всяком случае, без всякой прибыли. Однако поскольку общежитие располагалось в самом центре торгового квартала, где до последнего времени можно было найти все по умеренным ценам, и к тому же сама Калье Флорида лежала в трех минутах ходьбы, было трудно понять, каким практическим целям служит эта экстравагантная выдумка, кроме того, что она умиротворяла мятущийся дух Эвы, которая пятнадцать лет назад прогуливалась по фешенебельной улице и с завистью глядела в витрины.
К общежитию примыкал ресторан для рабочих, и он, во всяком случае, служил полезным целям: по большей части он обслуживал конторских служащих, поскольку каменщик, например, и его родня, по традиции, брали с собой кусок мяса, лук, ломоть хлеба и немного вина и сами готовили себе еду на временном очаге, что, конечно, было небезопасно, учитывая их работу; а лук, разумеется, съедался сырым. Но в ресторане общежития девушка-продавщица или клерк могли купить обед из четырех блюд примерно на двадцать центов; в меню входило мясо, а к недостатку фруктов и овощей не особенно придирались, поскольку так было везде, хотя всего несколько лет назад мандарины продавали на улице по цене пять центов за дюжину, а овощи для супа шли по центу за кучку. Этот ресторан никогда не пустовал, в нем царили шум и веселье; но в другой, тоже располагавшийся на территории общежития, почти никто не заглядывал: в нем подавали еду для эпикурейцев, а цены были по карману разве что миллионерам – именно здесь Эва время от времени устраивала вечера перонистских должностных лиц; и объяснения, что прибыль от этого заведения идет на поддержание более популярного соседнего, не сглаживали разительного несоответствия.
Гордостью фонда являлась большая новая больница, выстроенная в Авелланеде, невероятно бедном южном пригороде Буэнос-Айреса, – клиника президента Перона. Она строилась с расчетом на шесть сотен больных и открылась в феврале 1951-го, но к середине года в ее пустынных палатах насчитывалось всего три-четыре пациентки, несколько человек в травматологии и группка людей, ожидающих в очереди к дантисту, который, поскольку это было время вечернего чая, курил и варил себе кофе в старой эмалированной кастрюле, которая выглядела очень старой и чересчур домашней среди сверкающей отточенной стали. Санитарка и медсестра – как они представились, – которые водили посетителей по поликлинике, не носили белых халатов и, честно говоря, выглядели не слишком чисто и опрятно, а грубое безразличное лицо санитарки и навязчивая решимость, с которой она вела посетителей по каждой лестнице в каждый холл, неотвратимо напоминала тюремных надзирательниц из романов Диккенса. Достойная пера Кафки неуютная, тягостная атмосфера еще больше сгустилась при появлении странной молодой женщины, с головы до ног одетой в черное, которая вертелась вокруг медсестры, как ждущий приказаний дух, время от времени ненадолго исчезая за боковой дверью, чтобы секундой позже появиться впереди, широко распахивая створки, чтобы посетители могли обследовать следующее крыло, где несколько медсестер, тяжело дыша от непонятного волнения, стояли, словно часовые, в дверях пустых палат. Только в одном месте двери открылись чересчур рано, и посетители увидели медсестер, расстилающих по полу скатанные в рулон ковры.
И здесь снова была роскошь без практического применения: очаровательные покрывала, лампы у кроватей, ковры, но высота кроватей не регулировалась, чтобы обеспечить больному максимально удобное положение, и нигде не обнаруживалось ни единого судна. Здесь имелись детские кроватки для грудничков с крахмальными муслиновыми оборками, сатиновыми бантами и пуховыми подушками, но без клеенки, подстеленной под простыню. В операционной с амфитеатром для студентов стояли великолепные операционные столы, спроектированные аргентинским хирургом доктором Фино-чиетто, брат которого руководил клиникой и, судя по маленьким меткам, пришитым к каждому предмету, разработал также резиновые перчатки, маски и все наличествующее оборудование вплоть до мелочей. Среди всего этого мрамора, стекла и сверкающей стали, кроме двух неизбежных портретов, висевших на стенах, единственным предметом, похоже использовавшимся тут по назначению, были обычные проволочные мухобойки.
В клинике глаза пациента тоже постоянно натыкались на портреты; они висели на каждой стене каждой палаты; они смотрели на родильный стол; и на мраморных стенах коридоров – при строительстве применялось семь видов мрамора – были выбиты высказывания Перона: «Лучше дело, чем слово!» и «Для одного перониста нет ничего лучше, чем другой перонист».
Наряду с кабинетами врачей, которым позавидовали бы многие доктора с Парк-авеню, имелась также и приемная, которую держали для Эвы. Несмотря на огромный письменный стол с портретом Перона, это помещение со стенами, задрапированными серым бархатом, и полками, уставленными роскошными книгами по искусству, никак не могло сойти за кабинет. Оно походило на будуар из какого-нибудь голливудского фильма и, казалось, открывало тайну зал в странноприимном доме, общежитии для работающих девушек и в детском саду, где будуарные куклы украшали столы. Эта комната обставлялась не для детей, или женщин, или девушек, ее готовили для посещений Эвы; и не для детей, и не для девушек строились те игрушечные домики и миниатюрные улочки, они предназначались той девочке и девушке, которыми Эва никогда уже не могла бы стать. Эти игрушки должны были возместить ей то, чего она не имела в детстве и юности, и, как и прочие эгоистичные маленькие девочки, она не хотела, чтобы с ними играли другие. Ей больше нравилось содержать их всегда в превосходном порядке – такими, какими она их оставляла.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.