ХУДОЖНИКИ
ХУДОЖНИКИ
Яков Виньковецкий, будучи сам художником, хотя и не профессионалом, познакомил меня с ещё двумя – не просто профессионалами, но чемпионами, богатырями своего дела, которые, несмотря на своё сверхмастерство и чемпионство, так и не стали ни успешными, ни сколько-нибудь знаменитыми. Это Игорь Тюльпанов и Михаил Шварцман, по манере, по опыту, по всему – две полных противоположности друг другу. Что ж, в этих заметках они получат полную меру признания их талантов. Но сначала – о моих собственных отношениях с этим искусством и с изобразительностью вообще.
В соседнем доме на Таврической, том самом, увенчанном башней Вячеслава Иванова, находилось с ещё школьных моих времён Художественное училище имени Сурикова, и мазилок с этюдниками шныряло туда-сюда мимо нашего дома немало. Но то, что они таскали с собой на подрамниках и картонах, было неописуемо.
Стал туда хаживать Костя, мой брат, и у него получалось, на мой взгляд, свежо, но дальше этого дело не пошло, и занялся он фотографией. Виктор Павлов, мой одноклассник по 157-й школе, как-то между уроками проговорился, что он рисует и даже пишет маслом. Я побывал у него на последнем этаже высокого дома чуть не впритык рядом со Смольным и даже загляделся на его живописный пейзажик, в головокружительном ракурсе изображающий скверик внизу. Но автор пейзажа сделался впоследствии реставратором и лишь с годами дослужился до главхудожника Эрмитажа.
Да в конце-то концов и сестра моя Таня вышла ведь замуж за художника-монументалиста Олега Марушкина, прошу любить и жаловать: зять.
* * *
В раннюю пору студенчества Галя Рубинштейн (по дружескому и весьма американизированному прозвищу Галя Руби), не то чтоб «открывшая мне мир симфонической музыки», но действительно нередко таскавшая меня с собой в филармонию, сделала ещё один галактического размаха подарок: третий этаж Зимнего дворца. Там, вопреки партийно-начальственному брюзжанию, были вывешены французские импрессионисты. А позднее – и постимпрессионисты, и даже кубисты! Галя, оказывается, занималась в эрмитажном кружке у Антонины Изергиной, которая и сотворила этот подвиг. Вот где промывались все донные колбочки-палочки глаз – чуть ли не лечебная процедура и визуальное пиршество одновременно. Бывал я там бессчётно впоследствии, благодарно любуясь Марке, Дереном, и, конечно же, Манэ и Ренуаром, зрительно празднуя то Матисса, то Вламинка, то Брака и Пикассо. Всё иное казалось – фуфло.
А вот ещё подлинное и своё: в заскорузлом соцреалистическом ЛОСХе открылась краткая выставка Павла Кузнецова, и сам художник, вполне чета Матиссу, с виду маленький, кругленький, лысенький, седенький пожаловал на вернисаж. Его узнали, и малая толпа посетителей, среди которых были мы с Рейном, почтительно окружила его. Он мигом вычислил ситуацию и сказал самое главное, как швырнул горсть зерна в гипотетическую почву: «Художник, он что? Он должен, к примеру, идти по улице и замечать: вот жёлтенькое, синенькое, зелёненькое, красненькое... И – радоваться!» Ну чем не манифест?
В ту же примерно пору загремело имя Ильи Глазунова со скандальной начальственной бранью, и оттого сразу ушки у всех сделались на макушке: что-то, значит, в нём есть! Рейн пошёл в Академию с ним знакомиться, взял меня для поддержки. Илья, красивый парень, чем-то похожий на Брюллова, чуть шепелявя маленьким ртом, жаловался на администрацию: зажимают!
– Я для диплома вот какую вещь задумал – «Дороги войны». А комиссия на предвариловке забраковала. Мол, откуда я взялся, чтоб такую тему и в таком формате решать? А я ж – блокадник, я сам пацаном по этим дорогам прошёл!
Его мастерская была ограничена свисающими полотнищами в громадном Тициановском зале, где имелось ещё несколько таких же временных выгородок для дипломантов. Незаконченная картина, на которую указывал Глазунов, непомерно высилась, вылезая поверх полотнищ, и была, при всём своём соцреализме, довольно-таки ужасна.
Художник, которого поджимали сроки, теперь бурно работал над новой картиной на тему колхозной деревни и в более скромном формате: «Рождение телёнка». Изображён был хлев, освещённый скрытым источником света, склонившиеся над лежащей коровою ветеринары и животноводы и в центре – новорожденный. Телёнок, конечно.
Позднее мы узнали, что мстительные профессора обозвали картину «Рождеством телёнка» и влепили дипломанту трояк. Но не на такого они напали: Глазунов закрутил карьерную интригу всерьёз и на десятилетия вперёд. Он перебрался в Москву и, живя сначала по иностранным посольствам, стал рисовать портреты жён дипломатов – с изрядным мастерством и изрядной же лестью, и дело пошло при бешеной зависти официозных коллег. Но и художник наш для равновесия софициозничал: съездил во Вьетнам и привёз серию зарисовок героических и слегка узкоглазых бойцов. Слегка! Это был такой творческий приём – художник сознательно расширял своим моделям глаза, чтоб они выглядели одухотворённее.
Я навестил Глазунова в его московской квартире, всё ещё видя в нём ущемляемого артиста. Но это было уже далеко не так. Мебель в гостиной, где он со мной разговаривал, была как в средневековом тереме, всюду стояли ларцы, складни, чаши. Сам художник был современен и элегантен в светлом двубортном костюме при шёлковом галстуке и платочке, готовясь идти на какой-то приём.
– Новые картины? Есть, конечно. Но мастерская у меня в другом месте, показать сейчас не могу.
Тяжёлые доски старинно золотились со стен. Распятия, древние лики... Разлучённый с иконой, в проёме отдельно мерцал серебром кованый оклад.
– Как живу? Да ничего. Вот только что съездил в Италию, писал там Джину Лоллобриджиду.
Я чуть не свалился с неудобного дубового стула. Не стал расспрашивать о подробностях – зачем? Для меня это уже были бы новости из какого-нибудь созвездия Центавра.
– Ну, не буду мешать. Я пошёл.
В той же Москве, где стремительно восходила в зенит карьера одного художника, примерно тогда же закатывалась в сырой подвалец на Соколе звезда другого – причудливого искусника и скульптора Эрьзи. Он уже побывал в других экзотических галактиках, ещё более удалённых от нас. Правда, сначала была родная Мордовия и опять же Москва, а затем уже головокружительные дали: Париж, Аргентина, дебри амазонских джунглей, где находил он себе чудовищные наросты на деревьях особых пород и, угадывая, вызволял из них спрятанные образы: кудлато-брадатого Льва Толстого, как бы двурогого Моисея, львиногривого Бетховена. Квебрахо – так назывался материал. Или – кебрачо – в написании того советского дипломато-шпиона, который «разрабатывал» Степана Дмитриевича Нефёдова, – таково было настоящее имя скульптора. Беднягу обманывали много раз, заманивали в дальние страны, при этом лишая его драгоценных скульптур, и вот в последний раз заманили обратно, наобещав сорок бочек арестантов и разбитое корыто в придачу. И ни выставок, ни кинохроник, ни мастерской – только вот этот подвалец.
Меня привёл туда вездесущий и разнообразно осведомленный Рейн, которому самому не терпелось познакомиться с этим чудом заморским. Сухонький старичок с нелепыми усами кобзаря стал горько сетовать нам, явно ничем ему не могущим помочь:
– Материал дорогой в сырости пропадает. Сушить нельзя – трещинами пойдёт. Я ж целый пароход его понавёз, а работать негде.
– А выставки? Выставки? – спрашивал Рейн.
– На одной экзотике здесь не проедешь. Леду с лебедем не выставишь – эротично. Ну, Толстой, ну, Бетховен. А Моисей уже не годится – религиозная тематика. И техника у меня, видите ли, неправильная. Я ведь фрезами и бормашиной работаю, а не резцом. Но главное – где Ленин? Где мой Ленин, я спрашиваю!
Он показывал на крупную фотографию, прикреплённую на стене. Действительно, Ленин. И, если за скобки вывести всю пропаганду, с этим именем связанную, то получится очень сильный и необычный образ, созданный из того же квебрахо. Наверное, лучший из всех! А мастер горевал:
– Я его ещё до приезда сюда в дар послал, в музей Ленина. А приехал – в музее говорят: мы, мол, ничего не получали. Как же так? Где мой Ленин, я спрашиваю?
И он в огорчении удалился в смежную конторку. У меня была с собой широкоплёночная камера «Любитель», и я наснимал груды то шершавых, то гладких и экстатически изогнутых форм. Кое-что у меня получилось.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.