Глава III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

– Ладно, Нини, не дуйся, откупорь-ка нам лучше бутылочку.

– Ясное дело, он рад-радешенек сбагрить нам свою обузу!..

Нини чернявая, костистая и худая как щепка, безгрудая, со смуглым скуластым лицом, маленькими острыми глазками. Женского в ней только завивка да наряд: узкое платье, туфли на толстых, но высоких каблуках. Похожа на марионетку. Как я поняла, до того как подцепить хозяина с хозяйским сыном и матерью в придачу, она была здесь служанкой.

Водитель – он согласился выпить глоточек: “Самую малость, меня ждет жена”, – Жюльен, переобувшийся в тапочки, Нини, ее Пьер и, наконец, я, обуза, – больше в ресторанчике никого не было. Ни одного посетителя. Пусто и мертво, дежурная обходительность ни к чему; с тех пор как заведение закрыли, любезная улыбка и услужливая поза Пьера, видно, валялись, отброшенные им, где-то среди пустующих столиков, под толстым слоем пыли. Из вылизанной, по-деревенски убранной столовой широкая арочная дверь с раздвинутыми занавесками вела в бар; я видела грязную стойку и захламленные полки: пустые бутылки, телефонные справочники рядом с утюгом и корзиной неглаженого белья, груды бумажек, папки, сборники нот… Все это не убиралось, то ли с досады на вынужденное закрытие, то ли в надежде на скорое открытие. В последнем случае достаточно было бы постелить скатерти да смахнуть пыль.

Обстановка производила странное впечатление не то наигранной бодрости, не то уныния; у меня, привыкшей к тесноте тюремных камер, закружилась голова от одного вида столь просторного помещения: примыкающая к бару давно не натиравшаяся танцевальная площадка, оркестровые подмостки с застывшими в черных футлярах-саркофагах инструментами, прислоненными к пианино или к сложенным в штабеля скамьям.

На танцевальную площадку через стеклянную крышу льется свет, и все предметы там вырисовываются четко, как под лучом прожектора. Зал освещен не так резко, солнце проникает сюда сквозь листья и цветы: вся терраса уставлена горшками и вазами, заменившими столики, за которыми раньше можно было выпить стаканчик на свежем воздухе; за террасой виднелись ворота, дорога, река.

– Здесь можно купаться? – спросила я, чтобы хоть что-нибудь сказать. – Когда живешь в двух шагах от воды, наверно, приятно с утра окунуться?

– Там сплошная тина, – ответил Пьер. – Правда, много раков. Ну и клиентов приманивает: прокатиться на лодке или вот, аккордеон послушать…

Не договорив, он взял свою шарманку, нацепил и, лениво растягивая мехи, стал наигрывать беглые арпеджио. Должно быть, ему было очень жарко: он сидел в одной майке, обтягивавшей его жирное брюхо, подмышки вспотели, лоб блестел.

– Вы играете?

Я добросовестно объясняю: когда-то училась на скрипке в провинциальной музыкальной школе, проходила сольфеджио, теперь уж давно не играла, потеряла форму, но…

– Слышишь, Жюльен, – перебивает меня Пьер, откладывая распяленный аккордеон, чтобы промочить горло – две капли ликера на стакан воды, мутновато-зеленоватое пойло раскаявшегося пьяницы, – притащи ей скрипку, пусть себе пиликает хоть целый день! Кстати, если попадется магнитофон, не забудь про меня, ладно? И велик для Нини…

Жюльен, развалившийся в кресле, вытянув ноги, промурлыкал “угу”.

В свойском, понимающем тоне хозяев сквозила подобострастная корысть: тут было и уважение к профессионалу, и снисходительность к приятелю, которого пришлось выручить. Как-никак они согласились взять на себя заботу обо мне, зная все или почти все – Жюльен представил меня “малолеткой в бегах”, не уточняя, откуда я сбежала: из тюрьмы или из дома, – значит, шли на риск. Пьер подчеркивал это под любым предлогом, намекая на возмещение прошлых и будущих убытков в случае моего неминуемого, по его мнению, ареста и привлечения его, Пьера, как сообщника.

– Знаете, – перебила я, – когда четыре года назад легавые… то есть…

– Вот пожалуйста, – бодро подхватил Пьер. – Давай-ка уговоримся сразу: у меня ребенок, и никаких таких разговоров при нем быть не должно.

– Но сейчас его здесь нет!

– Вы бы и при нем сказанули то же самое. Так что привыкайте: никаких “легавых”, никаких “тюряг”. Ясно?

Похоже, я опять угодила в клетку!

Впрочем, это лучше, чем расспросы. И я тут же зареклась про себя: ни слова сверх самого необходимого, пусть язык у меня отнимется, как отнялась нога, меньше будет хлопот.

Должно быть, превращению Нини из прислуги в хозяйку немало способствовали ее кулинарные способности: цыпленок так и таял во рту, мороженое, наоборот, не таяло, а торт был просто воздушный. Хозяева запивали еду минеральной водой из больших бокалов. Жюльен наполнил и наши, хотя за такую плату, кажется, можно было бы рассчитывать на что-нибудь покрепче.

Я пристроила ногу на перекладине под столом – в вытянутом положении она меньше ныла и не так часто дергало пальцы.

Да и не так сильно, раз – и все, к тому же можно заранее приготовиться, стиснуть зубы, не переставая улыбаться и глядя в одну точку. Мой вид вполне подтверждал заключение специалиста: “Сильное растяжение, но каких-нибудь пару недель, и…”

Уйдем мы когда-нибудь наверх или нет, Жюльен? Я объелась, меня разморило. Конечно, не худо бы поговорить с хозяевами, как полагается приличной гостье, расположить их к себе, да ведь мы наверняка не сойдемся, не поймем друг друга: я – мертвый груз, сданный им на руки, и мы не чаем, как бы поскорее избавиться друг от друга. Но только моя нога знает, сколько им предстоит держать меня.

– Хочешь спать, малышка? – шепчет Жюльен.

– Не очень, но мне надо…

Весь обед я робко ерзала на стуле, точно девочка, которую посадили за стол со взрослыми; если бы я могла встать, спокойно, достойно сказать: “Простите, я сейчас”, – и непринужденно пройти в дальний конец танцзала, к дверце с неосвещенной, но ясно различимой надписью “Туалет”!

Пришлось Жюльену великодушно отнести меня.

– Справишься сама?

– Не бойся, в дырку не свалюсь.

Между тем я была недалека от этого: в уборной надо было присесть на корточки, что с одной ногой не слишком удобно. Я оперлась руками о стенки, но пальцы скользили по гладкому кафелю, пришлось опуститься всей тяжестью за здоровую пятку, да еще мешали спущенные трусы.

– Долго еще, Жюльен? – спросила я, снова обхватив его за шею.

– Еще немного – и пойдем отдохнуть, вот только глотнем кофейку. Что поделаешь, такие уж люди, потерпи! Но особенно напрягаться не придется: у тебя будет своя комната, приемник, еду будут приносить в постель, и беспокоить тебя никто не станет. Раньше у них тут было что-то вроде гостиницы…

– А теперь они сдают комнаты втихаря и втридорога. Я поняла. Можешь нести меня к столу, я буду паинькой.

Наконец после затянувшейся кофейной церемонии – рюмочку коньячку напоследок, да еще одну вдогонку – я, как новобрачная, впорхнула на руках Жюльена в мое новое жилище. Типичный номер в посредственной гостинице: облезлое, но глубокое кресло, холодная батарея, раковина с краном – горячей воды, естественно, нет, – кровать с цветастым – разумеется, не в тон обоям, – покрывалом, слишком высоко, как водится, подвешенное зеркало и пожелтевшие, заляпанные газетные листы на полках в шкафу. Я старательно разложила свои нехитрые пожитки: при ближайшем рассмотрении Жинеттины брюки оказались изношенными до дыр, ну да ладно, главное, занять место хоть чем-нибудь.

Курево и спички я положила на стул в изголовье и начала раздеваться. Жюльен закрыл дверь на ключ, лег на кровать, не снимая рубашки, и тут же уснул. Я заметила эту его способность мгновенно погружаться в сон, еще когда он делил со мной детский матрасик; бывало, скажет “спокойной ночи” и отключается, прежде чем я успею ответить. Тогда я принималась кончиками пальцев обследовать его тело – ведь я ни разу не видела его толком, хотя только что оно снова на несколько минут было моим. Как же мало это значило, какой крохотной царапинкой было на броне нашего – моего и твоего – одиночества.

Я прижимала ладонь к груди Жюльена и шепотом задавала ему разные вопросы, иногда он отвечал, иногда просто разговаривал во сне, а я, нагнувшись, вслушивалась и ужасалась разделявшим нас неизведанным пластам.

Однажды ночью Жюльен проговорил:

– Я вижу тебя… Ты бегаешь по лужайке в клетчатом сине-белом халате.

По будням мы носили в тюрьме халаты в синюю и белую клетку. Но Жюльен никак не мог видеть меня в этом наряде, а я ему не рассказывала.

– Но ты же никогда не видел, как я бегаю, – сказала я спящему.

А проснувшись, Жюльен хохотал до слез:

– Это не мне, а тебе приснилось…

Что будет дальше, я не загадывала: может, очень скоро и очень быстро я вернусь в прежнюю колею, все пойдет так же, как там, за стеной, а эти две недели останутся в памяти как чудо, как вспышка нежданной нежности, как эскиз недописанной картины; я найду свою драгоценную подружку и буду делить с ней дни и ночи, пока все это не наскучит, не надоест и не исчезнет, словно пролистнешь странички дешевого буклета и возьмешь в руки другой такой же… А может… может, я долго-долго не покину рук Жюльена, не важно, останемся мы любовниками или нет, но нить, соединившая нас в ночь черных деревьев, будет тянуться и тянуться, становясь все прочнее и скручиваясь все туже, – нить от него ко мне и от меня к нему…

Впрочем, нет! Жизнь обрывает все нити, не пощадит и этой.

Впервые я не хотела знать, чем кончится и даже как будет развиваться то, что со мной происходит. Так хорошо сидеть в кресле раздетой и смотреть на спящего Жюльена; так бы замереть, пригревшись, и слушать ровное двойное дыхание; не размениваться на слова, поступки, ибо все они лгут; только эта минута истинная, живая, и я хочу превратить ее в вечность…

Но время не желает стоять на месте, снова роятся в голове вопросы и желания; что ж, я встаю, опираясь о шкаф, чтобы преодолеть огромное расстояние в два метра, отделяющее кресло от кровати. Полпути ковыляю, оттопырив больную ногу – с пятки на носок, с пятки на носок, ни дать ни взять веселый бибоп на воскресной вечеринке, – а там бросаюсь рыбкой, руки вперед, чтобы уцепиться за край матраса. Подтягиваюсь к подушке и в упор разглядываю лицо спящего крепким сном Жюльена; не хватает жестокости разбудить его, а нежность и ревность так и разбирают: проснись или возьми меня в свой сон.

К ужину мы снова спустились в столовую. Время шло, скоро меня отнесут на место, уложат, поцелуют и оставят одну. Жюльену надо назад, в город, где он будто бы работает. Он вернется “очень-очень скоро”… Я чуть не плакала и закапала Жинеттин свитер яйцом; вздумалось же Нини подать на ужин яйца всмятку – тянучие, липкие, – терпеть не могу эти ваши яйца и вообще не хочу есть. Жюльен, не уходи так быстро, дай я хоть захмелею.

– Нельзя ли еще рюмочку этого чудесного коньяка? – умильно прошу я.

– Хм… не многовато ли вы пьете? – хмурится Пьер. Его сынишка тоже сидит за столом, и Пьер, как добрый папенька, печется о нас обоих. Конечно, я еще тот подарочек – хромая, угрюмая, оборванная, да еще и выпивоха. Я сжимаю рюмку: мой коньяк, горячий, прозрачный янтарь, мой покой и сон. Жюльен берет бутылку со стола и уносит меня наверх вместе с ней, а там ставит рядом с кроватью, чтобы я могла дотянуться. Ну вот, я уже не вижу Жюльена, не вижу и не увижу ничего до самого утра.

Прошла еще неделя. Восторг от поездки по залитой солнцем весенней зелени прошел. Май стоял холодный, знобкий, в комнате пахло сыростью. Я сидела, укутавшись в ничейную замшевую куртку – она принадлежала Жюльену, его приятелям, мне, словом, кому понадобится. Оставаться в постели было нельзя. Первый день после ухода Жюльена я продремала в одиночестве, а вечером Нини принесла мне на подносе вкусный и такой обильный ужин, что его хватило бы не на одну, а на трех оголодавших девиц. Я и набила живот за троих, правда, не столько от голода, сколько от скуки. На другое утро на подносе красовались большая чашка кофе с молоком и тарелка с разложенными в кружок бутербродами. Нини угодливо спросила “как спалось?”, включила радио и открыла окно.

Я уплела все под музыку и снова заснула.

Но днем явился Пьер, с пустыми руками.

– Обедать не собираетесь?

– Э-э… с меня вполне хватит одного раза в день, когда-то я так и жила и легко привыкну опять… Нет, спасибо, я лучше подожду и обойдусь тем, что принесет Нини.

– Ну вот что, это, конечно, прекрасно, но моя жена – не прислуга…

(Что верно, то верно, это у нее уже в прошлом.)

– …и, по-моему, вы могли бы спуститься к общему столу. Я отнесу вас.

Конечно, такое блюдо, как вчера, нести тяжело, но все же легче, чем меня. Впрочем, я решила не перегружать мозги Пьера логическими выкладками и предпочла ответить, что доберусь до своего бифштекса самостоятельно.

Так что теперь, проглотив утренние бутерброды, я джазовым шажком подтанцовывала к умывальнику, мылась леденющей водой, одевалась и, кое-как застелив постель, усаживалась, вытянув ногу, – она затекала и болела все больше. До полудня я коротала время с помощью старых журналов, радиопередач для домохозяек и сигарет и истекала слюной. Без пяти двенадцать съезжала на заднем месте по лестнице и хромала через бар – уже прогресс: нога сама сгибалась в колене – на кухню. С тех пор как смели крошки после пира в честь прибытия, в столовой не накрывали ни разу.

Слабоумная и немая мать Пьера, сам Пьер, килограммами поглощавший “диетическую” пищу (горы салата, гигантские антрекоты, литры минеральной воды), Нини, жующая не отходя от плиты, где поспевало следующее блюдо. Каждый сам по себе, неуютно и тягостно; я заталкивала в себя еду, утешаясь тем, что это единственная обязанность, с которой я в состоянии справиться. Придет время – посмеюсь, вспоминая об этих чудовищных порциях, но пока надо поскорее встать на ноги, начать ходить. Когда-нибудь все это станет отличной затравкой для веселья, но сначала пусть восстановится костная ткань, поэтому приходилось обжираться, безропотно поглощать кальций, который Нини подавала в виде молочного супа с вермишелью, приговаривая:

– Очень здоровая пища.

Запас кальция исправно накапливался, запас юмора тоже. А перелом… давно бы пора ему зажить, в чем же дело! Пусть неправильно, но кость должна уже срастись и хоть со скрипом, но выдерживать тяжесть тела. И потом, мне надоели нотации Пьера. “В жизни нельзя быть размазней, надо иметь силу воли”, – изрекал он, глядя поверх моей головы; надоели старые журналы и молочные супчики.

Нини дала мне мужской шерстяной носок, и я натягивала его поверх эластичной повязки, чтобы согреть синие, холодные, помертвевшие пальцы; после обеда она ставила на пол таз с горячей водой и растворяла в ней крупную соль, чтобы я отпаривала ногу; правда, тут у нее был и свой интерес: подержать меня внизу, пока она без помех пропылесосит мою комнату. Но нога не желала оживать.

На седьмой день я оступилась и скатилась кубарем с лестницы. Встать даже и не пыталась – не все ли теперь равно! Так меня и нашла Нини: я сидела, обхватив щиколотку, зажмурясь и глотая слезы.

– Почему же вы меня не позвали? Очень больно?

– Да, – прорыдала я, – ужасно больно, и я больше так не могу, пожалуйста, Нини, сделайте что-нибудь, я же потеряю ногу!

– Звонил Жюльен, – сказала Нини, – он собирается заехать сегодня днем. Но мы не станем его дожидаться. Нельзя же вас так оставить – я вызову “скорую”. Ну-ка, обопритесь на меня, вот так, а теперь ложитесь и лежите. Пьеру я потом сама все объясню.

Пьер в тот день, по его выражению, “ишачил” на заводе, так что в нашем распоряжении было добрых два часа. Я притворно отнекивалась:

– Но это так рискованно! И как я назовусь в больнице? У меня никаких документов…

– Скажем, что вы моя сестра, – решила Нини. – Я вас вырастила и отвечаю за вас, идет? Не забудьте… не забудь говорить мне при санитарах “ты”. Ну, я пошла звонить в “скорую”.

Когда я собрала свои пожитки, раздалась легкая, кончиками пальцев, дробь в дверь.

– Входи, Жюльен, – уверенно сказала я. Нини твердо барабанила в дверь костяшками, Пьер поворачивал ручку и входил без церемоний. К тому же Пьер “ишачил”… “Не думай, Жюльен, – оправдывался он, – я не подался бы в работяги, не будь у меня жены и сына. Мог бы делать дела не хуже тебя”.

До приезда “скорой” нам хватило времени на любовь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.