Глава седьмая «Хованщина»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

«Хованщина»

Первые дни после приезда с Капри Шаляпин опасался каких-либо провокаций. Избегал людных мест, чаще пользовался извозчиком даже на небольшие расстояния, дабы не встречаться с нежелательными знакомыми, которые могли выкинуть непредсказуемое коленце. Тем более с экстремистами левого толка.

В состоянии напряженной готовности ответить на любую подлость Шаляпин прожил несколько дней накануне выступления в Мариинском театре. По совету Горького он встречался с влиятельными в левых кругах людьми, с Николаем Евгеньевичем Бурениным, который аккомпанировал ему. На Капри, с Дмитрием Васильевичем Стасовым, говорили об искусстве и одновременно касались злободневного для Федора Ивановича вопроса. Горький навязывал ему предложение написать письмо в газеты и объясниться с публикой и очиститься перед своей совестью, предлагал признать себя повинным в том, что растерялся и сделал глупость; признать возмущение порядочных людей естественным и законным и не обижаться на их справедливый гнев; рассказать, как и откуда явились пошлые интервью и дрянные, по его словам, телеграммы, кои тоже ставятся ему в вину.

Поначалу Федор Иванович тоже так думал – написать простое и ясное письмо, в котором убедительно изложить все обстоятельства этой злосчастной истории, для этого и встречался с друзьями Горького по партии, которым надлежало помочь ему написать это письмо. Но потом передумал куда бы то ни было писать и признаваться в каких-то винах и ошибках, которых он не совершал. И это его решение укрепилось, когда Николай Евгеньевич Буренин сказал ему при встрече:

– Федор Иванович! Я все думал, стоит ли вам писать письмо… Столько уже времени прошло, многое позабылось, а вы будете вспоминать этот ничтожный и пошлый эпизод в вашей деятельности. Максимыч советует мне помочь вам, Федор Иванович, распутать всю эту дикую путаницу, отделить правду от лжи, клеветы и всяческого злопыхательства, а главное, по его словам, все мы должны, по мере сил, беречь человека столь исключительно талантливого. Вот это я и обещаю сделать… Поговорю со своими ребятами, они со своими, то же самое пообещал мне Дмитрий Васильевич, на которого вы произвели удивительно хорошее впечатление. Его жена тоже восхищалась вашим талантом, а ее впечатления тоже полетят по всему Питеру. Так что мы порешили пока ничего не предпринимать и даже уговорить вас никаких писем в газеты не посылать.

– Я тоже так думаю… Пока молчат мои недруги, помолчу и я. Авось все пройдет, как уже не раз случалось со мной, – грустно сказал Шаляпин.

В это время Буренин развернул конверт и протянул листочек с убористым почерком Горького.

– Может, и нехорошо давать читать чужие письма, но, Федор Иванович, почитайте это письмо Горького ко мне. Очень вас прошу! Это для меня как прокламация РСДРП, как указание партии. И я все сделаю, чтобы питерские большевики поддержали вас во время спектакля.

Шаляпин между тем читал письмо Горького Буренину:

«Дорогой друг!

Шума, поднятого вокруг Шаляпина, – не понимаю, а вслушиваясь – чувствую, что в этом шуме звучит много фарисейских нот: мы-де не столь грешны, как сей мытарь. Что случилось? Федор Иванов Шаляпин, артист-самородок, человек гениальный, оказавший русскому искусству незабываемые услуги, наметив в нем новые пути, тот Шаляпин, который заставил Европу думать, что русский народ, русский мужик совсем не тот дикарь, о котором европейцам рассказывали холопы русского правительства, – этот Шаляпин опустился на колени перед царем Николаем. Обрадовался всероссийский грешник и заорал при сем удобном для самооправдания случае: бей Шаляпина, топчи его в грязь.

А как это случилось, почему, насколько Шаляпин действовал сознательно и обдуманно, был ли он в этот момент холопом или просто растерявшимся человеком, над этим не подумали, в этом не разбирались, торопясь осудить его. Ибо осудить Шаляпина выгодно. Мелкий, трусливый грешник всегда старался и старается истолковать глупый поступок крупного человека как поступок подлый. Ведь приятно крупного-то человека сопричислить к себе, ввалить в тот хлам, где шевыряется, прячется маленькая пестрая душа, приятно сказать: ага, и он таков же, как и мы.

Российские моралисты очень нуждаются в крупных грешниках, в крупных преступниках, ибо в глубине души все они чувствуют себя преступниками против русского народа и против вчерашних верований своих, коим изменили. Они сами, видишь ли, слишком часто преклоняли колена пред мерзостями, сами обнаружили множество всяческого холопства. Вспомни громогласное, на всю Европу заявление Павла Милюкова «мы – оппозиция Его Величества», уверенный голос Гершензона, рекомендовавшего штыки для воспитания чувства государственности в русском народе, и целый ряд подобных поступков. Эти люди не были осуждены так строго, как заслужили, хотя их поступочки – с точки зрения социально-педагогической – не чета поступку Шаляпина. Они не осуждены, как и множество подобных им, слишком испуганных или слишком развращенных политиканством людей.

И не осуждены они только потому, что в ту пору судьи тоже чувствовали себя не лучше их, ничуть не праведнее – все общество по уши сидело в грязной литературе «вопросов пола», брызгали этой пряной грязцой в святое лицо русской женщины, именовали русский народ «фефелой» – вообще были увлечены свистопляской над могилами. Рыли ямы всему, во что веровали вчера, и втаптывали ногами в ямы эти фетиши свои.

Теперь несколько очнулись от увлечений, сознают многие свои прегрешения и думают оправдаться, осудив ближнего своего. Не оправдаются, нет. Не суд и не самосуд оправдает нас друг перед другом, а лишь упорная борьба самовоспитания в духе разума и чести, работа социального взаимовоспитания. А оттого, что бросят грязью в Шаляпина или другого кого, сами чище не будут, но еще более будут жалки и несчастны.

Ф. Шаляпин – лицо символическое; это удивительно целостный образ демократической России, это человечище, воплотивший в себе все хорошее и талантливое нашего народа, а также многое «дурное» его. Такие люди, каков он, являются для того, чтобы напомнить всем нам: вот как силен, красив, талантлив русский народ! Вот плоть от плоти его, человек, своими силами прошедший сквозь тернии и теснины жизни, чтобы гордо встать в ряд с лучшими людьми мира, чтобы петь всем людям о России, показать всем, как она – внутри, в глубине своей – талантлива и крупна, обаятельна. Любить Россию надо, она этого стоит, она богата великими силами и чарующей красотой.

Вот о чем поет Шаляпин всегда, для этого он и живет, за это ж мы и должны поклониться ему благодарно, дружелюбно, а ошибки его в фальшь не ставить и подлостью не считать.

Любить надо таких людей и ценить их высокою ценою, эти люди стоят дороже тех, кто вчера играл роль фанатика, а ныне стал нигилистом.

Федор Иванов Шаляпин всегда будет тем, что он есть: ослепительно ярким и радостным криком на весь мир: вот она, Русь, вот каков ее народ – дорогу ему… – свободу ему!»

Пока Шаляпин читал письмо, Николай Евгеньевич с откровенным любопытством рассматривал его, любуясь частой сменой… выражения его лица… То оно озарялось светлой улыбкой, то набегала туча разочарования и несогласия с прочитанным, то откровенно наслаждался комплиментом, который тешил его самолюбие, особенно после такого гадкого шума вокруг так называемого «коленопреклонения»… «Сказать или не сказать? – допрашивал себя Буренин, размышляя о своих текущих планах. – Вроде бы он встретил меня в Питере так, что я сразу почувствовал себя как-то ближе к нему, чем на Капри, точно мостик перекинулся через ту пропасть, которая меня отделяла до сих пор от него… И все же очень трудно говорить с ним о таких пустяках… А если он поддержит и поможет? Ведь ребята будут как на крыльях летать, если Федор Шаляпин одобрит наши начинания…»

– Явно преувеличивает мой друг мои заслуги, – сказал Шаляпин. – Лицо символическое, крупный грешник, вот призыв любить меня и ценить – это я согласен; согласен, что я, как и все, явился на эту грешную землю с радостным криком: ууу-ааа!

Шаляпин явно был доволен письмом, настроение у него было хорошее, чем и не замедлил воспользоваться опытный социал-демократ.

– Федор Иванович! Вы знаете, я увлекаюсь музыкой, искусством. И вот надумал создать камерный ансамбль русских народных инструментов, может быть, в ближайшем будущем нам удастся создать единый центр музыкальной культуры. А пока мы пытаемся поставить сцены из «Бориса Годунова», исполнители просили вас прослушать сцену корчмы, для нее подобралась именно такая публика, которую мне хотелось бы показать.

– С удовольствием посмотрю и что-нибудь покажу. Только я все время в театре занят, поэтому нужно выбрать подходящее время, – с искренним удовольствием сказал Шаляпин и надеждой на полезное сотрудничество с Бурениным и его друзьями-единомышленниками.

– Боюсь только, разволнуются мои артисты и струсят показаться вам. А так хотелось бы по заводам и школам поездить, но это так трудно осуществить, отпор большой встречается со стороны власть имущих. Опереться не на кого и посоветоваться не с кем. Пока все один затеваю, никому я не говорю об этом, а кому намекаю – сочувствия немного встречаю, не понимают меня, не верят в необходимость моего дела, даже и те, кто просит о моем участии. Дело праздное, мол, коли есть охота – делайте, мол, его, а послушать мы можем. Вот тут и вертись как знаешь!

– Дело полезное, я готов вам помочь, но только одно обстоятельство прошу учесть… Приехав сюда, в Петербург, я сразу попал в огромный котел, в котором киплю все это время, девятнадцатого сентября начинаю сезон в «Борисе Годунове», при этом нынешний сезон есть последний из моего пятилетнего договора с дирекцией. За эти пять лет я задолжал дирекции несколько спектаклей, она может за эти спектакли вычесть из моего оклада полагающиеся деньги, так что мне придется петь три раза в неделю, чтобы сдать мой контракт чистым, без долгов. Я уже подсчитал, что за эти два с половиной месяца в Питере мне придется выступать не менее тридцати раз, придется петь, как говорится, и в хвост и в гриву. К тому же через два месяца – премьера «Хованщины», я взялся добровольно поставить дорогую для меня оперу, сами понимаете, что это за огромный труд, если хочешь добиться надлежащих результатов. Кроме всего этого, я имею несчастье быть весьма знаменитым, а потому волей или неволей должен ежедневно принимать людей всевозможных классов, профессий, лет, полов, чтобы выслушивать просьбы, подписывать карточки, слушать голоса, хлопотать за уволенных и за вновь поступающих, одним словом, Николай Евгеньевич, – ад, чистый ад.

– Понимаю, понимаю, Федор Иванович, нам лишь бы поверить в себя, какую-то помощь получить со стороны профессионалов.

– Обещаю вам непременно помочь. Если сам не смогу, то пришлю вам Исайку Дворищина, он все знает, даже лучше, чем я сам, он тщательно изучил мои режиссерские принципы и подходы, он ведь принимал участие в опере в качестве Мисаила, у него неплохой тенор.

Довольные встречей, Шаляпин и Буренин расстались. И за эти несколько дней в Петербурге шли непрестанные разговоры в различных слоях общества о предстоящем выступлении Шаляпина в «Борисе Годунове». Билеты, конечно, задолго до этого дня были раскуплены.

23 сентября 1911 года Н.Е. Буренин писал Горькому на Капри: «…Был я у Дмитрия Васильевича, говорил с ним, и порешили пока ничего не предпринимать и даже уговорить и Федора Ивановича никаких писем в газеты не писать.

Он был у Дмитрия Васильевича и, как я слышал (от жены Д.В.), удивительно хорошее впечатление по себе оставил. Пел он в понедельник превосходно, только, говорят, за сценой точно не было его – обычно же, когда он поет в спектакле, точно ураган за сценой – только его и слышно. К сожалению, я не был в театре, но, откровенно скажу, волновался невероятно, а узнав о такой закулисной тишине, просто всей душой понял, что стоил Шаляпину этот спектакль!»

Шаляпин в тот же день послал Горькому телеграмму, а 15 ноября в письме сообщил: «…к счастью, ничего не произошло, и я пел первый спектакль «Бориса Годунова», как обыкновенно, при переполненном театре и с огромным успехом, о чем тебе и телеграфировал».

И побежали дни за днями, спектакли за спектаклями… После нескольких кряду сложнейших спектаклей «Бориса Годунова» истинным отдыхом показалась ему партия Фарлафа в «Руслане и Людмиле», а потом Мефистофель в «Фаусте», и снова три «Бориса Годунова», а затем передышка – «Князь Игорь», хотя какая уж там передышка, только по сравнению с «Борисом»… Так и кипел в огромном котле, как и предвидел Шаляпин в разговоре с Бурениным.

Совсем другой мир открылся перед Шаляпиным, когда он увидел сцену от режиссерского стола, откуда заметнее все достижения и промахи артистов, хора и статистов. Если раньше он со сцены кое-что по-дружески объяснял своим товарищам по сцене, что-то они принимали, иные с благодарностью, иные нехотя, что-то и отвергали, но эти подсказки носили совершенно необязательный характер, потому что учителем сцены и танцовщиком был кто-то другой. Теперь же Шаляпин взял на себя тяжелейшие обязательства поставить спектакль, к тому еще такой труднейший, как «Хованщина», где столько массовых сцен, сложнейших по своему психологическому настрою столкновений резко очерченных композитором индивидуальностей. И главное – Шаляпин, горячий, взрывной по своему характеру, должен быть выдержанным, строгим к себе, сердечным не минуту и не две, а все время репетиций. Но даже такие талантливые артисты, как Иван Ершов, Евгения Збруева, Андрей Лабинский, Василий Шаронов не почувствовали всей глубины исторической музыкальной драмы, исполняя ее как обычную оперу.

Шаляпин не смог скрыть своего огорчения. Как он ни сдерживал себя, лицо выдавало его, многие наблюдали всю гамму его чувств. Шаляпин подавлял набегавшее раздражение и терпеливо останавливал репетицию и объяснял артисту, что он должен добиваться своим исполнением по замыслу Мусоргского. «Хованщину» они распевают, как «Риголетто» или «Мадам Баттерфляй», то есть как оперу, драматизм которой вовсе не важен, а либретто не имеет значения», – думал Шаляпин, слушая своих коллег-артистов. Правда, когда он выходил на сцену в качестве Досифея, они словно преображались и стремились быть на уровне шаляпинской игры.

Как-то Федор Иванович не выдержал и сказал:

– Если мы будем распевать оперу в таком духе, мы ее обязательно провалим, а публику погрузим в сои и скуку. Иной раз мне кажется, что вы не вдумываетесь в слова, которые вы поете, и получается, что вы поете без слов, то слышу протяжное – «а-а-а», то «о-о-о», то «у-у-у», а хор зудит – ууу! Это может быть сделано очень весело, очень страшно, очень скучно, но это не имеет никакого отношения к тексту оперы и музыке Мусоргского. Вот послушайте, что вы пели…

И Шаляпин препотешно пропел партии Хованского, Голицына, Шакловитого, Марфы, пропел без слов, строго выдерживая мелодию, но слышалось только «а-а-а», «о-о-о»… Стоявшие на сцене заулыбались, не веря и в то же время восторгаясь талантливым передразниванием только что услышанного от своих коллег.

– Позвольте я спою все партии, только что вами услышанные, так, как я их понимаю. Прежде всего обращаю ваше внимание на смысл, содержание, на либретто, вдумывайтесь в то, что вы поете, переживайте со своими героями, как переживает мой Досифей…

Федор Иванович спел все партии так, что все внимательно, не шелохнувшись, прослушали, дружески аплодируя после каждой исполненной партии. Даже хор поддержал Шаляпина аплодисментами.

Почувствовав, что наконец-то овладел сценой, Шаляпин решил рассказать о своих встречах и разговорах со Стасовым и Римским-Корсаковым, хорошо знавшими Мусоргского, помогавшими ему создавать это великое произведение.

– Дамы и господа! Мы решили поставить очень сложное произведение, и от нас зависит его успех. Лет пятнадцать тому назад Савва Иванович Мамонтов поставил «Хованщину» в своем театре, опера с успехом шла несколько лет, но мне в то время было всего лишь двадцать четыре года, и сейчас я чувствую, что мой Досифей был слишком молод, односторонен, а значит, и не так глубок, как написал его Мусоргский. Сейчас вышло много книг о том времени, когда создавалось это крупнейшее произведение, опубликована переписка Стасова и Мусоргского, опубликована «Летопись моей музыкальной жизни» Римского-Корсакова, опубликованы книги о расколе и раскольниках, в частности, много интересного есть в книгах и статьях Мережковского… Мне посчастливилось общаться и дружить с теми, кто общался и дружил с Мусоргским, через них я многое узнал, прочувствовал и теперь хотел бы передать вам свою любовь к русскому гению, каким был Модест Петрович. Может быть, зажечь вас, воспламенить в вас ту же любовь, которой живу я всю свою сознательную творческую жизнь. О Мусоргском мне много рассказывал мой учитель Дмитрий Андреевич Усатов в мои ученические годы, восторженно говорил Стасов о своих встречах и совместной работе над либретто «Бориса Годунова» и «Хованщины», много подробностей жизни и быта того времени поведал мне Римский-Корсаков… Наконец, Савва Мамонтов, тоже хорошо знавший Мусоргского, вместе с Коровиным поставил одну за другой «Хованщину» и «Бориса Годунова»… Настала наша очередь внести свой вклад в развитие русского оперного искусства, а для этого необходимо по-новому осмыслить и прочитать написанное Мусоргским, понять, что гений Мусоргского не в рождении красивых мелодий, которые сразу же становятся популярными, как только их исполнят, а в глубине проникновения в характеры действующих лиц, в исторической правде, которую они несут в массы слушателей и зрителей… Как только возник замысел новой оперы, Мусоргский стал вчитываться в книги, посвященные расколу и времени Софьи и Петра. Делал выписки из книг Желябужского, Матвеева, Щебальского, Тихонравова, Голикова и многих других. Читая материалы о раскольниках и стрельцах, он восклицал: «Сколько невиданных, неслыханных миров и жизней открывается!» Внимательно следит за объявлениями о выходе новых книг, посвященных заинтересовавшему его периоду в истории нашей России, ждет выхода этих книг, делает выписки, углубляя свой первоначальный замысел. Как рассказывал мне Стасов, сюжет оперы он предложил Мусоргскому весной 1872 года: борьба старой и новой Руси, схождение со сцены первой и нарождение второй – богатая почва для драмы и оперы, и Мусоргский разделял это мнение. Он поставил перед собой сложнейшие вопросы: почему вроде бы не такие уж темные и забитые люди, как Марфа и Досифей, готовы пойти на самосожжение, лишь бы доказать правоту своей веры? Почему возникают стрелецкие бунты и почему князья и бояре так перепугались новых форм правления, силой оружия стремясь отстоять старый уклад жизни на Руси? Три стрелецких бунта известны в истории, каждый из них интересен сам по себе, но Мусоргского заинтересовали эти бунты не сами по себе, а как явление развивающейся истории, как Хованщина, одна из самых кровавых и в то же время самых интересных страниц нашей древней, допетровской истории, когда в 1682 году, после смерти царя Феодора, впервые взбунтовались стрельцы, пытаясь возвести на царство Иоанна, сына от первой жены царя – Марии Ильиничны Милославской, а другая партия, открыто вступившая в борьбу, стояла за Петра, сына второй жены Алексея Михайловича – Натальи Кирилловны Нарышкиной. Царевна Софья, дочь царя Алексея Михайловича, решила воспользоваться этим противоборством и склонила различными посулами стрельцов и их руководителей на свою сторону, тоже стремясь к единодержавному правлению. Шумный голос народа, пишет Щебальский, произнес: «Да будет царь Петр единым самодержцем всея Руси!» Софья же начала мутить стрельцов, которые говорили: «Противников Иоанна всех побьем… и его возведем на престол». Но стрельцы к тому времени много потеряли своей прежней значительности, у стрельцов лилось вино рекой, и мятежные сходбища шумели среди бела дня, они утратили воинскую доблесть, а все еще чванливо надеялись на свою силу и отвагу, на свое влияние в государственных делах… Ну, многие из вас знают историю этих стрелецких бунтов, не буду подробно рассказывать, но необходимо знать основные исторические события, которые предшествовали событиям, послужившим основой сюжета оперы. Кровавый стрелецкий бунт закончился победой Милославских, царями объявили Петра и Ивана, а Софья стала правительницей, Иван Хованский и его сын Андрей стали во главе стрелецкого бунта и очень гордились своей победой, не предчувствуя своего скорого поражения. Победила родовитая знать, Иван Хованский гордился своим происхождением – «от Гедимина», с презрением относился к выскочкам Нарышкиным. Став начальником Стрелецкого приказа, Иван Хованский подчинил себе таким образом всю армию России, хотя до этой поры он не выделялся предводительским талантом, напротив, как свидетельствуют историки, многие считали его храбрость сомнительною; в народе закрепилось за ним призвище Тараруя, он был труслив, властолюбив и непостоянен. Таким его и показал Мусоргский… Стрельцы получили большие привилегии, похвальные листы с красными печатями, в их честь воздвигли каменный столб на Красной площади, на котором прикрепили жестяные листы с фамилиями убитых бояр и их «вины»… Вот с этого торжества Хованщины, с ее бесчинствами и самохвальством, с ее беззаконием и наглым разбоем, поддержанным военной силой, и начинается действие оперы, когда буйству стрелецкому, а вместе с этим и Хованским приходит конец…

Шаляпин так много знал о любимой опере, о Мусоргском, Стасове, Римском-Корсакове, читал их письма, вспоминал рассказы о том великом времени, что порой увлекался и под наплывом переживаний и воспоминаний забывал о своих новых обязанностях, но рядом с ним за режиссерским столом всегда был его верный друг Петр Иванович Мельников, осторожненько напоминавший ему во время страстной речи, что пора вновь приступить к репетициям.

Сначала Федор Иванович очень опасался, сумеет ли он найти нужный тон в разговоре с артистами. Уж очень они самолюбивы и с излишним преувеличением думают о себе, особенно премьеры и премьерши. Лишь был бы голос, звучание его соответствовало написанным нотам и словам роли, а об игре по-прежнему мало задумывались. Однажды на репетиции «Бориса Годунова» в Мариинском театре, прослушав Шуйского, он сказал артисту, исполнявшему его, что для исполнения этой роли одного хорошего голоса мало: «Пели вы прекрасно, хорошо звучал ваш голос, но вне тона роли, и пели вы, собственно, не Шуйского, а так – вообще пели. Знаете ли вы судьбу Шуйского, его характер, его хитрость, изворотливость, готовность на предательство ради достижения своей корыстной цели?» Нет, сознался тенор, он, оказывается, не задумывался, соответствует ли его исполнение духовному облику исторического хитрого князя Шуйского. Тогда Шаляпин объяснил, кто такой Шуйский, спел и показал, как надо его играть. Тенор поблагодарил Шаляпина, повторил свои сцены гораздо лучше, но видевшие это артисты, собравшись в фойе, явно были недовольны тем, что Шаляпин указывает им, как петь и играть, присваивает себе права режиссера, учителя сцены.

Теперь другое дело: Шаляпин облечен правами режиссера, он ставит оперу, но беспокойство не покидало его, знавшего характер своих сотоварищей по сцене.

Кроме Досифея, которого он исполнял в опере, Шаляпину очень нравился образ Марфы. И при исполнении сцены в третьем действии, в которой участвуют Марфа, Андрей Хованский и Сусанна, ему показалось, что можно сыграть и спеть по-другому, и он сказал однажды:

– Евгения Ивановна! Мне кажется, вы не совсем поняли характер Марфы, она у вас все время какая-то уж очень интеллигентная, мягкая, всепрощающая, вы исполняете ее роль в одном тоне, а она каждый миг своей жизни на сцене меняется. Вот послушайте, я попробую воспроизвести сцены начала третьего акта…

Шаляпин вышел на сцену, накинул на себя чей-то подвернувшийся платок и тут же преобразился, уменьшился в росте, черты его приобрели скорбное выражение. Но тут же он снова выпрямился:

– Действие начинается, как вы помните, с торжествующего хора чернорясцев-раскольников, которые победили в споре никонианцев; они считают, что они «пререкохом и препрехом ересь нечестия и зла стремнины вражие». Марфа слышит эту торжествующую песню, но она во власти своей грусти, такой понятной и человеческой. – Шаляпин сел на завалинке, на которой только что сидела Евгения Збруева, пригорюнился и запел: – «Исходила младёшенька все луга и болота, все луга и болота, а и все сенные покосы. Истоптала младёшенька, исколола я ноженьки, все за милым рыскаючи, да и лих его не имаючи. Уж как подкралась младёшенька ко тому ли я к терему, уж я стук под оконце, уж я бряк во звеняще колечко. Вспомни, припомни, милой мой, ох, не забудь… много ж я ночек промаялась, все твоей ли божбой услаждаючись. Словно свечи Божие, мы с тобою затеплимся, окрест братия во пламени, и в дыму, и в огне души носятся. Разлюбил ты младёшеньку, загубил ты на волюшке, так почуешь в неволе злой опостылую, злую раскольницу».

Долго все молча наблюдали за Шаляпиным, который никак не мог отойти от очаровавшей его роли Марфы, погубленной Хованским.

Наконец Шаляпин повернулся к Збруевой и сказал:

– Ты прекрасно исполняешь эту песню, пропитанную народными соками… Здесь и любовное томление, прощание с любимым, упреки его в охлаждении к ней, слышится и угроза вместе сгореть, в музыке даже слышится движение разгорающегося пламени, но все забудет и простит, если он вернется к ней… Но вот в конце своего монолога, своей песни, когда она произносит слова «опостылую, злую раскольницу», должны быть услышаны грозовые раскаты ее характера, вовсе не изнеженного, а сильного, жгучего характера русской женщины, которая способна и коня на скаку остановить, и в горящую избу войти. Тем более, что такой она и предстает в диалоге с Сусанной…

И Шаляпин исполнил известный диалог Сусанны и Марфы:

– «Сусанна. Грех! Тяжкий, неискупимый грех! Ад! Ад вижу палящий, бесов ликованье, адские жерла пылают, кипит смола краснопламенна.

Марфа. Мати, помилуй, страх твой поведай мне; тяжка нам жизнь отныне стала в сей юдоли плача и скорбей. Кажись, по-книжному хватила!

Сусанна. А, вот что! Ты лукавая, ты обидливая, а про себя поешь ты песни греховные.

Марфа. Ты подслушала песнь мою, ты, как тать, подкралась ко мне воровским обычаем, ты из сердца исхитила скорбь мою!.. Мати болезная, я не таила от людей любовь мою и от тебя не утаю я правду.

Сусанна. Господи!

Марфа. Страшно было, как шептал он мне, а уста его горячие жгли полымем.

Сусанна. Чур… Чур меня! Косным глаголом, речью бесовскою ты искушаешь меня?

Марфа. Нет, мати, нет, только выслушай. Если б ты когда понять могла зазнобу сердца нестрадавшего; если б ты могла желанной быть, любви к милому отдаться душой; много, много бы грехов простилось тебе, мати болезная, многим бы сама простила ты, любви кручину сердцем понимаючи.

Сусанна. Что со мною? Господи, что со мною! Аль я слаба на разум стала!., аль хитрый бес мне шепчет злое! Боже, Боже мой… беса отжени от меня яростного; сковала сердце мне жажда мести неугомонная! Ты… ты искусила меня, ты обольстила меня, ты вселила в меня адской злобы дух. На суд, на братний суд, на грозный церкви суд, про чары злые твои я на суде повем; я там воздвигну тебе костер пылающий!»

Шаляпин сбросил платок, распрямился, взял воображаемый посох и произнес своим сильным голосом за Досифея:

– «Досифей. О чем смятение? Где гибель ей провидишь ты? Поведай, где гибель ей провидишь ты?

Марфа. Отче благий! Мати Сусанна гневом воспылала на речь на мою, без лести и обмана… Сердца муки проклятью предала..

Досифей. С чего бы это, мати? А помнишь ты аль уж забыла, что Марфа от бед тебя великих спасла; в застенке дыбой пытали б тебя, за злобу твою, за ярость твою, за блажь твою!

Сусанна. А что мне в том! Не прощаю я! Она искусила меня, она обольстила меня, она вселила в меня адской злобы дух. На суд ее, на братний суд, на грозный церкви суд! Нет, не поддамся я!

Досифей. Ты?.. Ты, Сусанна? Белиала и бесов угодница, яростью твоею ад создался! А за тобой бесов легионы мчатся, несутся, скачут и пляшут! Дщерь Белиала, изыди! Исчадье ада, изыди! Ну ее! Утекла, кажись… Вот-то злющая! Ах ты моя касатка, потерпи маленько и послужишь крепко всей древлей и святой Руси, ее же ищем.

Марфа. Ох, ноет, ноет сердце, отче, видно, чует горе лютое. Презренна, забыта, орошена.

Досифей. Князь Андреем-то? Чинится?

Марфа. Да! Зарезать думал.

Досифей. А ты что, с ним?

Марфа. Словно свечи Божие, мы с ним затеплимся. Окрест братья во пламенье, а в дыму и в огне мы с ним носимся!..

Досифей. Гореть!.. Страшное дело!.. Не время, не время, голубка.

Марфа. Ах, отче! Странная пытка любовь моя, день и ночь душе покоя нет. Мнится, Господа завет не брегу, и греховна, преступна любовь моя. Если преступна, отче, любовь моя, казни скорей, казни меня, меня; ах, не щади, пусть умрет плоть моя, да смертью плоти дух мой спасется!..

Досифей. Марфа, дитя мое ты болезное! Меня прости! Из грешных первый аз есмь! В Господней воле неволя наша. Идем отселя. Терпи, голубушка, люби, как ты любила; и вся пройденная прейдет…»

Шаляпин внимательно обвел всех взглядом, никто не скрывал свое восхищение услышанным и увиденным редкостным зрелищем… Ходили в артистической среде легенды, что Шаляпин на одном из вечеров у Римского-Корсакова спел всю оперу «Моцарт и Сальери», и за Моцарта и за Сальери; слышали и о том, что на другом вечере спел всего «Каменного гостя», но то, что увидели и услышали, превосходило все легенды, поразив всех присутствующих способностью с волшебной неотразимостью перевоплощаться не только в привычные для себя мужские роли, как Досифей, но и столь разные женские роли, как Сусанна и Марфа.

– Евгения Ивановна! Марфа неоднотонна, она воплощает в себе многогранный женский характер, она не только умеет любить, но и держит на груди кинжал, постоянно зная об опасности, ей грозящей: и от князя Голицына, и от Андрея Хованского, полюбившего другую, «…ты, как тать, подкралась ко мне воровским обычаем, ты из сердца похитила скорбь мою!» – это резкий и грубый окрик Марфы, попробуйте это произнести, уперев руки в бока, вызывающе сыграйте! Разве вы не читали Мережковского?

Евгения Ивановна кивнула, что читала, но почему она должна играть Марфу по Мережковскому, а не по Мусоргскому…

И спела еще раз точно так же, как и перед этим, не огрубляя созданный ею образ Марфы.

– Ведь это же скучно! Голые ноты! Что такое? Слезы? Разве вы не знаете, что Марфа плакать не станет? – громко и отчетливо раздался голос Шаляпина от режиссерского стола в темноте партера.

Збруева встала и ушла со сцены. Шаляпин мрачно пошагал за ней.

– Вы поймите, Федор Иванович, я не могу исполнять свою Марфу по Мережковскому, в нехитрой песенке своей «Исходила младёшенька» она изливает свое наболевшее сердце, изнывающее от любви по Андрею Хованскому, увлекшемуся Эммой… Артистка не должна нарушать согласованности написанной автором музыки с текстом. Это прежде всего. Для придания верного характера своей героине я читала те же источники, печатные труды и критические статьи, что и Мусоргский, отсюда мой грим, внешность, походка, настроение в отдельных местах роли. Если не придерживаться Мусоргского, может получиться разнобой. Музыка будет плакать, рыдать, а текст заставит произносить бранные слова и проклятия. – И столько горячей убедительности звучало в словах Евгении Ивановны, что Шаляпин отступился от нее и произнес вслух:

– Передо мной все время стоит вопрос: может ли Марфа в этом месте пустить слезу или же Марфы не плачут? Одно время я был убежден, что не надо вкладывать выражения в эту песню «Исходила младёшенька», а просто, чуть ли не вполголоса ее напевать.

– И я старалась петь так, как вы, Федор Иванович, хотели, но мне это не удается вполне, как я ни старалась. Если бы Марфа была не одна, то, вероятно, вовсе не пела бы этой песни или, во всяком случае, не исповедовала бы своей тоски на людях и слез бы не роняла. Но раз она совершенно одна и никто ее не видит, то почему ей и не выплакать своего горя. Она хоть женщина сильная, но все же женщина, к тому же любящая, к тому же страдающая.

– Может быть, может быть… Через несколько дней мы повторим эту сцену.

На другой день в одной из газет появилась заметка об этом инциденте: артисты на репетициях возражают Шаляпину, который по своей горячности не может убедить артистов в своей правоте. Так что вряд ли «Хованщина» будет достойно поставлена в ближайшее время.

Вскоре после этого эпизода вновь репетировали ту же сцену из третьего акта. Збруева пропела по-своему «Исходила младёшенька», пропела убедительно и превосходно. Из темноты партера из-за режиссерского стола послышался рокочущий чудный бас:

– Браво, браво, Евгения Ивановна, просто превосходно!

Репетиции продолжались…

21 октября в «Петербургской газете» появилась заметка о постановке «Хованщины» и об участии Шаляпина в качестве режиссера: «Опера ставится по настоянию Шаляпина, горячего поклонника таланта Мусоргского… Знаменитый артист не только исполняет в «Хованщине» роль Досифея, но принимает еще большее участие в постановке. По отзывам артистов, Ф.И. Шаляпин – удивительный режиссер. Все свои замечания он подтверждает примерами – исполняя за других «по-шаляпински» отдельные места их партий. Артисты с полным пониманием прислушиваются к указаниям Ф.И. Шаляпина: никто не считает для себя обидными замечания великого мастера».

Через неделю все та же газета взяла интервью у артистов, занятых в опере, все с тем же вопросом: Шаляпин-режиссер?

Главный режиссер Мариинского театра, некогда превосходный баритон И.В. Тартаков сказал:

– Шаляпин-режиссер – это что-то невероятное, недосягаемое… То, что он преподает артистам на репетициях, надо целиком записывать в книгу. У него все основано на психике момента. Он чувствует ситуацию сразу умом и сердцем и при этом обладает в совершенстве даром передать другому свое понимание роли. Мы все, и на сцене и в партере, внимаем Шаляпину, затаив дыхание… Шаляпин одинаково гениален в показывании и сценической и музыкальной стороны роли.

Иван Ершов, исполнитель роли князя Голицына, тоже дал восторженный отзыв о репетициях с Шаляпиным:

– Шаляпин великолепно ставит оперу. Правда в искусстве одна, но нужно суметь понять правду. Шаляпину дано от Бога понимать эту правду и сообщать другим. С ним нельзя не соглашаться артисту, который сам умеет чувствовать правду… Вот он показывает, как нужно спеть фразу Марфе. Лицо – чисто женское, фигура сразу делается меньше, жесты, поза – женские. Поворачивается к Досифею – и вдруг на ваших глазах худеет, глаза впали, голос другой, поет совсем не тот человек, что за минуту напевал Марфе… Если бы ему дали возможность поставить весь наш репертуар, на какую высоту вознесся бы Мариинский театр…

Василий Шаронов, исполнитель роли Ивана Хованского, полностью принял постановку Шаляпина:

– Замечания и показывания Шаляпина настолько интересны, что им внимаешь всем существом. Тут никому никакой обиды быть не может, каждый артист понимает, что Шаляпин бесконечно прав, и от всей души сам идет навстречу его требованиям.

Андрей Лабинский, исполнитель роли Андрея Хованского, поддержал новаторские предложения Шаляпина:

– Шаляпин – враг рутины, все, что он показывает, – просто, жизненно, правдиво… Работать с ним – наслаждение, и не только потому, что он великий художник. Шаляпин – прекрасный товарищ, ласковый, любезный, простой.

При всем величии своего авторитета Шаляпин нисколько не стесняет исполнителя в проявлениях индивидуальности. Он первый искренне радуется, когда артист хочет доказать, почему так задумал то или иное место.

Однажды на репетицию пришел долго болевший Направник, Шаляпин вел репетицию второго акта, где спорят князья, гадает

Марфа. Шаляпин подсказал дирижеру Коутсу несколько луфт-пауз, которые талантливо углубляли содержание действия. Направник незаметно покинул зал…

«На другой день мы узнали, – вспоминал дирижер Даниил По-хитонов, – что Направник вообще отказался от дирижирования этой оперой. Таким образом, дирижером «Хованщины» стал Коутс, предложивший мне быть его заместителем, на что я с радостью согласился. Что заставило Направника решиться на такой шаг? В театре об этом никто не знал, и можно было только строить те или иные догадки. Мне думается, причина отказа заключалась в том, что Направник не счел для себя удобным подчиняться Шаляпину, который полновластно распоряжался буквально всем – темпами, паузами и нюансами. Разумеется, Шаляпину тоже было легче и приятней работать с молодым, темпераментным Коутсом, выполнявшим все его указания и требования».

А может, Эдуард Францевич вспомнил грустный факт в своей биографии – свое упорное нежелание способствовать постановке «Хованщины» в «Русской опере»? Вспомнил, что именно он председательствовал на заседании оперного комитета в апреле 1883 года, когда большинством голосов «Хованщина» была отвергнута и забракована им к постановке… Только Римский-Корса-ков и Кюи были за постановку оперы, девять же членов, в том числе и Направник, были против… Писала ему в то время Людмила Ивановна Шестакова, уговаривала, но был твердо уверен, что опера осуждена на неуспех… Кто знает…

Сколько уж раз выходил Шаляпин на сцену, чтобы играть и петь ту или иную роль… не сосчитать… А и на этот раз – боязно. Вроде бы много труда вложил он в эту роль, знает каждую ноту и каждое движение на сцене не только своего Досифея, но и всей оперы в целом. Сложность его душевного состояния была еще и в том, что все эти недавние режиссерские муки происходили в Питере, вдали от дома, от привычной семейной жизни, где можно было даже чуточку покапризничать в день выступления. В Питере же была какая-то неопределенность… Мария Валентиновна и малышка Марфинька – это тоже было нечто вроде второй семьи, он часто у них бывал, радовался их счастью, охотно разговаривал с ее детьми от первого мужа, но все это было словно ворованное счастье: эту сторону своей жизни Шаляпин пытался тщательно скрывать от любопытных глаз и недоброжелательных разговоров. Его пугала сама возможность предстоящих объяснений с Иолой Игнатьевной… Но Мария Валентиновна опять беременна, второй ребенок от нее – неизбежность… Хорошо было Мусоргскому, он не знал этих катастрофических противоречий, душевных раздоров и мук…

7 ноября 1911 года – в Мариинском театре премьера «Хованщины», а Федор Шаляпин беспокойно мечется по своему номеру в гостинице, где он скрывался для того, чтобы сосредоточиться перед выступлением, которого он так долго ждал, а теперь боится провала: а вдруг будет скучно избалованному зрителю.

Шаляпин подошел к столу, взял книжку с письмами Мусоргского, перелистывая ее страницы… Как странно, дико все это читать… Оказывается, Мусоргский служил младшим столоначальником в лесном департаменте и не мог полностью отдаться своему предназначению в жизни. Он осознавал ненужность своего труда по лесной части, кто-то другой делал бы это дело лучше его, уставал жестоко на службе, порой ему приходилось работать без помощников, а в свободное время – творить, сочинять «Бориса Годунова», «Хованщину», «Сорочинскую ярмарку», десятки песен и романсов… А как он хотел поехать вместе со Стасовым на свидание к Листу, которому передали произведения Римского-Корсакова, Кюи, Бородина… С каким интересом великий маэстро их проиграл в присутствии высоких ценителей, все время отпуская одобрительные междометия. В полный восторг Лист пришел, играя «Детскую» Мусоргского. Так что визит Мусоргского к Листу Стасовым был хорошо подготовлен. Стасов на все был готов: дать денег взаймы, упросить грозное начальство, но все оказалось напрасно… «Упускать же нам Листа – грех непростительный», – но Мусоргскому не удалось организовать эту поездку, а потом долго сожалел, особенно после того, как узнал о высокой оценке своего творчества Листом. Может, он опасался непризнания своих новаторских исканий? При его обостренном самолюбии это вполне возможно, он, даже создав «Бориса Годунова» и «Хованщину», создав множество новаторских песен и романсов, все еще не был уверен в содеянном и звал себя к новому музыкальному труду, к широкой музыкальной работе, все дальше и дальше – в путь добрый, «с большим рвением к новым берегам пока безбрежного искусства»: «Искать этих берегов, искать без устали, без страха и смущения и твердою ногою стать на земле обетованной, – вот великая увлекательная задача!» Стоило ему оставить будничный чиновничий труд и на месяц отправиться в турне по югу России с замечательной певицей Дарьей Михайловной Леоновой, как перед ним сразу же открылись творческие дали, которые он не мог разглядеть за ворохом житейской суеты, захваченный повседневными делами. В этой поездке, услышав исполнение Леоновой его Марфы, он, может, впервые понял, что не напрасны его труды: зрители принимают его творения.

Шаляпин еще несколько страниц перевернул… Как долго он искал сюжет для «Хованщины». В поисках подходящего произведения он отверг один из гоголевских сюжетов, хотя и думал над ним около двух лет: сюжет оказался неподходящим для избранного им пути – мало захватывал Русь-матушку во всю ее простодушную ширь. Размышлял о своих предшественниках, много читал книг по всем отраслям знаний… И насколько прав Мусоргский, утверждая, что беседа устная с умными людьми обрабатывает мозги и дрессирует речь, а чтение умных людей спасает душу. Не толкайся он без спросу во всякий маломальский интересный спор или путную беседу – не быть бы ему таким, каким он стал. И разве он, Шаляпин, стал бы ШАЛЯПИНЫМ, если б не окружали его такие выдающиеся люди, как Мамонтов, Коровин, Врубель, Поленов, Головин, Горький, Леонид Андреев и многие-многие другие, от которых он, как пчела с цветка, брал то, что ему больше всего нужно было в данный момент, или как прекрасно выразил Мусоргский одну очень важную мысль, которая и Шаляпина очень волновала: «…не подмывай меня что-то, или кто-то, читать умных людей непременно между строк, – давно бы смутился духом и уподобился крестовикам-пилигримам, сиречь: шаг вперед и два шага назад… Среди колоссов человеческой истории называет Дарвина, поразившего его не только силой ума и светом души, а тем, что ученый превосходно понимает, с какими животными имеет дело, поэтому он самым незаметным путем зажимает их в тиски, и такова сила гения этого колосса, что не только не вихрится самолюбие от его насилия, но сидение в дарвинских тисках приятно до блаженства». Вроде бы странная мысль, но как точно определяет он состояние влюбленного и любимого человека. Действительно, Мария Валентиновна самым незаметным путем зажала его в тиски, а ему, Шаляпину, приятно до блаженства. Видимо, действительно, если сильная, пылкая и любимая женщина сжимает крепко в своих объятиях любимого ею человека, то хотя и чувствуешь насилие, но не хочется вырываться из этих объятий, потому что это насилие – «через край блаженства». Вот что прочитал Мусоргский у Дарвина и что так точно определяет и его, Шаляпина, нынешнее состояние блаженства…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.