Глава третья Подарок судьбы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Подарок судьбы

Все крупные газеты в Париже отметили полный успех концертов русской музыки, выделив среди композиторов Римского-Корсакова, а среди исполнителей – Шаляпина. Не скрывали и удивления, что такое грандиозное предприятие удалось организовать в столь короткие сроки: только полгода тому назад с успехом прошла выставка русских художников, и вот уже «демонстрация» огромных достижений русских композиторов и исполнителей. Всерьез в прессе заговорили о необходимости на французской оперной сцене спектаклей русских композиторов, называли «Снегурочку» Римского-Корсакова и «Бориса Годунова» Мусоргского.

В отечественной прессе высоко отзывались об этих концертах. «Страна, давшая Глинку и Гоголя, Достоевского и Римского, Толстого и Чайковского, Иванова и Врубеля, не имеет права запереться за своими стенами, – писал Александр Бенуа в газете «Слово». – Она принадлежит всем, и даже тогда, когда все отворачиваются от нее, долг ее – напоминать о своем великом и прекрасном значении. Это категорический императив: концерты нужно было устроить и нужно было сейчас, не раньше и не позже».

И.Д. Кашкин в «Русском слове» тоже высоко отозвался о проведении концертов в Париже: «Наибольшие чествования выпали на долю Н.А. Римского-Корсакова, которого парижане принимали каждый раз необычайно восторженно.

Все его сочинения имели блестящий успех, и он едва ли не был главным героем всех этих концертов.

К русским композиторам, приехавшим на эти концерты в Париж, их французские коллеги отнеслись с величайшей симпатией и любезностью. Для них устраивались особые торжественные собрания, как, например, у г. Сен-Санса, на котором присутствовал весь цвет парижской музыки».

Погода неожиданно изменилась. «Здесь сейчас холодно, как зимой», – писал из Парижа Рахманинов 6/19 мая А.А. Брандукову.

Чаще стали собираться в апартаментах Дягилева, играли, пели, разговаривали. Прощались с теми, кто, закончив свои выступления и получив вознаграждение, отбывал на Родину.

Бывал у Дягилева и Шаляпин; незаметно вошла в этот круг знаменитых людей и Мария Валентиновна, вошла как богатая вдова, меценатка, интересующаяся искусством и покровительствующая нуждающимся художникам. Это не вызвало ни у кого удивления, все прекрасно знали, что без богатых покровителей мало кто может что-нибудь путное написать. Александр Скрябин не скрывал, что много лет его поддерживал Митрофан Петрович Беляев, а после его смерти необходимую ему «пенсию» выдавала известная покровительница художников М.К. Морозова. Иначе он ничего бы не написал. К тому же еще и влюбился в свою ученицу и пришлось содержать две семьи. И об этом было много досужих разговоров. Федор Иванович знал об этих разговорах, мало кто с пониманием относился к решению известного музыканта, больше осуждающе покачивали головами: Вера Ивановна, первая жена Скрябина, была полна самоотверженности и преданности своему мужу, а он ее бросил с детьми, ушел к другой. Мария Валентиновна тоже предлагала ему, Шаляпину, жить у нее в Петербурге, она богата, независима, купит дом, отведет ему целый этаж, будет останавливаться у нее во время гастролей в Мариинском. Но Шаляпин шутливо отмахивался от нее во время этих разговоров, навязчивых и нудных. Он никогда не бросит своих детей…

Выступления в Париже заканчивались. Рахманинов уехал в Москву. Перед отъездом Рахманинов высказал свои впечатления:

– Если б не ты и Римский-Корсаков, концерты Дягилева не стали историческими, а если б стали, то совсем в другом смысле, чем он задумал.

Рахманинов присутствовал на втором, третьем и четвертом концертах. На четвертом, 13/26 мая, в качестве дирижера, исполнителя и автора. И кто-то сказал о нем: «Рахманинов жжет свою свечу не только с двух, но даже с трех сторон: он творец, пианист и дирижер».

– А что ты имеешь в виду? – спросил Шаляпин.

– Программа-то прекрасная, но я недоволен оркестром Общества концертов Ламурэ, оркестр этот не выше посредственности, и с ним совершенно невозможно было добиться не только тонких нюансов исполнения, но даже более или менее строгой дисциплинированности.

– Кантата вроде бы прошла хорошо, – возразил Шаляпин.

– Кантатой дирижировал я сам. Тут я сумел добиться четкости исполнения, но Артур Никиш так и не достиг исполнения, какого ему хотелось, даже в сочинениях Чайковского, которого он хорошо знает. Я слушал его, я был на концерте в Гевандхаузе, в программе были две симфонии. Первая – Брамса, Шестая – Чайковского, это было гениально, дальше этого, мне показалось, идти нельзя, публика устроила бешеную овацию ему. А тут – успех средненький, если не хуже. А «Камаринскую» просто провалил…

– Досадно, что он и «Руслана» чуть не провалил. Уже на репетициях было видно, что он не знает партитуру, казалось порой, что он видит ее чуть ли не первый раз в жизни. Понадеялся на свой талант, и «Руслан» прошел с грехом пополам, как говорится. Какое уж тут исполнение, когда все время ожидаешь, или исполнитель ошибется, или дирижер неправильно возьмет темпы. Римский-Корсаков на первой же репетиции понял и своими сочинениями сам стал дирижировать, хоть он и не очень-то любит это занятие. Побоялся, что испортит Артур Никиш.

– Оказывается, он русской музыки совсем не знает и не дал себе труда поглубже ознакомиться с теми сочинениями, которыми ему пришлось дирижировать. А как больно бьют грамотного слушателя все эти неверности в темпах, неясность общего плана, а в итоге получилась ужасающая бесцветность в исполнении. А потому парижане вполне справедливо могут говорить, что сочинения Чайковского не представляют собой ничего выдающегося, мало оригинальны и почти лишены собственной физиономии. Это же из области курьезов. Чайковский – резко индивидуален, как один из немногих, только исполнять его надобно уметь.

– А господин Шевильяр испортил последний акт «Хованщины», я все время следил за ним, не собьется ли, а потому голос мой звучал не совсем свободно. Так что критиковать эти концерты будут, недостатков много, но главное – русская музыка звучала в «Гранд-опера», куда так стремился попасть еще Петр Ильич Чайковский, мечтал о своей «Юдифи» Серов и о своем «Демоне» Рубинштейн, как говорил мне Николай Андреевич. Так что след проложен…

– Я слышал, – сказал Рахманинов, – что поговаривают на будущий сезон поставить «Снегурочку» и «Бориса Годунова». Это было б замечательно, и все должно быть наше – декорации, певцы, дирижеры, даже хор и оркестр я бы порекомендовал привезти, но это было б чересчур. Слава Богу, начало положено, Дягилев – молодец.

И вот Рахманинов уехал. Шаляпин вполне был удовлетворен тем примирением, которое у них состоялось здесь, в Париже. И часто вспоминал длительные разговоры с ним. Сергей Васильевич из Москвы сразу же поедет в свою любимую Ивановку, будет сокращать свою предлинную, по его словам, Первую сонату. Все лето он будет плодотворно работать. Да и наилучшее настроение у него возникает там же, где все кругом ему знакомо и симпатично, как он выразился, а внутри себя чувствует покой. И был бы совершенно счастлив, если б удавалось там пожить подольше. Единственное, что плохо, жаловался Рахманинов, – в Ивановке не хватает книг; что-то придет в голову, какая-то мелодия, он запишет ее, а слов найти для этой мелодии никак не может… Мария Семеновна Керзина прислала ему одну книжку стихов, не подошла, слова требовали минора, а ему как раз нужны были стихи помажорнее. Вот и закис на несколько дней… А тут и пошли всякие недоразумения. Вроде бы с солидными людьми договаривался дирижировать десятью концертами Музыкального общества, в связи с этим отказался от контракта в Большом театре, подал в отставку в двух институтах, где преподавал, но дела в Музыкальном обществе оказались в плачевном состоянии, «концертный вопрос повис в воздухе», как сам выразился Сергей Васильевич, отказался от всего, что связывало его с Москвой. Но ничего не осталось ни за душой, ни за карманом, ни в самом кармане: «Гол как сокол. Из такого положения один только выход: писать. Но в Москве по-прежнему было беспокойно, какое уж тут писание в такой нервозной обстановке, а потому и решили уехать в Дрезден, средства для этого еле-еле наскребли, потому и произошел казус с красным креслом, которое сначала купил, потом не хотел его брать». Удивительно, всего сорок пять марок, а великий Рахманинов переживал из-за них, ругался с хозяином мебельного магазина, ходил к адвокату, а потом все-таки заплатил. Размышляя о печальной судьбе талантливого друга, Шаляпин неожиданно вспомнил Александра Скрябина, который играл у Дягилева, когда он как-то вошел в комнату, где уже многие участники концертов собрались. Худенький и хрупкий, небольшого роста, с мелкими чертами лица и невыразительными глазами, Скрябин своими изнеженными маленькими руками извлек из «Блютнера» мощные, пронизанные сильным драматизмом звуки, поражал могучим темпераментом, дерзкой смелостью музыкальных идей. И даже его теноровый голос совершенно не соответствовал созданному звуками облику. Музыка, которую играл Скрябин, скорее подходила для громадного ростом Рахманинова, с его длинными руками и сильными пальцами. Да и крупные черты на аскетически суровом, бритом до бледноты лице Рахманинова, его пристальный глубокий взгляд, коротко подстриженные волосы на большой голове, грубый с басовым оттенком голос – все это словно было предназначено рождением для могучей трагедийной музыки, а он чаще всего играл лирические, полные задушевности музыкальные произведения, писал романсы, сонаты, чудесную «Весну» на слова Некрасова… Как не похожи эти два русских музыканта, но судьбы их так тесно переплелись, что уже невозможно представить их друг без друга: в один год они удостоены золотых медалей как окончившие курс Московской консерватории, и с тех пор то один, то другой поражают своими оригинальными музыкальными произведениями.

Тщедушный какой-то, словно вылощенный, всегда модно одетый, взрывной, горячий, торопливо глотающий слова – это Скрябин, чем-то похожий на петушка, готовый ринуться в бой на своего соперника. И чем-то напоминающий римского сенатора давних времен, спокойный, ровный, чуточку меланхолический голос, обычно скупой на слова, но увлекающийся и тоже способный разговориться, как это было с Шаляпиным, набрасывающий на свое лицо что-то вроде маски, неулыбчивый и неразговорчивый в эти минуты – это Рахманинов; но мало кто знает его, как Шаляпин, Рахманинов с увлечением рассказывает и анекдоты, может хохотать до упаду. Рахманинов только внешне суров, все это суровое шло от головы, а не от сердца. В Рахманинове было много искренности, необыкновенной мягкости, теплоты. Маску можно сбросить, как это было в недавнем разговоре с Шаляпиным, который часто вспоминал время, проведенное с Рахманиновым.

Все эти дни в Париже для Шаляпина были наполнены музыкой, любовью и славой. Но встречи и разговоры в Париже продолжались.

Поздно вечером Федор Иванович и Мария Валентиновна, возвращаясь со спектакля, заглянули в кафе де ля Пэ, сели за столик и тут же заметили входящих Римских-Корсаковых во главе с Николаем Андреевичем и Надеждой Николаевной. За ними шли два сына и дочь, со всем семейством Шаляпин много раз уже встречался. Все были музыкальны и талантливы. Федор Иванович широким жестом пригласил их за свой стол. Но Надежда Николаевна вежливо отказалась:

– Нас много, Федор Иванович, мы вам будем мешать, тем более мы на минутку.

– Как вам «Саломея»? – только усевшись за соседний столик, спросил Римский-Корсаков. – По-моему, вы мне, Федор Иванович, говорили, что Рахманинову понравился этот спектакль?

– Возможно, Николай Андреевич, Рахманинов смотрел «Саломею» в Дрездене, в Германии ее поставили или ставят чуть ли не все немецкие сцены. Кое-что ему понравилось в музыке, но больше всего он хвалил исполнение оркестра и публику, которая, слушая эту мудреную музыку, сидит спокойно и смирно, не кашляет и не сморкается. Он говорил, что оркестру удалось сыграть так гладко, стройно, тонко, что он просто поражался, как им это удавалось: музыка-то действительно мудреная.

– И не говорите, Федор Иванович, это такая гадость. Просто мерзость, ведь это отвратительно. Тело болит от такой музыки!

Николай Андреевич при этих словах поморщился, словно его неожиданно кольнули иголкой.

– Действительно гадость, Федор Иванович, такой другой просто не может существовать на белом свете. Уж вы знаете сдержанность Николая Андреевича, но и он не удержался и шикал в самых омерзительных местах. – Надежда Николаевна показала, как «шикал» Николай Андреевич. Все рассмеялись.

– В первый раз шикал, Федор Иванович, в первый раз в жизни, не сдержался, каюсь, виноват, но уж очень было омерзительно на душе, когда слушал эту стряпню Рихарда Штрауса. – При этих словах Николай Андреевич почему-то весело улыбался и явно не чувствовал своей вины за это «шиканье». – И должен сказать со всей ответственностью старого музыканта, много повидавшего и услышавшего на своем веку, что мы, русские музыканты, композиторы, были здесь буквально какими-то Моцартами по сравнению с Рихардом Штраусом, Дебюсси и Дюка, впрочем, последние два любопытно инструментуют. И это их несомненное достоинство. Но и только. К счастью, и Сен-Санс нисколько не ценит музыку Рихарда Штрауса, этого, по его словам, «надменного теленка». И еще одну новость для себя я узнал из разговоров с французами: оказывается, Берлиоз уже в значительной степени «отжил» для Парижа, только на одну «Гибель Фауста» и ходят, да и то при первоклассных исполнителях. А теперь вспомните, кто принял участие в концертах. Скрябин, Глазунов, Рахманинов – гениальные русские композиторы, расцвет которых еще впереди.

– Меня удивило в Скрябине одно – не выступает как пианист и дирижер, не сочиняет песен и романсов, а значит, я не могу исполнять его произведения. Вот Рахманинов…

– Это все очень просто, Федор Иванович, – авторитетно заговорила Надежда Николаевна, считавшая Скрябина «богом пианизма». – Я не раз спрашивала Александра Николаевича о его планах, он не пишет романсы и песни на чужой текст и это его не вдохновляет, и собственный не удовлетворяет, а пианист он превосходный. Некоторые наши знакомые считают, что у Скрябина «незначительные технические данные», дескать, «у него нет большого пианистического виртуозного размаха», «нет настоящего полного и сочного звука, которым можно было заполнить большой зал», что Скрябин «превосходен лишь в небольшом помещении, в тесном интимном кружке». – Взятые в кавычки слова, как читатель, надеюсь, догадывается, Надежда Николаевна язвительно подчеркивала своей интонацией, не соглашаясь с этими «зоилами», которые недооценивали ее любимца. – Скрябин еще себя покажет как пианист. Не знаю, способен ли он дирижировать своими вещами, но на его концерты будут еще спрашивать лишнего билетика, вот посмотрите.

– Да, он еще покажет себя, особенно если узнает, что так о нем говорят. Вы знаете, порой мне кажется, что я все свое сочинил из самолюбия, а не само по себе явилось. Вспоминаю, как я обиделся на одного киевского критика, написавшего обо мне, что я по преимуществу симфонист. Я тут же сел за оперу, другой критик упрекнул меня за то, что у меня удачнее всего получаются народные сцены, и я после этого пишу свою «Царскую невесту», в которой я главное внимание обращаю на сольные партии певцов, затем – «Царь Салтан», «Сервилия», где предпочтение тоже отдается певцам. Стасов как-то упорно мне доказывал, что я не умею писать речитативы, и вот я исключительно из самолюбия сочиняю специально речитативного «Моцарта и Сальери». И вы не поверите, Федор Иванович, иной раз думаю о ничтожности своего характера, так зависимого от чужого влияния, да и значение моего таланта падает в моих же собственных глазах. Я уж и не говорю о том, что я взялся за переработку и редактирование «Бориса Годунова» только после того, как его разругал Герман Ларош.

– Расскажите, Николай Андреевич, о Модесте Петровиче, Владимир Васильевич мне многое о нем порассказал, но вы всегда так скупы на разговоры, а сегодня вас растравила «Саломея», – с надеждой в голосе попросил Шаляпин, – я очень жалею, что не застал его в живых. Это мое горе. Это все равно что опоздать на судьбоносный поезд. Приходишь на станцию, а поезд на глазах у тебя уходит – навсегда!

– Нет, Федор Иванович, позвольте с вами не согласиться. Вы не опоздали на судьбоносный поезд, о Мусоргском рассказали вам мы, старики, его друзья и современники, Стасов, Кюи, Кругликов, Направник, да многие еще живут, дружившие с ним и хорошо знавшие его. Мы, старики, многое из накопленного и созданного нами успели передать. Что мы получили от наших предшественников? Глинка, Даргомыжский и Серов, а вы и ваше поколение получили от нас гораздо больше.

– Нет слов, Николай Андреевич, как я рад, что в самом начале своего артистического пути я встретился с представителями могучей кучки, эти встречи, знакомство, дружба с вами – большой подарок судьбы.

– Мы давно поняли, что Мусоргский – гений. И если б вы знали, с каким чисто религиозным усердием я взялся за «Бориса Годунова», вот сейчас критикуют меня за то, что я редактировал оперу, порой упрекают меня, что я исказил творческий замысел, не понял Мусоргского. Но я сделал лишь то, что нужно было сделать, иначе нужно было начинать спектакль в четыре часа дня и заканчивать в три часа ночи. Я взял все ценное и сохранил, а без этой работы опера могла бы и до сих пор лежать огромной глыбой нотной бумаги. Модест Петрович был человеком сложным, противоречивым, легко поддающимся всяким слухам и наговорам. С удовольствием вспоминаю время, когда ему было лет двадцать пять, а мне – двадцать. Тогда он написал романс «Ночь» на измененные слова Пушкина. Этот романс был сочинен до «Саламбо», «Женитьбы» и «Бориса Годунова». Славная вещь, Модест Петрович верил еще в красоту. Надо будет ее, а также «Серенаду смерти» наоркестровать. После нашей свадьбы с Надеждой Николаевной мы жили в одном доме с Модестом Петровичем, слышали, как он, бывало, играл своего «Бориса». К нам в ту пору он охладел, что-то ему насплетничали, сказали, что будто бы мне не нравится музыка его, а потому стал редко бывать у нас. Вообще же Мусоргский в конце дней своих, будучи очень бедным, жил в одной комнатке, носил повседневно старенький, засаленный пиджачок, правда, старался и этому пиджачку придать щеголеватый вид. Мог ни с того ни с сего процедить сквозь зубы какую-нибудь изысканно вычурную французскую фразу. Вот и все, что осталось от его прежнего изящества, гвардейской щеголеватости. Уж очень много пил, Федор Иванович, не вылезал из кабаков, вот в чем его трагедия. Помню, как он блестяще играл на рояле у Тертия Ивановича Филиппова, все были в восторге, а после этого так напился, что с ним сделался припадок, и его тогда же свезли в больницу. Здесь же Репин написал его портрет, это был уже конченый человек, путался в словах и скончался от ожирения сердца. Грустная история, Федор Иванович, какое печальное угасание жизни, трагическое угасание гениальной личности. Эта водочка проклятая сгубила много русских талантов. Так что не жалейте, что не увидели в живых Модеста Петровича. Мы, старики, все вам рассказали о нем, что нужно артисту, чтобы понять и играть его образы.

Римский-Корсаков мелкими глоточками допивал свой кофе.

– Благодарю тебя, Боже, что ты сотворил кофе. Превосходный напиток… Впрочем, друзья мои, человек – это целый мир противоречий. Вот я ругаю Рихарда Штрауса, и сейчас, неожиданно для себя, вспомнил свои впечатления от Второй симфонии австрийского композитора Густава Малера, бездарная и безвкусная симфония, с крайне грубой и грузной инструментовкой. Слушаешь и не понимаешь эти нагроможденные им музыкальные миры. Это какая-то горделивая импровизация на бумаге, чувствуешь, что сам автор не знает вперед, что у него будет в следующем такте. Обидно, право, за него как за музыканта. Вот уж кто по-истине маляр… Куда хуже Рихарда Штрауса, которого сегодня никак не могу забыть, хоть и всячески стараюсь. Вспоминаю вечер у французского дирижера Эдуарда Колонна, познакомили меня с Рихардом Штраусом, обменялись мы с ним лишь общими фразами. Представляете, не о чем было говорить… Он слушал первый акт «Руслана», первое действие «Князя Игоря», слушал и сюиту из «Ночи перед Рождеством», сквозь зубы похвалил эти сочинения, бросив фразочку: «Хотя все это и хорошо, но, к сожалению, мы уже не дети», музыка должна быть новой, новаторской, должна отличаться от классической. Как будто кто-то возражает против этой банальной истины. Никто из серьезных композиторов не повторяет пройденное нашими предшественниками. Вот ведь вспоминаю начало увертюры к «Сну в летнюю ночь» Мендельсона, казалось бы, ничего особенного в себе не заключает, и, однако, до чего это свежо и ново до сих пор. Право, настоящее новое в музыкальном искусстве лежит не в гармонии, а в чем-то особенном, лишь гению доступном, а именно в непосредственном вдохновении, в некоторой, сказал бы я, наивности творчества, а вовсе не в искании небывалого… Рихард Штраус назвал Моцарта своим учителем, поклоняется ему, но по всему чувствовалось, что даже поклонение Моцарту не искренне, а, может быть, является лишь результатом горделивого самообожания. Был, дескать, великий Моцарт, ну а теперь народился иной гений, выше его, и это – Рихард Штраус… Моцарт как этап развития германской музыки, а вершина – Штраус. О чем мне было с ним говорить после этого…

– А почему вы не были на приеме у великого князя Павла Александровича, я пел там вашего «Пророка»…

– Я не люблю суеты, Федор Иванович, старею, видно; не был ни в русской колонии, ни в ложе у великой княгини Марии Павловны. И вы знаете, Александр Сергеевич Танеев, мой ученик, а ныне какой-то высокий чин при дворе, как-то сразу охладел ко мне, кажется, подумал, что я не был удостоен приглашения, а значит, можно меня и не замечать. Но успевать везде – это дело Сергея Павловича Дягилева. Это он должен повсюду бывать, со всеми ладить, из всех выбивать деньги на благородное дело, которому он посвятил себя.

– А знаете, Николай Андреевич, действительно это феноменальный умелец ладить, как вы говорите, со всеми. Ведь как он достал деньги на концерты в Париже? Говорят, что он получил несколько десятков тысяч от иностранных миллионеров за то, что устроил им «чашку чая» у великого князя Владимира Александровича, дяди государя императора. И даже пошел на то, что включил в программу концертов бездарнейшее сочинение упомянутого вами Танеева, дальнего родственника Сергея Ивановича Танеева, за что тоже получил какую-то субсидию, а этот придворный ни много ни мало как главноуправляющий собственной канцелярии самого царя. Как тут не пообещать…

– Вроде бы ничего подобного мы не слышали? – спросила Надежда Николаевна своих детей, которые согласились с ней: нет, не было этой симфонии.

– Да, многих вещей из намеченного не было в концертах, – сказал Николай Андреевич. – К сожалению, пришлось выбросить Четвертую симфонию Чайковского и народные песенки для оркестра Лядова… Концерты были очень длинны, а ведь даже хорошая музыка, если ее чрезмерно потреблять, утомляет, тут Дягилев допустил просчет… Ну, да ведь это первый такой концерт, хотелось как можно больше дать…

– Федор Иванович, – заговорила Надежда Николаевна, – вы спросили, почему мы не были на рауте у великого князя… Я вспомнила: мы в этот вечер были приглашены к Скрябину, было очень интересно, он показывал нам свой «Экстаз», где есть прекрасная музыка, и развивал план следующего своего сочинения, но задуманное вряд ли осуществимо – уж слишком все грандиозно и необычайно. Вообще он мне не понравился в эту встречу, вдался в такую философию, что ничего не поймешь, забрел в такие дебри, что некоторые считают его прямо сумасшедшим.

– Я тоже не раз думал об этой встрече, – сказал Римский-Корсаков, – и тоже задаюсь таким же вопросом: уж не сходит ли он с ума на почве религиозно-эротического помешательства? Ведь вся его проповедь о физическом и духовном слиянии с божеством что-то маловразумительна, как непонятна и его идея создания храма искусства именно в Индии и непременно на берегах священного Ганга. Как все это действительно близко к сумасшедшему дому, пожалуй, его «Экстаз» местами производит сильное впечатление, но все же это какой-то музыкальный корень из минус единицы…

Надежда Николаевна и Андрей Николаевич с этим не согласились.

– Знаю, знаю, вы не согласны со мной, да, Скрябин – крупный талант, кто ж будет возражать против этого, но согласитесь, что музыка его порой крайне однотонна, растрепана, донельзя болезненна и потому нехороша, – подвел итог так и не начавшейся дискуссии Николай Андреевич. – И не случайно он провалился в Америке со своими Первой и Третьей симфониями, его выступления просто закончились бегством, как говорят и пишут информированные люди.

– Ты, дорогой мой, не знаешь, почему он сбежал из Америки, – возразила Надежда Николаевна. – Просто к нему приехала его Весталка, как прозвали его подружку Татьяну Федоровну Шлецер, и в Нью-Йорке сразу распространились слухи о «незаконности» брака Скрябина и Шлецер, вот они и покинули Америку, опасаясь скандала в газетах и на концертах.

– В прошлом году по тем же мотивам из Америки сбежал Горький и Мария Федоровна Андреева. Подняли шум в газетах, выгнали из отеля, – с грустью сказал Шаляпин, – собираюсь к нему на Капри.

– Ну что ж, господа Римские-Корсаковы, не пора ли и нам собираться восвояси. А газетчики повсюду приобретают огромную власть. В «Музыкальном труженике» один из газетчиков, желая, видимо, похвалить мою «Снегурочку», написал буквально следующее: «Ахиллесова пята Римского-Корсакова – это его изумительная инструментовка». Вот и читай после этакого газетчиков… Ну уж и критики у нас, – рассмеялся Николай Андреевич, но тут же, вспомнив недружественные отношения с музыкальными критиками, добавил: – Сколько эти газетчики наговорили обо мне гадостей, особенно досталось моему несчастному «Китежу», раскритиковали и либретто, увидев лишь несколько безжизненных, скучных, почти не связанных логически сцен, а в музыке отмечали только «холодное, рассудочное мастерство превосходного техника», а «музыки, идущей от сердца к сердцу», так и не нашли… Грустно все это читать о себе…

– Нет, папа, ты не справедлив, – возразил Андрей. – Мы тоже читали и помним там другие слова: «Музыка эта прозрачна, как горный ключ, очень красива для уха. Она сплошь состоит из очаровательных деталей и тонких форм, местами бесподобно расцвеченных звуковыми красками», а в одной статье прямо говорилось, что опера прекрасна, наиболее народная из всех опер Корсакова, одна из лучших и крупнейших твоих опер. Так что…

– Так что нам давно пора в отель, а главное – пора собираться в Россию, хочется летом пожить в нашем Любенске, только там я почувствую себя способным к новой работе над моим славным «Петушком». Как хорошо, что мы купили это именьице, не надо больше думать о приискании дачи, да и никакая наемная дача не пойдет в сравнение с собственным углом.

Шаляпин до дверей кафе проводил славную и благородную семью Римских-Корсаковых. Вернулся за столик и задумался. Выпил вина, налил еще.

– Ты все поняла, Маша? Нельзя тебе ехать со мной в Америку. Видишь, что там происходит… Горького чуть ли не освистали за то, что приехал с Марией Федоровной, не обвенчанной с ним, а ведь они с Екатериной Павловной разошлись по-хорошему. Вот и Александр Николаевич Скрябин не венчан с Татьяной Федоровной, хоть у них уж дочка, как говорят, родилась, а все не признают их брак законным… Ну да ладно, посмотрим… Много раз я бывал на Загородном проспекте у Римских-Корсаковых, квартира скромная, маленькая гостиная, немного стульев и большой рояль. В столовой – узкий стол. А народу бывает у него много… Сидим, бывало, как шашлык на вертеле, прижмемся друг к другу, плечо к плечу, как кусочек к кусочку, тесновато, но уж очень интересно: то говорим, то поем. Хоть и говорил Николай Андреевич, что Мусоргский в конце жизни скатился на дно, но все же хоть одним глазком взглянуть бы на него – как мог человек создать такую оперу… А ведь он и не думал, что его музыкой заинтересуется Европа, в Америке будут его исполнять. Говорили мне, что он писал потому, что не мог не писать. Писал всегда, повсюду. В петербургском кабачке «Малый Ярославец», что на Морской, один в отдельном кабинете пьет водку и пишет музыку. На салфетках, на счетах, на засаленных бумажках… «Тряпичником» прозвали его, все подбирал, что было музыкой. Тряпичник понимающий. Окурок, и тот у него с ароматом…

– А как ты сыграл Бориса, – мечтательно заговорила Мария Валентиновна. – Я не раз видела тебя в этой роли, но в концертном исполнении впервые. Сначала чудно было… Ты во фраке исполняешь роль Бориса, конечно, прекрасно исполняешь, как всегда, но уж очень непривычно было смотреть на сцену и на тебя, когда ты вдруг повернулся к сцене спиной и отрешенно скользнул взглядом по сцене. В мертвой тишине всем почудилось, что все мы в душном тереме, какая-то нечеловеческая сила терзала тебя, ты весь словно напружинился, откидываешься назад, пальцы твоих рук что-то вытворяют безумное: «Что это?., там в углу… Колышется… растет… близится… дрожит и стонет!» И столько правды было в твоих словах, что все стали привставать и смотреть в угол сцены: действительно, что ж там дрожит и стонет… И я вместе со всеми привставала и смотрела, испытывая какой-то мистический ужас… «Чур, чур! Не я твой лиходей…» Кошмар какой-то… Послушаешь тебя, а потом не заснешь всю ночь… Ох, Федор Иванович, приворожил ты меня, теперь не отстану я от тебя, буду за тобой ездить, как вот Татьяна Федоровна Шлецер за Скрябиным или как Мария Федоровна Андреева за Горьким. А что? Я богатая и независимая, денег мне от тебя не надо. Присушил ты меня, Федор…

Федор Иванович слушал этот монолог красивой и богатой и широко улыбался. Ревнивая Иола Игнатьевна далеко, в Москве, Париж – славный город, простит ему некоторые вольности в поведении, авось все обойдется и все простится ему, ставшему баловнем судьбы.

Александр Бенуа, вспоминая эти майские дни 1907 года, «неистового» Дягилева, занимавшего «две большие комнаты во двор» в отеле «Мирабо» на улице Мира, писал: «…В том же номере однажды – около полуночи – Федор Иванович неожиданно предстал перед нами таким, как Бог его создал, спустившись по служебной лестнице из своего номера над дягилевским. Было убийственно жарко, и это отчасти оправдывало столь странный, чтоб не сказать дикий поступок; к тому же артист (тогда еще невеликий, но сколь чудесный) был сильно навеселе, что случалось с ним нередко. Впрочем, как раз тогда же он не выходил из крайне возбужденного состояния, ибо протекал бурный период его романа с той, которая стала затем его верной супругой и спутницей жизни. А что касается до тех «сурдинных пропевов», о которых я только что упомянул (А. Бенуа упоминал репетиции Шаляпина у рояля в комнате Дягилева. – В.П.), то слушание их принадлежит к самому восхитительному, что я когда-либо испытывал в области музыки. Именно их интимный характер обвораживал. Как-то особенно пленяла музыкальность натуры Федора. Он выявлял самую суть того, что пел, причем было ясно, что он и сам глубоко этим наслаждался. Помню, как он в один из таких «сурдинных пропевов» доказывал, что опера «Моцарт и Сальери» Римского вовсе не «скучная опера», а содержит в себе удивительный пафос. Ему очень хотелось, чтобы Дягилев когда-нибудь поставил эту двухактную оперу, и он действительно убедил Сережу и меня, что это стоит, но именно с ним…»

После Парижа нужно было и отдохнуть, укрепить свое здоровье, подорванное бурными гастролями в Монте-Карло, Берлине и Париже. Больше месяца Шаляпин провел в курортном местечке Сальсомаджоре в Италии. Потом поехал в Москву за семьей. И тут несколько задержался. 28 июля он писал С.И. Зимину: «…К сожалению, должен отказаться, дорогой Сергей Иванович, от милого Вашего приглашения, так как у меня серьезно нездорова супруга и я вынужден сидеть дома…» А уж 30 июля написал письмо Леониду Собинову из Аляссио, куда он прибыл с женой и детьми: «…Получил твое письмо и огорчился, что ты в Милане, а меня там нет. С удовольствием повидался бы с тобой. Завтра уезжаю на Капри к Алексею Максимовичу, пробуду там дён восемь-девять, а потом поеду к Гинсбургу, а там еду в Питер.

Насчет Саличе (Сальсомаджоре. – В.П.) могу тебе сказать следующее: ежели ты туда едешь лечиться серьезно, то скучать тебе придется немного, так как лечение занимает почти весь день, а коли ты любишь пошляться пешком, как это делал я, то и совсем будет великолепно. Там есть чудесные прогулки. Это прекрасно действует на состояние духа. Воздух там чудесный, очень сухо и тепло. Останавливайся в «Гранд-отеле» и приторгуйся с ними хорошенько.

Они с меня содрали 14 фр. за пансион без вина, а ты попробуй заплатить 14 фр. с вином и елеем.

От Милана езды туда всего полтора часа. Доктора там чудесные. Лично я рекомендую тебе профессора Николаи, весьма хороший доктор… Про себя скажу – чувствую себя хорошо, и если буду чувствовать так и вперед, то буду очень счастлив. Купаюсь кажинный день два раза и загорел под старую бронзу. Очень радуюсь за твою поездку в Мадрид, от души желаю тебе успеха. Если будет минута, черкни мне, как встретишься с Гатти Казацци и к чему придете. Я с ним говорил, и он мне сказал, что против того, чтобы ты пел в Скала, он ничего не имеет, но что сейчас ничего не может сказать окончательно. Иола благодарит и кланяется тебе. Твой Федор».

Из Аляссио Шаляпин приехал к Раулю Гинсбургу и лишь 16 августа прибыл в Петербург, а 17 августа уже исполнял роль Мефистофеля в «Фаусте» в Новом летнем театре «Олимпия» под руководством своего старого друга Эудженио Эспозито. Шесть долгих месяцев он гастролировал в этом году, а через два месяца снова предстояла ему долгая разлука с милым Отечеством: контракты с Северной и Южной Америкой давно уже подписаны, большие гонорары предстояло отрабатывать. В Питере встречался с Теляковским, Леонидом Андреевым, все было обычно, привычно, встречи, разговоры, обиды, обеды; на несколько дней уехал в Москву, потом снова вернулся в Питер, полюбовался на свой портрет в костюме Фарлафа, исполненный замечательным другом Александром Головиным, на сцене Мариинского театра впервые исполнил роль Олоферна в «Юдифи» Александра Серова, написал прощальное письмо Эдуарду Францевичу Направнику и 24 сентября отбыл из России.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.