Глава VI
Глава VI
1
Бавария богата и живописна. От Баварских Альп до Мюнхена тянутся хвойные леса. В их зеленом разливе прячутся старинные замки и аккуратные городишки, похожие на картонные макеты, выставленные среди сочной парковой зелени.
Мюнхену от роду почти тысяча лет. Среди множества городов он старик, от старости и забот покрылся седым налетом. В его недрах копошится почти миллион людей, там делают паровозы, вагоны, автомобили, самолеты, оптику… Городу постоянно нужны люди, множество рук, умелых и безотказных.
Поэтому и выросли неподалеку от Мюнхена два невольничьих центра: Дахау и Моосбург.
На берегу Изаре — притока Дуная — среди похожих одно на другое местечек затерялся тихий, ничем не примечательный городок. На географических картах его не обозначали, и остался бы он неизвестным, если бы не выросли рядом приземистые бараки, точно паутиной, опутанные колючей проволокой. И город сразу приобрел известность, правда мрачную, зловещую. Все пути пленных в Баварии стали сходиться в этом месте, названном «Шталаг Моосбург VII-a».
Свежему человеку разобраться в лагерной планировке трудно. Лагерь разделен на несколько зон; основная территория обросла лабиринтом вспомогательных служб: изоляторами, следственными бараками, карцерами, пересылками.
Русские в лагере строго изолированы, как в холерном карантине. У ворот в русскую зону постоянно торчал часовой.
Пригибая голову, прилаженную к длинной тощей шее, через порог шагнул худой и длинный человек в немецкой форме.
— Здравствуйте, господа!
Гомон в бараке стих.
— Судя по дружному ответу, можно думать, что здесь никого нет.
На шутку не откликнулись.
— Придвигайтесь к столу, поговорим.
Расставив ноги, долговязый уселся на табуретку за столом, положив перед собой пачку газет.
— Подходите, подходите. — Жестом радушного хозяина он приглашал к длинному обеденному столу. К угловатому скуластому лицу приклеилась натянутая улыбка; глаза оставались серьезными, прилипчиво останавливались на лицах.
— Кто это? — спросил я у одного старожила.
— Мороз. Черт его принес на нашу голову! — Сосед, кряхтя и чертыхаясь, полез с нар. — Идем, все равно, гад, не отцепится. Рогатик.
К столу медленно сходились пленные. Мороз, выжидая, нервно потирал руки.
О нем я уже многое слышал, но видел его впервые. Ненавидели его лютой ненавистью; о его тупости, злобности и фанатичном упрямстве рассказывали истории, граничащие с вымыслом, но, как оказалось, ничего вымышленного в них не было. Мороз и впрямь был страшен.
Нацелившись глазами в угол, он заговорил:
— Европу потрясла весть о новом злодеянии большевиков… — Длинные прокуренные пальцы теребили страницу «Зари», будто ощупывая прочность бумаги, способной вынести любую клевету, политическую сплетню, грязь. — Перед началом войны большевики стянули в район Смоленска множество заключенных. Их морили голодом, избивали, принуждали работать на самых тяжелых каторжных работах.
— Ох, и ладно брешет! Как по писаному!
— Та де там бреше! То ж вин про нас читае.
Мороз впился глазами в угол, откуда доносились голоса. Около ушей заходили желваки, и весь он мгновенно подобрался, повысил голос:
— Действия немецких войск были так стремительны, что Советы не сумели вывезти заключенных и расстреляли их в лесу заученным энкаведистским приемом — выстрелом в затылок.
— От этого приема воняет эсэсовцами…
— Десять тысяч ни в чем не повинных людей расстреляны! — Мороз патетически вскинул кверху руки. — Десять тысяч напрасных жертв! Большевики и не собирались их вывозить — об этом свидетельствуют показания очевидцев. Чекисты просто выжидали удобного момента и, воспользовавшись суматохой, жестоко расправились с ними. А за что? — Голос Мороза наигранно задрожал подступающими слезами. — За что их убили? Весь цивилизованный мир возмущен! Возмущен и негодует!
Утомленный искусственно взвинченными нервами, он замолчал, медленно провел дрожащей рукой от костлявого лба к тяжелому раздвоенному подбородку.
К столу продвинулся высокий грузный человек, обросший окладистой черной бородой, перевитой нитями седины. Длинные ширококостые руки вылезали из короткого кителька, плечи прикрывала выношенная шинелишка.
— Позвольте спросить: а чем вы можете подтвердить свое сообщение? — Голос раскатывался по бараку гулким, чуть хриплым басом.
— Вот! — Мороз веско приподнял над столом пучок газет.
Человек в шинели бегло просмотрел газеты, сложил их вместе и бросил на стол с гримасой отвращения, точно притронулся к чему-то очень гадкому.
— «Заря», «Голос народа», «Фелькишербеобахтер». Сомнительные газетки, брехливые. Если верить ихней болтовне, то немцы сейчас должны быть уже где-то за Уралом.
— Это не имеет отношения к сегодняшней беседе.
— Нет, имеет! И самое прямое! «Заря» — орган кучки проходимцев, именующих себя «русскими освободителями». А «Голос народа»…
— Ты занимаешься большевистской агитацией! — едва сдерживаясь, крикнул Мороз. — Им нельзя не верить! Там опубликованы заключения экспертов, снимки…
— Экспертов купили так же, как купили вас с вашим Власовым. Одна шайка.
— Ты поплатишься! Кровью будешь плакать за эти слова! — Мороз вскочил со скамьи, уперся побелевшими костяшками пальцев в стол. — Это большевистский агитатор! Не слушайте его!
— Я не агитирую, — спокойно прогудел бородач. — Занимаетесь агитацией вы! Чем вы докажете, что это дело рук большевиков? До-ка-жи-те!
— Но кто же другой их мог расстрелять?!
— Кто? На снимках — трупы. Чьи они? Нас не убедите филькиными грамотами. У каждого из нас, кроме живота, есть еще и долг перед Родиной, порядочность, совесть. Пойти с вами — значит продать все, стать сволочью, изменником.
— Это зависит от убеждений!
— У изменника нет убеждений! Еще Горький сказал, что даже тифозная вошь оскорбилась бы, если б ее сравнили с предателем. Вы же хуже тифозной вши.
Мороз побагровел. Хорьковые острые глаза уперлись в лицо человека в шинели с такой злобой, что в них вспыхивали зеленоватые искорки, и гасить он их уже не мог и не пытался.
В бараке поднялся шум.
— Правильно!
— Катись ты…
— Убирайся, Мороз!
— Иуда!
Мороз трясущимися руками подхватил со стола газеты и боком стал пробираться к выходу.
— Запомните, большевистская рвань, что, даже если красные звездочки появятся под стенами Моосбурга, вы их не увидите! А с тебя, — он погрозил кулаком своему противнику, — я сам сдеру твою красную шкуру от затылка до пяток!
Последние слова потонули в общем гневном крике. По ушам резанул разбойный свист. Перед Морозом выросла плотная толпа. Втянув голову, он продирался сквозь нее к двери.
Люди уже не сдерживались. Отбросив всякую осторожность, они выплескивали в лицо Морозу свою ненависть. Я тоже что-то кричал и, работая локтями, старался пробиться ближе, плюнуть, ударить.
Мороз продолжал кричать:
— Каленым железом будем вас жечь! — В углах узкогубого рта вскипела вязкая пена. — Сволочи!
— Иди, гад, иди! — Кто-то ударил его кулаком по затылку.
С головы слетела пилотка. Трехцветная жестяная кокарда хрустнула под деревянной подошвой колодки.
Мороз вылетел в двери, с трудом сохранив равновесие. Раскинув над землей руки, он пробежал несколько шагов, и вслед ему вылетела пилотка, шлепнулась на мелкую дворовую гальку. Подхватив ее, он рывком напялил на лысеющий череп, погрозил нам поднятым в исступлении кулаком и размашисто запетлял к выходу.
На земле осталась наглая газетка «Заря», начиненная «фактами» и «фотографиями». Кто же снят на них? Не наши ли соотечественники в лагерях Проскурова, Умани, Владимир-Волынска? Может быть, это действительно наши пленные, расстрелянные фашистскими особыми отрядами? Мы ведь видели их «работу»!
В бараке стало тесно от набившихся извне пленных. Кипели страсти, крикливо, возбужденно гудели голоса.
— Скоро отыграется, сука!
— Не те времена пришли! Хватит!
Припомнился «бунт артиллеристов» и групповой отказ команды ехать на патронный завод.
Это было осенью 1942 года. Из русской зоны начальство отобрало около двухсот военнопленных и перевело их на изолированное положение во 2-й барак. Сразу же заговорили, что группу отобранных отправят на патронный завод. Народ заволновался, кое-кто посмелее предлагал всем отказаться от работы. Начальнику лагеря послали письменный протест. Прочтя его, он только весело рассмеялся.
Тогда в бараке взбунтовались. На построение не вышли, требовали прихода коменданта, на угрозы расправиться с ними ответили, что лучше умереть, чем идти против своего народа.
К ним послали фельдфебеля Мороза, только начинавшего тогда в Моосбурге свою карьеру «рогатика». Мороз добросовестно уговаривал, убеждал не противиться немцам: дескать, если уж попал в плен, то помалкивай и подчиняйся. Он приходил в барак несколько раз. Нервный, легковозбудимый, при малейшем возражении он переходил на крик и, теряя над собою власть, разражался оскорблениями и угрозами.
В бараке упорно стояли на своем: требовали вернуть их в общий лагерь. Взбунтовавшихся лишили пищи, замкнули, вокруг барака поставили часовых.
Дело приняло серьезный оборот и уже не могло закончиться полумерами. Иностранные пленные тоже заволновались, требовали прекратить репрессии — бунт угрожал стать общелагерным.
Комендант пошел на более крутые меры: приказал всех выгнать из барака и силой оружия заставить подчиниться.
Это оказалось не так просто. Пленные изнутри забаррикадировались койками и выйти отказались. И тогда к ним еще раз пошел Мороз.
После долгих переговоров его пустили внутрь. Как и прежде, он не сказал ничего нового — начал с уговоров, закончил оскорблениями. Кто-то не выдержал, запустил в него колодкой.
— А-а-а! — Мороз качнулся, схватился руками за голову. Из-под пальцев показалась кровь — черным надрезом виднелась раскроенная щека. — А-а-а!..
Шурша в спертом воздухе, вторая колодка пролетела мимо, едва не задев его, и громко бухнулась в дерево койки. Мороз, округлив в страхе глаза, побежал к выходу, споткнулся о чью-то ногу и под громкий крик и улюлюканье с размаху растянулся на затоптанном полу. Дико озираясь по сторонам, он пружиной вскинулся на ноги и выскочил из барака.
Жалобно зазвенело в окне стекло. Острое рыльце автомата выплюнуло ленту огня; длинная очередь прошлась по койкам, вырывая из досок мелкую щепу.
— Выходи!
В бараке громко стонал раненый.
— Выходи!..
Вылетело еще одно окно, рама косо повисла на одном креплении. В пролом снаружи втолкнули собак. В них полетели десятки колодок. Громкий крик потряс стены барака. Двери затрещали, развалились. На сорванную с петель половину встал солдат и запустил поверху длинную автоматную очередь.
— Выходи!
Подгоняемые избитыми озверевшими собаками, пленные вытолкнулись скопом на улицу. На многих висела клочьями окровавленная одежда. Нескольких раненых солдаты выволокли волоком.
— Становись!
Перед строем пленных встали человек двадцать солдат, комендант и Мороз с забинтованной головой.
— Отберите зачинщиков!
Мороз с перекошенным злобой землистым лицом пошел вдоль строя. Спустя короткое время у стены барака поставили пятерых пленных.
Длинная, очень длинная автоматная очередь сломала их, бросила под стену и бешеным стуком прошлась вторым заходом по неподвижным трупам.
Начальник лагеря подошел к строю ближе.
— Я расстреляю из вас каждого десятого, но добьюсь полного повиновения. Или вы поедете на завод, или на тот свет. — Полковник указал на небо. — Третьего выхода нет.
Но получилось иначе: людей продержали еще сутки в бараке, а потом под усиленным конвоем увезли в штрафную команду. На патронный завод их не послали.
Это случилось осенью 1942 года, в период наибольшего развития немецкого наступления. А в 1943 году обстановка на фронтах изменилась, несколько изменилось и отношение к нам. На власовских же агитаторов немцы стали смотреть с нескрываемым презрением: слишком незначительны были результаты их возни. Немцы перестали им верить. К тому же они прекрасно понимали, что предавший Родину предаст, не задумываясь, любого хозяина новому, условия которого окажутся выгоднее.
После изгнания Мороза из нашего барака Воеводин отозвал меня в сторону.
— Читать еще не разучился?
— Нет еще. Печатное разбираю.
— Тогда прочти вот… — Он передал мне измятый листок бумаги, серый от грязи.
«Товарищи! Друзья по плену!
Банды фашистских палачей и их подлые наймиты пытаются нас уверить, что массовое убийство политзаключенных под Смоленском совершили органы советской власти.
Это очередная грязная провокация! Сейчас для немцев ухудшилась политическая обстановка, и эти опившиеся человеческой кровью палачи лезут из кожи, чтобы переложить свои злодеяния на плечи русских. Это им нужно, чтобы натравить союзников против нас, чтобы зажечь ненависть и в сердцах поляков, к границам которых скоро подойдет Красная Армия».
— Крепко завинтили! Это ты нашел?..
— Да, пока только листовку.
— А кто тот бородатый, в шинели?
— Полковник Тарасов. К нему сейчас соваться не надо.
Листовку я передал Дядюшкову. Женя быстро прошелся глазами по тексту, обрадованно улыбнулся, и не успел я ничего подумать, как он встал на край нар и, держа листок высоко над головой, зычно крикнул:
— Товарищи, слушайте!
2
В дальнем углу барака у окна в любое время дня сидел человек, занимаясь какой-то работой.
Подойдя ближе, я увидел у него на коленях кусок фанерки с приколотым к нему листком бумаги. На бумаге постепенно возникало чье-то лицо — словно очень медленно проявлялся фотоснимок. Работал человек быстро, профессионально. Это меня заинтересовало, и я издали долго наблюдал за его работой. Листки менялись, менялись лица, а человек все рисовал и рисовал до рези в глазах. Иногда он откладывал в сторону фанерку, закрывал глаза и с наслаждением разгибал усталую спину.
Я стал приходить к нему каждый день. Человек не отличался разговорчивостью. Иногда он молчал по целым дням, бросал на меня исподлобья мимолетные хмурые взгляды. Все же мы мало-помалу познакомились.
Мой новый знакомый — Владимир Александрович Гамолов — профессиональный художник. Лет ему давно за тридцать. Черные волосы уже значительно поредели, сквозь них проглядывала кожа, виски стали серыми. Лицо у него круглое, крепкое, будто дубленое, но под глазами — нездоровые отеки.
В течение дня к нему приходили многие. Одни приносили заказы, бумагу и плату: хлеб, консервы, табак. Другие забирали это все и куда-то уносили. Некоторые приходили в его угол поговорить о каких-то делах. В такие минуты я, чувствуя себя лишним, уходил и возвращался, лишь когда видел, что Гамолов остался один.
От него почти не отходил молодой парень. На щеках у него золотой пух, глаза синие, и щеки розовые и нежные, как у девушки. Лицо никак не вязалось с крепким узловатым телосложением и глухим, как из бочки, голосом. За Гамоловым он ухаживал, точно хорошая нянька.
— Виктор, ты сапожника Андрея знаешь?
— Знаю. Рябоватый такой, в двадцать девятом бараке.
— Он самый. — Гамолов заговорил с Виктором, не обращая внимания на то, что я сидел рядом. — Отнеси ему, — и подал Виктору сверток. — Да, постой. Передай ему записку.
Я бросил случайный взгляд на полоску бумаги под быстро бегущим карандашом и сразу же вспомнил листовку. В ней был другой почерк, но я уже не мог оторвать глаз от первого слова записки: «Андрей!» — сочетание букв «Д» и «Р» было точно таким же, как и в листовке, — закрученные привычной для его руки затейливой вязью.
Листовку писал Гамолов. Я в это поверил сразу и безоговорочно. Я смутно догадывался и раньше, что Гамолов связан с нашим подпольем значительно теснее, чем казалось на первый взгляд, и частые посетители, получавшие от него хлеб, уносили и нечто другое, что пряталось в недрах души, толкало на смелые поступки. Только мои догадки так бы и остались догадками, если бы не записка.
Виктор ушел. Мы остались в углу одни. Я решил, не откладывая, использовать удобный момент для разговора. Но с чего начать?..
— Можно взять лезвие?
— Попробуйте… Только не зарежьтесь.
Нужные слова потерялись. Я боялся, что Гамолов может только насторожиться, заподозрит меня в провокации, и тогда моя попытка может послужить только во вред.
— Владимир Александрович, у меня есть документ, с которым не плохо было бы познакомиться и вам.
— Почему «и вам»? — оторвался он от работы. — Что это за документ?
— Письмо немецкого офицера к своей жене.
— Любопытно… А зачем оно мне?
— Мне почему-то кажется, — начал я, запинаясь, — что вам можно доверить…
— Когда кажется, крестятся, — перебил он нетерпеливо. — Степень доверия зависит от знания человека. Вы меня знаете? — Зрачки Гамолова стали как булавочные острия.
— Нет, — признался я чистосердечно.
— А хотите мне что-то подсунуть.
— Давайте говорить прямо, Гамолов. Вашу листовку я читал на днях. Вы почерк изменили, но забыли о чисто механических навыках вашей руки. Я вот сейчас увидел, как вы написали «Андрей», и сразу вспомнил «Друзья». В обоих словах сочетание «Д» и «Р» написано одинаково.
Гамолов посмотрел на меня с интересом.
— Любопытно… Допустим, что писал листовку действительно я. Что же из этого?
— Значит, вы тот человек, которого я ищу.
— Гм… Снова встает вопрос о доверии.
— Вы мне можете пока не доверять…
— Имею к тому основания, — ввернул Гамолов.
— Но я вам доверяю. Наша жизнь в любую минуту может стать очень короткой, а я не хочу и не могу тратить время попусту. Впрочем, к черту разговоры. Возьмите письмо. Пригодится.
Я выпорол из пояса брюк мягкие зачитанные листки письма Артура Блюма.
Потом меня мучили сомнения: «Правильно ли я поступил? Что, если Гамолов не тот, за кого я его принял?» Хотелось переговорить с Воеводиным, но что-то удерживало от этого. Надо было подождать.
Несколько дней прошли в бесцельной болтанке из барака в барак. К Гамолову я в эти дни не ходил. К чему?.. Понадоблюсь — найдет.
Поздно вечером в тусклом свете единственной лампочки кто-то остановился у моего изголовья. Я чутьем угадал — Гамолов.
— Вы почему не приходите? Сердитесь?
— Нет.
— Тогда, может, побродим перед сном? Душно в бараке.
Над утихшим лагерем перемигивались голубые звезды. Приглушенный расстоянием донесся крик петуха, где-то очень далеко залилась лаем собака. Повеяло чем-то хуторским, очень знакомым и незабываемо родным.
Мы сели под стеной барака, закурили. Язычок пламени зажигалки выдвинул из темноты нос, губы и раздвоенный ямочкой подбородок Гамолова.
— Я прочитал письмо. По совести говоря — интересно, но применения ему не вижу. Все мы достаточно хорошо знаем, что теперешние фрицы — не прошлогодние. Другое дело — пустить бы его в массу солдат охраны, но с этим у нас дело пока туговато. Где вы его раздобыли?
Я рассказал о Лодзинском лагере, о Лешке, о Вольгасте, о Сукове, о капитане Пасечном и о том памятном дне, воспоминание о котором жило во мне до сих пор так отчетливо и болезненно, будто все произошло вчера.
— Этого вы, вероятно, никогда из себя не изживете. Не забудется. Но это и лучше — злее будете. Я думал о вашем желании со мной работать. А продумали ли вы до конца, что грозит в случае провала? Хватит ли у вас мужества, выдержки, такта? Работа опасная.
— А я и не ищу развлечений. На фронте тоже опасно.
— Там совсем другое. Здесь вы в случае провала ставите под удар не только свою жизнь, но и людей, связанных с вами.
— Я подумал об этом. Что я должен делать?
— Пока немного. — Он передал мне клочок бумаги. — Вызубрите, бумажку уничтожьте, а содержание передайте надежному человеку. Есть у вас такой?
Я вспомнил Воеводина, Женю, Немирова.
— Есть.
— Прекрасно.
Гамолов поднялся, с хрустом потянулся.
— Вы идете?
— Нет. Посижу пока.
Я долго сидел под стеной барака. Неслышно подкрался рассвет, рассыпал по земле росу, поджег зеленоватое небо широкими полосами малиновых перистых облаков.
3
Поручения Гамолова были более чем скромными. Я был недоволен, хотелось выдающихся дел.
— Чего ты хочешь? — спросил Гамолов, когда я высказал ему свои мысли. — Взрывов? Поджогов? Убийств? Как в детективных романах? Только это ты называешь настоящей борьбой? Значит, живое слово правды, что мы, советские офицеры-подпольщики, несем людям лагеря, — не борьба?
— Борьба, конечно…
— Каждой сводкой мы поднимаем дух людей. Вера в победу заставляет их выше держать голову, тверже переносить тяготы плена, а слабым духом избежать измены.
— Что ж, за неимением гербовой…
— Погоди, придет время и пулеметов.
До войны я учился в изостудии, мечтал стать художником-архитектором. За много дней сидения рядом с Гамоловым я хорошо изучил его приемы работы и однажды попросил листок бумаги.
— А что же, попробуйте. Не боги горшки обжигают.
Он тактично не заглядывал мне под руку.
— Любопытно! — Гамолов удивленно поднял брови, рассматривая мой первый портрет. — Не плохо. Ей-богу, не плохо. — Он снова посмотрел на карточку и на портрет. — Любопытно! А молчал…
Позже он уже только изредка просматривал мою работу. Заказов было много. Рисовали мы и для конвоя и для пленных иностранцев. Я мог бы ежедневно оставлять у себя плату за труд: хлеб, консервы, маргарин, табак и даже шоколад, — но я видел, что Гамолов все свое передает в лазарет, оставляя себе ровно столько, сколько нужно было, чтобы не голодать; и я не мог поступать иначе.
Только однажды я попытался расспросить Гамолова об организации и потом горько жалел, а урок запомнил на всю жизнь. Мучимый вполне законным любопытством, я поддался порыву и спросил его, кто возглавляет нашу группу.
Владимир Александрович посмотрел на меня очень долгим тяжелым взглядом.
— Любопытно… Я считаю, что достаточно тебя узнал, верю тебе и вопрос твой расцениваю как простое проявление бестактности. Иначе… Никогда, слышишь, никогда никому не задавай таких детских вопросов. А может быть, стало жаль? — Он прищурился и смотрел пытливо.
— Чего жаль?
— Продуктов. Проверяешь?
Кровь прилила к ушам, шее. Вид у меня, очевидно, был настолько растерянный и огорченный, что Гамолов, положив на плечо руку, примирительно сказал:
— Ничего, не обижайся. Придет время — все узнаешь. Но запомни: чем меньше будешь знать, тем лучше для тебя же.
На другой день он в раздумье сказал:
— У меня есть мысль. Не знаю, как ты отнесешься к ней, но, по-моему, она стоящая. Я уже примелькался здесь за год, а вот ты — человек свежий. Что, если попробовать тебе пробраться в общий лагерь, к иностранцам?
— Зачем?
— Рисовать будешь сербов, поляков, французов…
— Да зачем? Работы и здесь…
— Погоди. Хорошая беседа работе не помеха. Тебя обязательно обступят зеваки. Используй момент, завяжи разговор, а дальше пойдет как по писаному: только слушай да вовремя вверни нужное слово. Теперь понял?
Я обрадовался:
— Понял.
Виктор раздобыл для меня одежду «под француза», и через несколько дней я, зажав под мышкой грубую картонную папку, изготовленную из краснокрестовской посылки, отправился в свой первый рейс к иностранцам. Сопровождал меня Виктор. В воротах он сунул часовому пачку сигарет. Тот оглянулся кругом, пропустил и потом разорался: получалось, вроде мы подошли к проволоке с той стороны и он прогонял нас, не давал приблизиться к зоне, где жили эти собаки — русские.
Мы повернули на Лагерштрассе и, пройдя по размягченному асфальту сотню метров, остановились неподалеку от барака с поляками.
— Подожди здесь. — Виктор скрылся в черном зеве двери.
Я чувствовал себя не совсем уверенно, озирался по сторонам. Мне казалось, что кто-то обязательно подойдет ко мне, схватит за шиворот и заорет:
— Вот он!..
Спустя несколько минут вернулся Виктор с широкоплечим крепким парнем.
— Знакомьтесь: Эдмунд Гржибовский. С ним говори свободно.
Я пожал широкую плоскую руку, крепкую, как брусок дерева.
— Мы поговорим где-нибудь здесь, — смущенно предложил мой новый знакомый. — В бараке не спокойно…
Несколько раз мы прошлись по Лагерштрассе. Припекало. Воняло смолой. В тени под торцовой стеной сербского барака никого не было, небольшая скамеечка пустовала. Мы сели.
— Что же все-таки говорят о нашем фронте?
— Разное.
Гржибовский рассказывал обо всем не спеша, обстоятельно и вбирал в себя все новое так же медленно, основательно, будто размалывал на жерновах.
— Все зависит от того, кто говорит. Паны офицеры тянутся к немцам.
— А солдаты?
— Солдаты не верят в фашистскую брехню о победе. Простой народ Польши бошам не верит. Освенцим, Штутгоф… Опутали нас дротом, позагоняли в концлагеря, тюрьмы, жгут в крематориях… Только за то, что мы любим свою родину и не хотим, чтобы ее топтал немецкий сапог.
Гржибовский замолчал, угрюмо глядя под ноги.
— Сейчас наши подкручивают немцам гайки. Не сегодня-завтра фронт придвинется к польской земле. Вот немцы вас и натравляют против русских, так сказать, укрепляют тыл.
Эдмунд оживился.
— Об этом и я говорил с ребятами. Многие думают так же. Во всяком случае, нас больше, чем тех. — Он кивнул на офицерский барак. — Не понимают только те, кто не хочет понимать, кому это не выгодно.
— Прочесть вам листовку?
— Давайте, — живо повернулся Гржибовский.
— Нет, она только в памяти. «Товарищи! Друзья по плену! Банды фашистских палачей…»
Я прочитал листовку до конца. Эдмунд напряженно стянул к переносице густые белесые брови и шевелил губами, повторяя за мной слова листовки.
— Хорошо! Прочтите еще раз.
Немного погодя я спросил:
— Почему вы так не любите своих офицеров? Среди них ведь есть и честные, передовые люди. У нас существует Союз польских патриотов, сформирована первая польская дивизия имени Костюшко. Все командные посты в ней заняты вашими же офицерами.
— Возможно… Но было бы лучше, если б на их местах стояли офицеры ваши.
— Почему?
— У меня перед глазами стоит сентябрь 1939 года. Мы кичились своей армией, носились с нею, как дурень со ступой. А куда она годилась? Мы проиграли войну задолго до того, как немцы перешли границу… Нет, не верю я офицеришкам. Пусть делом докажут.
4
Советские войска медленно, но уверенно продвигались на запад. Наши победы заставили многих иностранцев лагеря изменить свое отношение к русским. Иностранцы поняли, что от плена их избавит не милость фюрера и не победа Германии, а ее разгром.
Жить в русской зоне стало немного легче. Часть лагерного пайка иностранцев в виде баланды и картошки стала попадать и к нам; иногда среди сербов или французов устраивались сборы продуктов для русских пленных. И хотя эта помощь была незначительной, все же среди нас меньше умирали от истощения.
В те дни я приходил в свою зону только на ночь. В каждом почти бараке у меня были друзья: у сербов — железнодорожник из Любляны Мирко Вукович, юрист из Белграда Бранко Обрад, врач Кичич; среди поляков — Эдмунд Гржибовский и Стефан Милявский; у французов — марсельский докер Шарль Менье. С ними надо было повидаться, поговорить, передать нужное. Всегда мы встречались «случайно» в условленных ранее местах.
С особой симпатией к русским относились сербы. Вокруг Вуковича и Обрада сколотилась довольно значительная группа решительных, крепких парней.
— Здраво, братко!
Мою ладонь стиснули горячие жесткие ладони Мирко. Он невысок, но широкоплеч и похож на веретено, поставленное тонким концом книзу. Из разреза рубашки лезла густая растительность, и говорил он рыкающим басом. В приветствии я различал только раскатистое «р-р».
— Здррр-рво, брр-ртко!
Человек двадцать сербов столпились вокруг меня, наблюдая за тем, как на бумаге постепенно прорисовывалась голова пожилого капитана с пышными прокуренными усами. Он сидел, подбоченясь, напротив, сосредоточенно уставясь выпуклыми глазами в пятно на грязной стене за моей спиной. Слово за словом, приноравливаясь к течению разговора, Мирко пересказал сводку Совинформбюро, услышанную от меня получасом раньше.
— Значит, братушки русские выходят на свои границы. Это хорошо. А пойдут ли они дальше, или остановятся? — спросил кто-то.
Вопрос был явно адресован мне, но Мирко его перехватил и уверенно ответил:
— До самого Берлина дойдут!
— Хо! Ты был на приеме у Сталина?
— А может, и был! — хитро прищурился Мирко. — Ты думаешь, русские остановятся, не отомстят за замученных людей, за сожженную землю? Не-ет, не остановятся!
— Кто ж его знает… Силы, может, не хватит?
— Силы? — Мирко от полноты чувств чуть не задохнулся. — Эх, ты-и! Когда поднимается весь народ — сила его неисчерпаема.
— А война все равно тянется, как на волах, — мрачно вставил высокий горбоносый серб.
— Она пошла бы быстрее, если бы вы не выгревали зады в Моосбурге, а удирали к Тито, — живо обернулся к нему Мирко.
— Почему же ты не удираешь?
— Не пришло время. А придет — удеру. Кто хочет помогать своему народу, те давно уже в горах. Вспомните Кревича, Джуру, Милковича и других. Поэтому-то в Югославии немцы и сидят, как на раскаленной сковороде.
— Закрутятся еще и не так! — пообещал мой натурщик. — Мы им все припомним. А разговор придется прекратить. Здесь не место. М-м-да… Так-то.
Он снова уставился в пятно на стене, молчаливо приглашая меня продолжить работу.
— Разве среди вас есть предатели? — спросил я, оставшись с Мирко наедине.
— Люди разные. В душу не заглянешь.
— Вот именно надо заглянуть. Надо, чтоб все сербы думали так же, как думаешь ты.
— Трудно.
— Да, трудно, — согласился и я, — но в этом пока весь смысл нашей борьбы.
— Надо к партизанам идти. Не могу я больше здесь сидеть.
— Успеешь, Мирко. От твоей работы и здесь большая польза.
— А там еще больше. — Он махнул рукой в сторону гор. — О чем же может еще мечтать солдат, как не о том, чтобы снова взяться за оружие.
Я с ним согласился.
Из рабочих команд началось бегство, и ни карцер, ни зверские расправы с беглецами не могли уже остановить пленных.
Они втихомолку расправлялись с предателями. Французы убили лагерного полицая — тоже француза, — разрезали на куски и утопили в выгребной яме. Немцы долго искали его в лагере, потом решили — бежал.
Народ зашевелился. Многие стали нам помогать по собственному почину.
И вдруг я самым неожиданным образом попал в число отправляемых в команду. Узнав об этом, я хотел перейти на нелегальное положение в лагере, но Гамолов отговорил.
— Не надо. Крайней нужды в этом нет. Когда потребуется — найдешь способ выбраться из команды сюда. А команда хорошая. То есть я имею в виду людей — в основном это все те люди, что приехали с тобой из Лодзи. Крепкий народ, и тебя знают. Это важно. А в числе конвоиров с вами, вероятно, поедет Эрдман. Запомни: Эрд-ман. Им занимался один наш товарищ, но не успел приобщить его к нашему делу, а сейчас Эрдман уходит из поля зрения. Ты присмотрись к нему. Человек он интересный и небесполезный. За рогатиками следи в оба. Твои старые знакомые: Цымбалюк, Хмельчук и Рваный.
— Напутствуешь? А оставить меня в лагере никак нельзя?
— Нельзя. Мы думали. Ну, вот как будто и все, что я хотел сказать. Да! Настраивай людей на побеги, пусть используют каждую щель. Конечно, и сам не сиди, пробирайся на восток, а если окажется не под силу, иди к чехам или к партизанам в Югославию. Люди и там нужны.
— А ты?
— Пока здесь останусь. Не с моими ногами…
Гамолов ходил с трудом. Даже в жаркую сухую погоду жестокая боль терзала застуженные ноги.
И снова я — в который уж раз! — прислушивался к стуку чужих колес на чужой земле. Поезд мчался еще дальше на запад, колеса стучали-перестукивались однообразным монотонным ритмом:
«Е-дем ку-да-то, е-дем ку-да-то…»
Два товарных вагона прицеплены к хвосту пассажирского поезда. В них — мы. В зеленых классных вагонах ехали господа завоеватели.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ Какое название дать этой главе?.. Рассуждаю вслух (я всегда громко говорю сама с собою вслух — люди, не знающие меня, в сторону шарахаются).«Не мой Большой театр»? Или: «Как погиб Большой балет»? А может, такое, длинное: «Господа правители, не
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
ГЛАВА 9. Глава для моего отца
ГЛАВА 9. Глава для моего отца На военно-воздушной базе Эдвардс (1956–1959) у отца имелся допуск к строжайшим военным секретам. Меня в тот период то и дело выгоняли из школы, и отец боялся, что ему из-за этого понизят степень секретности? а то и вовсе вышвырнут с работы. Он говорил,
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ» О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода, — подтрунивал над собой Петр Ильич в письме к племяннику Володе Давыдову: — первый период все то, что произошло от сотворения мира до сотворения «Пиковой дамы». Второй
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ Так вот она – настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась! Мандельштам Все злые случаи на мя вооружились!.. Сумароков Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Гоголь Иного выгоднее иметь в числе врагов,
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним
Глава Десятая Нечаянная глава
Глава Десятая Нечаянная глава Все мои главные мысли приходили вдруг, нечаянно. Так и эта. Я читал рассказы Ингеборг Бахман. И вдруг почувствовал, что смертельно хочу сделать эту женщину счастливой. Она уже умерла. Я не видел никогда ее портрета. Единственная чувственная