ГОДЫ СКИТАНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГОДЫ СКИТАНИЙ

Снова наступила весна. Уже год прошел с тех пор, как разлился Дунай и унес все состояние Петровичей.

Шандор после второй неудачной попытки стать актером жил дома, читал, бродил по полям, наблюдал за полетом птиц, за своим «пернатым другом» аистом и размышлял:

Зачем, бескрылые, всю жизнь обречены мы

Влачиться по земле?

Любая даль земли ногам людей доступна,

Простор любых широт.

Но не в земную даль — в небесные высоты

Мечта меня зовет.

Жизнь Петровичей становилась все более трудной. Отец разорился окончательно и стал совсем мрачным. Он не умел терпеливо сносить удары судьбы, горести вызывали в нем гнев, который то и дело изливался на окружающих.

Мать была другого склада. Лишения не сломили ее: они были ей хорошо знакомы и до замужества, когда она жила в прислугах или зарабатывала на жизнь стиркой белья.

Шандор вытянулся, похудел, щеки у него впали. Внешне он походил на мать, только в глазах отражался беспокойный нрав, унаследованный от отца.

Юноша прожил эти чудесные летние месяцы с горечью в сердце. Каникулы были совсем иные, чем прежде: в следующий класс он не перешел — остался на второй год; из театрального мира его вырвали насильно. «Как же быть дальше?» — размышлял шестнадцатилетний Шандор.

Не раз у него происходили столкновения с отцом. Старик негодовал на сына как раз за то, что было свойственно ему самому, — за беспокойный, неукротимый нрав.

— Ладно! Продадим все, и ты учись, будь судьей или священником, — говаривал он сыну, — только брось уже свои сумасбродства.

— Ни судьей, ни священником я быть не хочу, — хмуро отвечал мальчик.

— Тогда оставайся здесь и будь мясником. Хоть мне будет от тебя какой-нибудь толк! — сердито кричал отец.

Шандор молчал. Бедственное положение семьи мучило его. Но как помочь, что ответить? Да, он поможет, только другим путем: он станет актером и поэтом. Но говорить об этом отцу не стоит, раз старик считает театр шутовством, а поэзию — бесполезным препровождением времени.

— Если б ты, допустим, сказал, что будешь календари сочинять, ну, это еще туда-сюда. Хороший календарь нужен в каждом благопристойном доме. Но песни? Их народ и без тебя сочинит.

В это время пришло письмо от богатого инженера, брата того самого Шалковича, который больше всего был повинен в разорении Петровичей. В Шалковиче заговорил голос совести, — правда, это был не голос, а скорее комариный писк. Шалкович пригласил Шандора к себе, с тем чтобы летом он работал у него в конторе — у мальчика был превосходный почерк, — а к осени обещал послать его вместе со своими сыновьями учиться в город Шопрон.

«Жалко, если Шандор бросит школу — ведь он очень способный, — писал Шалкович. — Хорошо говорит по-немецки, латинских классиков знает не хуже венгерских писателей, прилично рисует, почерк у него превосходный; он и на рояле умеет немного играть и стишки пописывает… Если я увижу, что он выкинет из головы мечты о театре, то отдам и его учиться».

Петрович согласился на предложение, и Шандор поехал в качестве бедного родственника в эту богатую семью. Днем он работал в конторе Шалковича, вечерами писал стихи, читал, играл на рояле. Казалось снова, что будущность его обеспечена.

Как-то к Шалковичам приехал в гости их родственник и будущий друг Петефи — Орлаи[8]. В своих воспоминаниях Орлаи так описывает первую встречу с Петефи в этом богатом доме:

«Когда коляска въехала в просторный двор, целая свора борзых возвестила истошным лаем о нашем приезде. Во дворе встретить нас собралась обширная семья, и среди них стоял среднего роста сухощавый юноша. Лицо у и его было бледное, волосы жесткие, черные, над упрямыми пухлыми губами только еще начали пробиваться усики; над покатыми плечами возвышалась длинная обнаженная шея. Юноша был одет в плисовые брюки одного цвета с курткой».

В семье богатого инженера Шандор ведет себя как равный. Он доверчив и искренен, он еще не знает, что искренность несвойственна такой среде, что как раз из его искренних слов и поступков вьют ему веревку на шею.

Шандор радостно ожидает нового учебного года, пишет стихи, работает и, на свою беду, влюбляется в дочку одного отставного офицера, друга семьи Шалковичей. Влюбляется чистой, юношеской любовью и посылает девушке признание в стихах. Отец девушки узнает об этом, учиняет скандал, и инженер Шалкович выгоняет Петефи из своего дома. Делает он это, конечно, не прямо, так ведь не принято у благовоспитанных бар. Шалкович был как раз в отъезде. Он пишет жене о своем намерении «выставить Шандора». Та «забывает» письмо мужа в комнате на рояле.

Шандор находит письмо и читает:

«Шому и Кароя (сына и племянника Шалковича. — А. Т.) пошли учиться в Шопрон, а Шандору дай несколько форинтов, и пусть он убирается на все четыре стороны — все равно, кроме комедианта, из него ничего не выйдет».

Петефи бледнеет, идет в свою комнату, бросается на кровать, сжимает руками письмо.

К нему входит Орлаи, и юноша рассказывает ему о содержании письма. «От удивления, — писал впоследствии Орлаи, — я не сразу обрел дар речи. А Шандор был еще бледнее обычного. Наконец я решился спросить, что он думает делать. И он ответил: «Я уже принял решение: поеду вместе с вами в Шопрон и там завербуюсь в солдаты».

Юноше хочется остаться одному. Кругом во дворе все сияет под летним солнцем, в саду птицы переговариваются друг с дружкой, а ему вспоминаются те февральские дни, когда в стужу и ветер он шел по проселочным дорогам и бедняки, крепостные крестьяне, ласково встречали его, пускали ночевать. Если он рассказывал им, кто он и откуда пришел, его слушали и сочувственно качали головами; если молчал — никто не видел в этом беды: горемычный бродяга, к чему надоедать ему вопросами! Просто кормили и укладывали спать. А сейчас родственник, богатый… Эх, лучше пойти в солдаты! Да, гораздо лучше! Довольно унижаться! Он станет жить, как живут десятки тысяч бедняков — на черном хлебе и похлебке, но никогда не будет пресмыкаться перед богатым. А может быть, его полк пошлют в ту страну, где жили некогда Гораций и Овидий, где писал стихи Данте и слагал любовные сонеты Петрарка? Может быть, он попадет под вечно синее небо Италии (Северная Италия томилась тогда в лапах Австрии и была наводнена австрийскими войсками). Или проберется в Швейцарию, где Вильгельм Телль боролся за свободу?

И перед глазами его вставали уже не картины мучительной жизни бесправного солдата австрийской армии, а сверкающее небо Италии — страны поэтов и песен, волны голубой Адриатики и горы, рвущиеся к небесам… Все равно… все равно… Лишь бы вырваться отсюда!

Пойду в солдаты! — воскликнул он и швырнул письмо на пол.

Он собрал свои пожитки: несколько сборников стихотворений, тетрадь собственных стихов и пару белья — все свое достояние, — и поехал в Шопрон. На следующий день он явился в казарму.

— Я хотел бы стать солдатом.

Его повели к капитану. Тот, оглядев щуплого добровольца, покачал головой и направил к врачу. Петефи пришел в ужас:

— Зачем к врачу? Он еще сочтет меня слабым.

У полкового врача юноша просто взмолился:

— Сударь, не откажите мне, я хочу стать солдатом!

— А чем вы занимались до сих пор?

— Учился в школе. Но я беден и не могу дальше учиться.

— Сколько вам лет?

Петефи прибавил себе два года.

Врач посмотрел на него долгим, серьезным взглядом:

— Шесть лет надо служить. Выдержите?

— Все выдержу, сударь!

Врач отвернулся, пожал плечами:

— Ну, как хотите. Других на аркане тянут, а вы… — и отправил его к фельдфебелю.

Петефи выдали военную одежду и повели в большое помещение, где на койках по двое лежали солдаты.

Шандор присел на край жесткой постели. Ноги его были обуты в огромные солдатские башмаки. Он оглянулся и глубоко вздохнул.

— Да, здесь уж по крайней мере никому не буду в тягость! — прошептал он.

* * *

Жизнь Петефи в армии была необычайно тяжелой. Юноша попал под власть тупицы капрала. Он ходил по наряду чистить картошку на кухню, подметал двор казармы, мыл полы, колол дрова. Все это Шандор готов был исполнять — ведь так приходилось всем, но палочная дисциплина, грубые окрики, жестокая муштра, издевательства, мордобой, унижения человеческого достоинства были для него невыносимы.

Я служил в полку когда-то, да, в полку,

И носил палаш солдата на боку.

Тесноват мундир казенный,

Но блестящ, —

Отвороты, кант зеленый,

Сверху плащ.

Был солдатом я завзятым, боевым.

Вот те крест, я был солдатом рядовым.

В первый год мне ранец новый

Был тяжел.

Но до чина рядового

Я дошел.

Где нельзя найти виновных,

Там солдат

По уставу безусловно

Виноват.

И поплатится тем паче рядовой,

Если он рожден с горячей головой.

«Только небесная, благодатная поэзия уносит меня иногда из этого ада. О, если б я не хранил ее в своей груди, меня убило бы отчаяние! Вот уже целый месяц я здесь, я написал еще очень мало. Да и как писать? Капрал, как только увидит перо в моей руке, сразу бранится или дает мне какую-нибудь работу!..»

Сыновья народа — солдаты полюбили поэта. Он рассказывал им сказки, писал за них письма — ведь среди солдат на двадцать человек едва ли попадался один грамотный, — выслушивал рассказы обо всех их бедах-невзгодах и пел вместе с ними песни.

А у нас пошли веревкой вербовать —

Значит, бедным паренькам несдобровать,

Угрожают, вяжут руки за спиной,

В город Шопрон провожает их конвой.

Семь сынов у богача, но у него

Вербовщик не отберет ни одного,

А последнего сынка у бедняка

Завербует уж в войска наверняка.

Провожают новобранца старики:

«Пощадите, господа вербовщики!»

Никакого нету дела господам:

«За гроши твои я парня не отдам!

Ковыляй, старик, назад в свое жилье

Да готовь теперь ты внука под ружье!»

За такое злодеяние господ

Покарает их когда-нибудь господь.

С переменой штатской одежды на солдатский мундир отбросил Петефи и привычки и навыки той среды, в которой он жил прежде, а вместе с этим совсем отказался и в своих стихах от высокопарного языка поэзии того времени.

Когда он выходил из казармы на свидание с бывшими школьными товарищами, ему все труднее было с ними разговаривать. Поэт уже знал, что в мире есть иная жизнь, иные чувства — это жизнь и чувства миллионов простых людей, близость с которыми он ощутил особенно сильно в дни своих скитаний.

Тяжела была жизнь Петефи в солдатчине.

«Сколько раз приходилось горемычному солдату стоять в карауле возле Шопронской почты! В лютую стужу он по два часа подряд бегал взад и вперед по узкому деревянному мостку или забирался в будку, чтоб спастись от воющего ветра, — писал первый биограф Петефи, Золтан Ференци. — Какому-то бедному адвокату бросилась в глаза эта тощая фигура, он стал допытываться — кто да что, и пожалел его… Сочувствие адвоката особенно возросло, когда он увидел солдата погруженным в чтение Горация».

Какой-то шопронский студент так вспоминал впоследствии о Петефи:

«Войдя в комнату, я увидел совсем невзрачного солдата, скромно примостившегося на некрашеном студенческом сундучке. Лицо его было бледно, усы еще едва пробивались, весь он был тщедушный, щупленький. С плеча у него спускался белый ремень от винтовки… Зеленого цвета мундир с желтыми петличками, зеленые брюки и тяжелые солдатские башмаки, которые болтались у него на ногах так, будто были шиты не на него. Один только ворот мундира был ему не широк; казалось, он поддерживал голову, торчавшую на длинной шее. Волосы жесткие, коротко подстриженные, впалые щеки, лицо смуглое, живые черные глаза…»

Как раз в это время в городок прибыл Ференц Лист. Рядовой Петефи попросил у капитана увольнительную, чтобы попасть на концерт великого венгерского пианиста и композитора. Капитан отказал ему. Тогда вечером Петефи удрал из казармы. На другой день его заковали в кандалы. Вряд ли кто еще заплатил так дорого за посещение концерта Листа, как Петефи.

Да, видно, не зря пели венгерские солдаты, служившие австрийскому императору, печальную песню:

Если в Буду ты придешь,

Если в Буду ты придешь,

мать родная, —

Ты в казарму загляни,

Сквозь окошко загляни,

дорогая:

Там меня в солдатской форме

встретишь сразу —

Сбриты волосы мои,

Сняты черные мои

по приказу.

Если в Буду ты придешь,

Если в Буду ты придешь,

мать родная, —

Загляни в окно тюрьмы,

Загляни в окно тюрьмы,

дорогая:

Там в цепях, как птица в клетке,

сын твой бьется.

И не диво, коль твое,

Сердце бедное твое

разорвется.

В марте 1840 года полк выступил из Шопрона.

Рядом с Шандором шагал молодой солдат. Он был молчалив, печален, глаза его то и дело заволакивались слезами. На привале солдат обратился к Петефи:

— Шандор! Подержи-ка мое ружье, я сейчас приду.

И он исчез в придорожном лесочке.

Привал подходил к концу, солдаты строились, а парня все не было. Отправились на поиски и нашли его: висит, бедняга, в петле на толстом суку дерева — покончил с собой!

В другой раз юный поэт сидел у окна и, тихо бормоча строчку нового стихотворения, смотрел во двор казармы. В тот же миг с верхнего этажа выбросился его товарищ по солдатчине и, упав посреди двора, разбился насмерть.

Это была уже совсем другая жизнь, чем в школе. Мрачная, жестокая, точь-в-точь как жизнь задавленного венгерского народа.

…Петефи заболел. Слабый, склонный к чахотке организм семнадцатилетнего юноши не вынес тяжелой, полной лишений солдатчины. У него началось кровохарканье, затем к туберкулезу прибавился и тиф.

По вечерам в палате, битком набитой измученными парнями, тихо, будто слезы, лились слова солдатской песни:

Мать родная написала мне письмо:

«Возвратись, сыночек милый! Жду давно».

«Ах, вернулся бы я, матушка, давно,

Да, должно быть, здесь погибнуть суждено.

Сквозь оконце я гляжу в ночную мглу,

Вижу плац да часового на углу.

Боже, боже, где родимые края?

Я не знаю, где ты, матушка моя!»[9]

Три месяца Петефи лежал пластом. Наконец его выписали из больницы, а через некоторое время он снова попал туда, еще более измученный. Только спустя полгода один сострадательный врач направил поэта на комиссию.

— А вы не хотели бы уволиться из армии? — спросил его врач. — Ведь вам здесь не место.

— Мне все равно, — ответил Петефи. — Надеяться мне не на что, куда бы я ни пошел.

Друг по солдатчине, Вильмош Купит, уговаривал Петефи, который уже на все махнул рукой. и только ждал смерти, попросить отпускную. Этот солдат ухаживал за больным поэтом.

Ты тот, кто преданно делил со мной

Сухарь последний в этой нищете.

С замиранием сердца ждал Петефи решения своей участи: отпустят его или нет. Закрыв глаза, лежал он на больничной койке и вспоминал, как в зимнюю вьюгу сгребал он снег во дворе казармы, как, одетый в легкую шинель, стоял в карауле, как писал закоченелыми пальцами строки своих стихов на дощатой стене караульной будки, как вечерами, когда уже все товарищи спали, читал он в затихшей спальне Шекспира, Шелли, Горация при свече, наколотой на штык, как задувал его свечу вездесущий капрал.

Петефи уволили из армии. Он ожил. Попрощался с друзьями по солдатчине и зимой в одной рваной шинелишке пустился в дорогу с надеждой, что теперь, быть может, все переменится к лучшему.

Солдат отставной я, не что я иное,

Не унтер, а просто солдат отставной я!

В солдатчине молодость вся и осталась,

До дома со мной добрела только старость. —

Всю жизнь в акурат прослужил до отказа,

Исправный — наказан я не был ни разу.

Награда? В награду рука генерала

Меня, старика, по плечу потрепала.