Дневник. 1943 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дневник. 1943 год

1 января. Пятница

Новый год встретил с Корнейчуком, В. Василевской и Бажанами. Куда-то ездили, сидели в избушке у жены партизана, Бажан разговаривал с дочкой, успокаивал ее. […] Пришел домой в семь часов.

Радость и вместе с тем опасения — а вдруг сорвется — по поводу окружения немцев под Сталинградом.

Напечатана моя статья в «Гудке».

2 января. Суббота

Вечером пошел к Пешковым. Ну, тот же вежливый разговор о тех, кто у них был вчера. Е.П. рассказала о старушке: ждала прихода немцев. У старушки восемнадцатилетняя внучка. Чтобы девочку не изнасиловали, старуха решила откупиться угощением: достала пол-литра водки и селедку. Кто-то донес. Старуху посадили. Город не взят немцами и поныне, а старуха сидит.

Умер актер Новосильцев, игравший в «А. Пархоменко» роль Быкова.

3 января. Воскресенье. 4 января. Понедельник

Ничего не делаю. Читал даже мало. В голове — пустота, в душе недоумение. Зашел к Анне Павловне. Живут в холоде, голоде, а девочка Маня мечтательница. Несчастье! Вот седьмого день рождения, а что ей подарить не знаю. Тоска.

Шлепал по столице в рваных калошах и ботинках. С неба валом-валит снег, с крыш капает… И такое впечатление, как будто тебе прямо в душу.

5 января. Вторник

Зашел к Ольге Дмитриевне Форш в ее голубой особняк. […] Сегодня есть письмо от Сергия к Сталину и благодарность Сталина, ответная. Попы пожертвовали 500 тысяч и обещают еще. По этому поводу Ольга Дмитриевна сказала:

— Мы ничего не стоим. Что вы можете пожертвовать?

— Две тысячи.

— А мне и две трудно. А протоиерей Горьковской церкви (нет, вы вдумайтесь в иронию) жертвует 100 тысяч. То ли еще будет.

— Чему быть?

— Говорят, еврейские погромы уже есть.

— Глупости!

— Ну, дай бог, чтоб глупости. А то Мариэтта (М. Шагинян) в партию записалась, я думаю — не к добру. Она плачет, радуется. Чему, дура!

Я рассмеялся.

— Верно. Ведь она-то умная, а здесь вывеска нужна, а не ум. Вот мой кузен, Комаров, у него вся спина в язвах от лишая, подхватил где-то в Монголии, цветочки рассматривал босиком, в болоте…

— Помилуйте, Ольга Дмитриевна! В Монголии болот нет.

— Высохли, что ли? Да ну их, болота! Я говорю о другом. Кстати, по поводу юбилея Ньютона хотел речь сказать. Он говорит хорошо. Не дали. По бумажке надо, говорит, читать…

— Отказался?

— Куда там, к черту, откажешься…

— Ну, почему же. Если настаивать…

— Посмотрю я, как вы будете настаивать в семьдесят лет-то…

— Я и сейчас-то не очень.

Она расхохоталась. Я побоялся, что пригласят обедать (не потому что есть не хотел, все время есть хочется), а потому что могут подумать обедать пришел, да и то Форш изумилась, что я пришел рано. А рано я пришел потому, что хочу зайти в гостиницу. Узнать — нет ли телеграмм и писем от детей, а по дороге посидеть часик — другой у Бажана.

Вчера Союз прислал мне следующую бумажку, текст которой привожу целиком: «С Новым годом, дорогой товарищ. НКТ СССР помог мне оправдать взятую на себя общественную нагрузку: зайдите, пожалуйста, в Союз писателей к Валентине Михайловне и получите 500 гр. шоколада ценой 34 руб. С приветом, О. С.» Дальше неразборчиво, а жаль — надо б фамилию этого идиота записать в дневник. Шоколад выдавали в секретной комнате, по особому списку. Кашинцева чуть приоткрывала дверь и смотрела — кто стучит. Как бы то ни было, я взял шоколад с радостью и отложил его — будет чудесный подарок ребятам. […]

Все повеселели: три дня подряд наши берут по городу.

6 января. Среда

Встреча с партизанами в санатории «Лебедь». Записывал рассказы их часов пять. Устал, писать не буду в дневник, так как почти все уляжется в статьи, кроме разве одного утверждения старика Бошко:

— Партизанить сейчас труднее, чем в восемнадцатом году. Не потому, что я старый, а потому что немец стал умнее. Он нас — расслаивает.

7 января. Четверг

Рождение Мани. Подарил ей полфунта дрянных конфет и шоколаду из того, что мне дали в Союзе. Она была счастлива и довольна. […]

8 января. Пятница

Написал статью «Партизаны-железнодорожники» для «Гудка». […]

Позвонил в «Новый мир» узнать о судьбе своего романа.

Говорил Дроздов.

— Я должен вам, Всеволод Вячеславович, сообщить неприятное. Щербина (редактор «Нового мира») думал-думал и решил не печатать романа. Он мотивирует тем, что роман — надуманный. Очень талантливо написано, но надуманно.

— Что же он раньше этого не сказал?

— Мне бы хотелось, Всеволод Вячеславович, чтобы вы не отвращались от нашего журнала.

— Не буду уверять вас, что я чувствую к вашему журналу восторг. Тем более, что вы ведь могли отвергнуть сразу, и не заставлять меня переделывать два месяца.

Тот что-то промямлил. Я говорю:

— Пришлите мне экземпляр.

Дроздов обрадовался, словно я его хотел смазать по роже, да промахнулся:

— Да, да, сегодня же. Какой номер вашей квартиры? […]

10 января. Воскресенье

Вышел на часок, прогулялся. Но, к сожалению, насладиться морозом трудно — был голоден. По воскресеньям из Клуба не дают пищи и потому питаешься «что-есть», а сего весьма немного.[…] По дороге, гуляя, завернул в гостиницу — взял телеграммы — одну от Тамары, беспокоится, вторая — из Узгосиздата — требуют рукопись — иначе печатать нельзя! Бедняги! Они прочли отрывок в «Известиях» и сообщение о моем вечере, напечатанное в «Комсомольской правде», и небось решили — вот роман! Хоть бы они напечатали. Но вряд ли. Волна «надуманности» дойдет и до них.

11 января. Понедельник

[…] Если Данте действительно ходил по кругам ада, то как участник подобного хождения могу сказать, что ужас не в воплях и страданиях, ужас в привычке к страданиям и в сознании того, что и привычка, и ужас, и страдания необходимы — «так тебе и нужно».

Надо было бы заканчивать «Кремль», а не придумывать «Сокровища Александра Македонского». По крайней мере, там я был бы более самостоятельным, а тут — напишешь — и все равно не напечатают. Там я заведомо бы писал в стол или, вернее, печку, а здесь пишу на злорадство и смех, — да еще и над самим собой! […]

12 января. Вторник

Утром забежал К. Федин — худой, с провалившимся ртом — старик. Пожаловался на гибель своей пьесы и побежал доставать хлебные карточки, сказав только о Леонове:

— Ленька крутит, крутит, ух!..

13 января. Среда

[…] В книге «Былое и думы» (должно быть, вложил, когда читал), нашел программу художественной части траурного вечера, посвященного одиннадцатой годовщине смерти В.И. Ленина (1935 год), программа как программа. Но на полях ее мои записи. Сколько помнится, я сидел в крайней ложе, впереди (как всегда, пришел рано) и на перилах ложи записывал. Мне, видимо, хотелось сделать словесный портрет Сталина, внешний вид его на заседании. Переписываю с программки (все равно утонет где-нибудь): «Сталин, перед тем как встать или идти, раскачивается из стороны в сторону. Меняет часто, тоже сначала раскачиваясь, позу. Сидит, широко расставив ноги и положив руку на колено, отчего рука его кажется очень длинной. Если надо поглядеть вверх, то шею отгибает с трудом. Рука, словно не вмещается за борт тужурки, и он всовывает туда, несколько торопясь, только пальцы. Сидеть и слушать спокойно не может, и это знают, поэтому с ним кто-нибудь постоянно говорит, подходит то один, то другой… На докладчика ни разу не взглянул. Садятся к нему не на соседний стул, а через стул, словно рядом с ним сидит кто-то невидимый».

В издательстве «Молодая гвардия» на стульях девушка пилит дрова. Редактор, в меховом жилете, говорит тихо, словно бережет теплое дыхание. Мороз, кажется, 24. Из форточек домов высунулись — вечером особенно заметно — трубы времянок, и белый дым, похожий на пар (дрова сырые), стелется переулком. От дыма, что ли, но дома оказались вдруг очень плоскими, словно книги. Стоят тысячи унылых книг, которых никто читать не хочет, — таких вот по «технике» сейчас в магазинах очень много, — и от злости из них идет п-а-р! Да-с. А в домах-то жизнь грозная и страшная, не дай, господи.

14 января. Четверг. 15 января. Пятница

Сильный мороз. Сижу в халате, двух жилетках, валенках — и холодно. Писать трудно. Сегодня, 15-го, получил в «Огоньке» 530 руб., сходил получил продовольствие по рейсовой карточке, замерз, проголодался — и вернулся домой быстро. […] Взял в библиотеке хорошие книжки, читаю и с радостью жду 9-10 вечера, чтобы лечь в постель и читать в постели, только не могу придумать, чем бы утеплить руки и плечи, которые болят уже месяца четыре.

[…] Вся Москва в морозном инее и тумане. Ходил по метро, присматривался, как люди одеты — портфели на кожаных ремнях через плечо; женщина в ватных штанах и куртке «хаки» повязана белым платком — и с перманентом; другая — в резиновых сапогах, третья — в меховых. В простых чулках и в туфлях уже кажется чудовищно соблазнительной, наверное. Видел красноармейца в матерчатых, белых, стеганых сапогах — наверное, такие заменяют валенки…

16 января. Суббота

Холод. Говорят — 33. Вышел на часок — в книжный магазин, купил что-то об Элладе — замерз страшно. […]

Написал первую главу «Сокровищ».

[…] Если бы я пожелал дать картину зимы 1943 года в Москве для кино, я снял бы вестибюль «Правды». Открываешь дверь. Блестящие металлические вешалки, отполированный прилавок, за ним — женщина, принимающая пальто. Однако пальто нет. А на всех вешалках — авоськи из сеток, в них кастрюльки, какие-то мешки… С первого взгляда похоже на то, что брошены сети… Сети смерти, да?

Приведено в газетах выступление германского радиокомментатора о нашем походе на Северном Кавказе. Из этого выступления явствует, что наше наступление — в особенности, по-видимому, по направлению к Ростову приостановлено. Так как даты выступления немецкого комментатора не приводится, то, надо полагать, он выступил несколько дней назад, когда действительно наступление могло быть приостановленным. Сейчас, поскольку мы его приводим, возможно, наши опять прорвали фронт, потеснили немцев. Уже несколько дней нет сообщений (точных) о том, что творится в районе среднего Дона. Кто знает, не у стен Ростова ли мы? […] Внизу, у входа в Союз писателей, холодище страшный, а тут еще ежеминутно открывают дверь, таскают в дом дрова. Сторожиха — у пустой вешалки — бранится:

— Этак и замерзнуть можно, дьяволы! А помирать мне не хочется. Мне тоже надо посмотреть, что с Гитлером сделают.

17 января. Воскресенье

У Бажанов Антокольский читал поэму об умершем сыне, убитом недавно. Лицо похоже на маску, дергается, вытаращенные глаза, словно он не верит, что жив еще. Жена вяжет чулок. […] Ему, конечно, легче оттого, что он высказался — сыну было 18 лет…

Великая радость: добивают две немецкие дивизии под Сталинградом. Пожалуй, это первая, — бесспорная, — победа над немцами за все время войны, исключая, ясно, поражение их под Москвой. […]

18 января. Понедельник

[…] Писал первую главу «Сокровищ», затем, вместе с Мишей Левиным, хохоча, придумывали злодея для романа. Придумали забавно.

19 января. Вторник, 20 января. Cреда

Два дня сидел и писал статьи. 19-го статью о Ленинградском прорыве, которая сегодня и напечатана; 20-го — две статьи: одну для «Гудка», другую для «Известий» — обе о Ленине. Что получилось, не знаю, но за сегодняшнюю хвалили. […] Вечерком, утомленный писанием, пошел отдохнуть к Федину. Сидели, выпили по рюмке, я рассказал ему о пьесе, он похохотал, повосхищался, сказал что я — Гофман, помноженный на Чехова, затем оба выразили сожаление, что сейчас обществу не до серьезной литературы, — и пошли спать. […]

21 января. Четверг

Письмо к Сталину по поводу романа. Написал, что думал — неважно, что не напечатан мой роман, мало ли у меня ненапечатанного? А важно, что подобные действия издателей и редакторов лишают нас, русских романистов, возможности создавать русский роман и выйти с ним на международную арену. Отправил письмо — и задумался, и, задумавшись, впал в некое уныние. Может, и не стоило писать, отнимать у Сталина время? Но, с другой стороны, я ведь не предлагаю ему читать мой роман, не прошу его позаботиться о печатании, а сигнализирую о бедствии литературы, на которое, с моей точки зрения, не обращают внимания. Впрочем, вряд ли Сталин обратит внимание на это письмо, и вряд ли оно попадет к нему в такие грозные для нашего государства дни.

Морозы несколько спали. Пошел прогуляться. Занес Мане 150 грамм конфет, полученных по карточке. Анна Павловна с радостью показала 400 грамм масла, купленного на базаре за 350 рублей. За такие же деньги я купил вчера 29 томов «Нового энциклопедического словаря», т. е. за 400 грамм масла…

…23 января. Суббота

Опять сидел дома. Читал странную книжку, называемую «Социология» П.Сорокина. Я бы назвал ее лучше — «как строить роман», т. е. как найти схему, посредством которой можно было бы столкнуть разных людей. Мне кажется, иной ценности книжка не имеет. […] Вчера получил письмо из Союза, подписанное В.Ставским. напоминают, что я еще не делал взноса на танковую колонну. А у меня всего 500 рублей. Пойду завтра на перерегистрацию, отдам эти 500, - стыдно столько вносить, но денег нет совершенно.

[…] На заседании «планерки» в «Гудке». Железные дороги забиты составами. Есть дороги, с отрезанными концами, забитые составами. Редактор приводит забавный и грустный случай: для того, чтобы не было накипи в котлах машинистам выдают «антинакипин». Однако накипь есть. Стали допытываться — почему? Оказалось, что машинисты меняют «антинакипин» в деревнях, где мужики делают из него мыло, создавая, так сказать — простите за плохой каламбур — буржуазную накипь…

24 января. Воскресенье

Пишу, сдвинув два кресла — мягко и тепло — покрыв ноги мехом, соединив кресла фанерой, положив поверх их подрамник, обитый фанерой, на котором и лежит мой дневник. Тепло и довольно удобно. Не знаю только, много ли часов можно писать в подобном положении? Если много, то хорошо. В иных условиях больше двух часов не выходит.

Был на врачебной комиссии. Вежливейше выслушали, с почтением назвали «высшим командным составом» и признали годным. После чего вернулся домой и стал названивать по телефонам, добывал денег — надо внести на танковую колонну, дать Анне Павловне на дрова. […]

25 января, 26 января. Понедельник-вторник

[…] Искал какую-то книгу, под руки попал В.Брюсов «За моим окном». Я прочел. Он рассказывает там, между прочим, о том, как его рисовал Врубель, — под конец смыл затылок и оставил одно лицо. Брюсов обижается и называет Врубеля сумасшедшим. Но, когда прочтешь, например, книжку «За моим окном» видишь, что Врубель таки был прав. Символисты пыжились, раздувались, старались казаться и выше, и умнее. Впрочем, великанам вроде А.Блока, это и не нужно было, но Брюсов делал это зря.

27 января. Среда. 28-29-30-31 января

Отчасти по причине холода, безденежья, а равно и устав от писания статей, которых в эти пять дней я, кажется, написал три — я не писал сюда. Да и нельзя перегружать рюкзак тяжестью жалоб.

Вчера только что кончил статью, которая сегодня напечатана в «Известиях», как пришел Кончаловский, веселый, румяный, в бобрах. Заходил в Третьяковку, бранился, что его картины плохо освещены — дело в том, что А.Герасимов написал и повесил новую картину «Сталин делает доклад» и весь свет направили на нее.

[…] На днях был он в Третьяковке, продал картину «Мясо». Возвращается домой, стоит на остановке троллейбуса, у гостиницы «Москва», подходит знакомый художник, спрашивает:

— Петр Петрович, как дела?

— Хорошо. Вот только что в Третьяковке продал «Мясо» за 15 тысяч.

Едут. В троллейбусе одна из женщин, пассажирок, продвигается к нему поближе и говорит:

— Гражданин! Мы из Алма-Аты… С питанием у нас еще плохо… Не можете ли мне устроить хоть немного мяса?

Днем неожиданно собрались Федин, Погодин, Форш. Я выставил полбутылки водки, разговорились. Форш рассказывала о Печковском:

— Был такой тенор, пел «Евгения Онегина». Напел много, построил дачу против меня. Глупый. Дача «ампир», с колонками. Он сидит на террасе, в джемпере, вышитом незабудками — мальчиков любил, они и вышивали. Вижу возле террасы старушка варенье варит. Все едут мимо — и в восторге: «Ах, „Евгений Онегин“». А рядом деревня, Егоршино, что ли, называется, мужики — жулики! Немцы идут. Все мы уезжаем. А Печковский все сидит и сидит. «Чего это он?» — «Да, немцев, говорят, ждет». Верно, немцев. Дождался. Он на советскую власть обижался: ордена не дает, потому что мальчиков любил. Поехал он в Киев. Выступал там с большим успехом. Решил — все в порядке, все устроено, на дачу возвращаться пора и — вернулся. А тем временем, окрестные мужики все в партизаны ушли. Вот сидит он на даче, приходят мужики: «Пожалуйте в лес» — «Чего?» — «Приговор надо исполнить» — «Какой приговор?» — «Вынесли приговор мы, надо привести в исполнение». Увели в лес, исполнили, — а бумагу об исполнении сюда прислали.

Федин читал Омара Хайяма. Хайям, кажется, был хороший математик и свои «Рубаи» написал на полях математических сочинений. Это похоже на правду. Стихи точные и ясные — это какая-то классификация чувств, выраженная с предельной простотой, и в то же время художественно. Но для Востока, конечно, он чересчур прост. Затем Ольга Дмитриевна, ни с того ни с сего стала возмущенно рассказывать, как перевозили прах Гоголя. Это, действительно, было глупое и возмутительное происшествие, при котором мне пришлось присутствовать (как вынимали прах Гоголя, правда, я не видел ушел), но Ольга Дмитриевна уж очень окарикатурила его. Федин рассказал, что Малышкин взял кусок не то сукна, не то позумента, держал у себя, но затем, ночью, будто бы убежал на могилу Гоголя и там зарыл этот кусочек под плиту. Прошло время. Малышкина похоронили рядом с Гоголем. Эффектно, но мало правдоподобно. […]

1 февраля. Понедельник

Сегодня — удивительное сообщение о полной ликвидации немецкой группировки под Сталинградом. Взяли фельдмаршала и 15 генералов. Конечно, для нас это замечательно.

[…] В «Известиях» разговаривал с одним журналистом. Тот сказал, что предполагают «Пугачев», роман В.Шишкова, будет удостоен Сталинской премии. Я ответил на это экспромтом: «Старик писал не мудрствуя лукаво: налево чушь и чепуха направо».

2 февраля. Вторник

Газеты. Черчилль был в Турции. Приняли хорошо. Турецкая газета ругает немцев. В начале прошлого года я и Комка предполагали, что немцы бросятся на Турцию в апреле 42 года. Но они сначала бросились на нас, думая пробиться к Турции через Баку. К счастью — не вышло. А теперь-то уж, конечно, к Индии им не пробиться. Возникают радостные мысли — неужели этот год будет последним?

Просмотрел книгу пословиц В.Даля. Пословиц на слова — «мечта», «воображение», «будущее» — нет, как будто этот народ никогда не мечтал, не воображал, не думал о будущем. […]

Днем получил рейсовую, последний раз. Как-то буду жить в марте? Говорят: а) немцы вчера передавали по радио, что русские атакуют Ржев. Наверное, правда; б) «Известия» — наши наступают на Брянском, туда уже уехал лучший очеркист «Известий» Е.Кригер; в) немцы устроили танковую дорогу у Ростова, чтобы пропустить туда свои отступающие армии. […]

3 февраля. Среда

Написал статью — «Битва при Волге». Газеты: плененные немецкие генералы и фельдмаршал Паулюс. Очереди за газетами: лица сияют, показывают друг другу газеты. Ну и дела-то, действительно, не шуточные.

В магазине для командированных — очередь за колбасой и салом. На две недели дают 195 гр. сала и 600 гр. колбасы. Вдоль очереди ходит мужчина босяцкого типа и предлагает менять — кошелку и чайную ложку. Второй подобного же рода — меняет пачку папирос. Просят нож. И тут же режут сало и хлеб, едят. […] Грязь. Гам. Милиционер гонит жуликов.

По улице идут командиры с блестящими погонами.

Все совершенно поразительно, и все не так, как предполагаешь.

4 февраля. Четверг

[…] Вечером приходил профессор Бочкарев, слепой, старый, с узкими плечами, в черном костюме и грязной рубашке. У него длинный, грязный нос, обветшалая серая бороденка, говорит он, не слушая вас. Я, например, пытался вставить что-то от себя в беседу, он делал паузу, а затем продолжал свое. К концу разговора я понял, отчего это. Три дня тому назад он получил известие о смерти сына, сержанта, 35 лет, убитого на фронте. Старик, конечно, весь в этой смерти, она свила в нем свое гнездо прочно. И, рассказывая о себе, он как бы перекликается с сыном. Я должен написать о нем в «Учительскую газету». Он выразил желание прийти ко мне. По глупости своей, я полагал, что он читал меня. Но, конечно, он не читал, да и вообще, кроме газет и научных книг ему ничего не читают. Во всяком случае, он ни слова не сказал о беллетристике. Правда, он ничего не говорил об искусстве. Это — узкий специалист, и притом специалист — популяризатор. И вместе с тем, в нем есть что-то, я бы сказал, тупо-благородное, вроде того как бывают тупо-благородны и красивы глупые борзые собаки.

Я помогал в передней надеть ему шубу — с меховой подкладкой. Он сказал:

— Между прочим, эта шуба принадлежала Петру Кропоткину. Он мой дед. Я получил ее по наследству, — и быстро проговорил: — Не трудитесь, Всеволод Вячеславович, не трудитесь.

Я сказал:

— Помилуйте. Я помогаю не только вам, но еще и держу шубу Кропоткина. Двойное удовольствие.

Уходя, он добавил, что прадеды его Н.Карамзин и партизан Дохтуров. У них в семействе хранится бокал с надписью о 1812 годе. И шел он, как все слепые, зигзагами.

5 февраля. Пятница

В час ночи звонил Николай Владимирович — опять забрали, окружив, много немцев под Воронежем. Порадовался и лег спать. […]

Очень быстро утомляюсь. Проработаю час-два — и голова пуста, шумит, как самовар.

Последняя статья Ф.М. Достоевского в «Дневнике писателя», помеченная днем его рождения. Убеждает читателя в важности и необходимости для нас Средней Азии.

6 февраля. Суббота

Сидели Бажаны, Федин. Шел разговор о том, что будем делать с Европой и что останется от Украины. Бажан высказал правильную мысль, что Украина деревенская уцелеет. Словом, делили места и говорили о том, что европейцы нас дальше пределов нашей Родины не пустят. Удержаться трудно, но настроение действительно удивительное. «Медовый месяц», как говорится. Бажаны уже говорили, как они будут жить в Киеве. Перед уходом их — в передней — раздался звонок: Николай Влад. Слушал «В последний час» — наши взяли Батайск, Ейск, Барвинково и еще что-то. Сообщение поразительное. Батайском перерезана линия железной дороги между Харьковом и Ростовом, и в сущности отрезается Донбасс. В расположении немцев только одна железнодорожная линия, а нам открыт путь на Днепропетровск! Чудеса. «В зобу дыханье сперло». Только бы хватило силы и напряжения.

7 февраля. Воскресенье

До марксизма не существовало системы антинравственных деяний в области, нас окружающей. Эту систему антинравственности, зла, преступлений марксизм и показал. Отсюда его успех. Но поскольку мы признаем по отношению к себе, что мы не являемся звеном этой антинравственной системы, а, наоборот, представляем собою цепь нравственную — хотя и тяжелую, постольку марксизм и его критика к нам неприменимы. Поэтому и отношение наше к теперешнему нашему врагу — немцам — только нравственное, а не марксистское, ибо, если мы немцев будем критиковать марксистской терминологией, а себя будем воспринимать, как явление нравственной силы, то это не сочетаемо. Не знаю, понятно ли то, что я хочу сказать? […]

8 февраля. Понедельник

Написал статью для «Учительской газеты» о профессоре Бочкареве.

[…] Звонит Войтинская. Просит статью: «В чем сила советского народа?» Я говорю:

— Русский народ задним умом крепок.

Она не понимает и говорит:

— Нет, нам нужно о советском народе. Оказывается, товарищи обижаются, что мы пишем — русский, да русский.

— Им полезно, чтоб они обижались. Есть по кому равняться.

Здесь она стала говорить о том, что идут бои на улицах Ростова. Похоже. В сегодняшней сводке есть намек, что за Азовом наши перешли Дон и, значит, зашли в тыл Ростова. Взятие Краматорской, с другой стороны, указывает, что наши врезались в Донбасс. Когда немцы нас бьют, они кричат, что бьют русских, потому что бить советских не так лестно. Когда немцев бьют наши, они кричат, что их бьют советские, так как это и страшно, и необычайно.

Мы, кажется, поступаем вроде них. Когда нас бьют, мы кричим, что гибнет Россия и что мы, русские, не дадим ей погибнуть. Когда мы бьем, то кричим, что побеждают Советы и, хотя мы не проповедуем советской власти во всем мире, но все же… от этих намеков у наших союзников мороз идет по коже и морды цепенеют, так что их приходится уговаривать, что мы-де, не желаем никому советской власти, кроме самих себя. (Читай фельетон «Шулера и шуты» в сегодняшнем номере «Правды»).

И хорошо писать, и хорошо лавировать умел Ленин. А мы, боюсь, хорошо плаваем по знакомому фарватеру и лавируем всегда плохо, в особенности против ветра. Впрочем — «в придачу нам всегда удача».

Сообщение о взятии Курска.

9 февраля. Вторник

Шумит голова: как будто что-то вылили, а нового нет еще…

Поэтому — не работал. А, может быть, потому что и не хочется работать — и откладываешь под любым предлогом. Двадцать пять лет тому назад я занимался наборным делом. Опротивело до тошноты. Сейчас мне кажется, что я опять стою у кассы. Если б статьи мои были стружкой с большой доски, которую я обстругивал для чего-то большого, тогда, понятно, они нравились бы мне. А сейчас я остругиваю рубанком доску в одни только стружки.

Прочел пять томов оккультной серии романов Кржижановской (Рочестер). Первые романы «Эликсир жизни» и «Маги» интересны, хотя с художественной стороны ценности не имеют. Но дальше — повторения. Герой Супрамата превратился в мага — существо всесильное, всезнающее, — и бесстрастное оттого. Естественно, что делать с таким героем нечего. Многие герои наших советских романов имеют чин «мага».

Любопытно вот что. Роман «Маги» написан в 1910 г. Предчувствие войны и революции было столь велико, что даже такой тупой, в сущности, автор, как Кржижановская, знавшая, несомненно, только азбуку оккультизма — если он вообще существует — могла кое-что предсказать. […]

«Несколько гуманных попыток погасить пламя войны кончились полной неудачей. Два раза мир был залит кровью и усыпан трупами. В одну из этих губительных кампаний побежденная Англия потеряла часть своих колоний, к выгоде Америки, которая подобно пауку всюду протягивала нить своей ненасытной алчности».

Напоминаю, что написано в 1916 году, а предсказание относится к 40-му! Особенно удивительно, конечно — две войны, что же касается английских колоний, то предсказатель, кажется, ошибся.

Роман мой, как бумеранг, прилетел из «Комсомольской правды». Впрочем, я уже потерял все надежды на роман.

Сообщение о взятии Белгорода.

10 февраля. Среда

Дома. Статья для «Известий». — «Все силы советского народа».

Сводка, между прочим, довольно ясно намекает, что идут бои на улицах Ростова.

[…] Сегодня звонили из «Гудка» и сказали, что к концу недели мне будет пропуск на фронт, с эшелоном танков.

Сообщение о взятии Чугуева. Мы в 25–30 км от Харькова, в дачной местности. Превосходно!

11 февраля. Четверг

Во сне — рыбачил, на удочку. Клевало хорошо. Сначала натаскал много мелких рыб, а затем поймал огромную. Так как сны, да еще такой резкой отчетливости, вижу редко, и так как в голове пустой шум, мешающий сосредоточению и работе, и так как несчастья приучают к суеверию, и так как нет для семьи денег и не знаю, где их достать, словом — достал «Сонник», едва ли не первый раз в жизни, и прочел. Увы, сонник ответил мне с двойственностью, обычной для оракула. Рыбу удить плохо. Но, поймать большую рыбу — хорошо. Не удочкой, а сетью очевидно. А коли удочкой, то, стало быть, ни богу свечка, ни черту кочерга!

Статья в «Известиях» не напечатана. Да, и ну их к лешему, устал я от этих статей!

Конечно, можно страдать, мучиться потому, что нельзя напечатать роман, или что статьи твои хвалят — не хвалят. Но, все же обычная, рядомшная жизнь куда страшнее всех твоих страданий. […] В вагоне две кондукторши — одна толстомордая, молодая и ужасно расстроенная, а другая тощая, еле двигающаяся. Вот эта тощая и разъясняет кому-то: «Пища у кондукторш плохая, холод, работа на ногах — они и мрут. И перемерли. Тогда провели мобилизацию — толстомордых — из булочных, столовых. Ишь, паникуют!» […]

Иду по улице Горького. Впереди, мелкими, старческими шажками, одутловатое лицо, на котором пенсне кажется капелькой… Боже мой, неужели Качалов!

— Василий Иванович, здравствуй!

— А, Всеволод… чеславич — забыв отчество, пробормотал он что-то неясное и подал мне, тем смущенный, руку в вязаной перчатке. — Как живем?

— Хорошо.

— Да, хорошо. Думаете, что теперь… Москве авиация грозить не будет… Немцы…

— Куда идешь, Василий Иванович?

— А в аптеку. Вот из аптеки в аптеку и порхаю.

— Почему же сюда? Надо в Кремлевскую?

— В Кремлевской того, что здесь есть, нет… Например, одеколон. А здесь я всегда найду, всегда. Прощай, Всеволод!

И он снял перчатку и действительно вошел в аптеку.

Если бы ему нужен был одеколон для туалета, он мог бы послать кого-нибудь. Значит, для питья? Ну тогда я не алкоголик! И с этой глупой мыслью я бодро зашагал по ул. Горького к Красной площади.

12 февраля. Пятница

Кружится голова. Сижу дома. Нельзя ни писать, ни читать. Принял какие-то лекарства, прописанные года два тому назад, и вроде стало легче. […]

13 февраля. Суббота

Чувствую себя несколько лучше.

[…] Ночью зашли Михайлов и Федин. Длинная, до двух часов ночи беседа. Михайлов — о пленении Паулюса, о немце-снайпере, которого разорвали на куски наши, когда узнали, что тот убил 320 русских. Прогнозы Михайлова: победит Америка и, может быть, мы. Англия развалится или, во всяком случае, даст трещину. Мы, инспирировав статью Дюранти, напечатанную в американских газетах, высказали свои желания: нет претензий к Западу, а на Востоке желаем получить Порт-Артур, Маньчжурию, Шанхай и еще какую-то провинцию с советскими районами. В Касабланке велись переговоры о мире — Гитлер предлагал замириться за наш счет, со счетов Америки желает сбросить Италию и Финляндию. Внутреннее положение у нас остается такое же, только будет реорганизация промышленности. Мужик, увидав, что от немца нечего получить, стал нас поддерживать. Это не лишено правды. Кто-то, кажется Асеев, выразил это более красочно. Мужик бросил шапку оземь и сказал:

— Э, все равно пропадать, туда-то их!.. — и пошел бить немцев. […]

15 февраля. Понедельник

Комка так рад жизни, что от плесени, которая в их комнате покрыла не только стены, но и абажур — в восторге: «Красивые пятна».

А здесь — смотрят на небо — и думают о весне.

Рисунок победы: заняли Сталинград. Немцев пленили. Фронт прекратился. Пустынный, холодный, одни стены — город. Жгут фюзеляжи немецких самолетов. Костры. Выдали водки много — по 100 гр. полагается, но т. к. выдавали по спискам, а не по фактическому числу (много раненых и убитых), получили по поллитра. Выпили. Сидят у костров. И скучно. Взяли в руки немецкие ракетницы и начали для развлечения пускать ракеты. Всю ночь над Сталинградом горели разноцветные ракеты.

Прелесть Диккенса, особенно юмористическая сторона его, в том, что он подсмеивается над неподвижным и косным бытом. Натурализм этот юмор принял как форму и тем самым уничтожил юмор и создал роман, которому скоро будет уже сто лет. Быт нашей страны почти лишен косности (кроме, конечно, косности бюрократической, но кто позволит об этом писать?), и, следовательно, натурализму, я даже бы сказал, реализму, нет места. То, что мы натуралисты — это не доказательство потребности, а доказательство трусости современного писателя, — и меня в том числе. Нужно отбросить все лишнее — описание портянок, которых, кстати сказать, мало, рукавиц, шинели. Лохмотья так однообразны! И так они похожи на шинели! Нужно оставить чувства, страсти, столкновения… Нужно создать романтизм. И без этого не обойдутся, так как и натурализм и реализм явления критические (Флобер, Золя, Чехов, Горький, даже Л.Толстой — все писали критику на существующий строй и человека), а надо искусство проповедническое, и значит романтическое. Шатобриан, а равно и немецкие романтики, были проповедниками. «Все это, допустим, верно, — возразят мне. — А как же проповедь? Ведь проповедь всегда и прежде всего что-то обличает, указывает на какие-то пороки и недостатки, которые надо искоренить. А ведь у нас, по мнению бюрократов, которые управляют искусством, нет пороков, а недостатки столь ничтожны, что лучше — прямо приступить к описанию добродетели». Я замолчу, ибо, по совести говоря, не знаю способа уничтожения бюрократов. […]

16 февраля. Вторник

У Кончаловского: «Лермонтов». К тому времени, когда будут напечатаны эти строки, вы уже превосходно будете знать эту картину: я не буду описывать ее. Я шел к Петру Петровичу и мало думал о том, что он мне покажет. На дворе — оттепель, я смотрел на тротуар, и он был желтый от песка, и машин стало больше. Я думал о наших победах и пытался нарисовать в уме теперешнее состояние немецкой армии… Петр Петрович, когда я вошел в комнату, глядел на меня глазами, полными слез. Картина мне понравилась. В ней чувствуется какая-то благородная манерность гения… А глаза Лермонтова — тоскливые и счастливые, глаза сына Петра Петровича — Миши. У него дочка, которая — ей два года — передразнивает, как смеется — в кулак — дедушка. В коридоре — печка железная. В гостиной холодище, мы все стояли в шубах. Петр Петрович сушит картину электрическим камином. Затем он стал рассказывать, как сначала, с этюда, написал «Казбек» и «к этому стал подгонять все остальное», т. е. Лермонтова. Написав костюм, он пошел справляться в Исторический музей — так ли? Оказалось, так… На это я ему сказал, что я, например, до сих пор не собрался съездить на Дальний Восток, чтобы проверить, так ли написан «Бронепоезд» и что Петр Петрович живей меня. Бурку он взял у знакомого — «бурая действительно! А теперешние — крашеные и у них плечи подкладные!». Мундир на белой подкладке, как у всех кавалеристов… Портреты Лермонтова хоть и разные, но по строению лица, если геометрически вымерить, одинаковы… Предполагает назвать: «Я ехал на перекладных из Тифлиса». Я сказал, что не стоит, т. к. неизбежно будут путать эту фразу с пушкинской. Тогда он согласился, что лучше назвать «Лермонтов». Очень боится показывать художникам, обворуют: «Бурку непременно украдут! У меня Дейнека решетку украл, поставил за нее девушку голую… Наденут мундир современный — и готов генерал Доватор!»… «Никому не говорил в столовой, обманывал — вот, мол, снег выпал, а сегодня — бурка, а сабли не могу подобрать. Все думают — Петр Петрович пишет кавалерию, рубку! А тут — лирика!» Короче, чем говорить о художниках, лучше сжечь искусство!.. Глупостей наговорили мы много, но расстались очень довольные, предпочитающие всему опять то же самое чертово искусство и этих чертовых художников!

Взят Харьков.

17 февраля. Cреда

[…] Получил хорошие письма от детей, с нарочным. Кома по-прежнему с восторгом описывает сырость в комнате и оба смеются над совещанием в Касабланке.

А совещание кое-что дало: не ожидая американского наступления, немцы, как сообщают сегодня газеты, перешли в наступление, потеснили на 20 миль американцев и заняли какой-то пункт. Для занятия всего Средиземноморского побережья немцы едва ли имеют силы, а частные успехи им что? […]

18 февраля. Четверг

[…] Видел: на мосту, по направлению Дома Правительства, со стороны Волхонки, две женщины, пожилая и молодая, волочат за веревку санки. Санки широкие, те, на которых возят дрова. Тащить трудно, вчера была оттепель, протаяло сильно и теперь, когда подмерзло, то лед оказался с землей. Пожилая женщина тащит усердно, лямки врезались глубоко в шубу, платок на затылке. Женщина помоложе, в белом шерстяном платке, еле тащит, не хочется. Но она и назад не оглядывается. На санках — лист фанеры. На этом, чем-то застеленном листе, сидит мужчина, лет тридцати, до пояса укрытый одеялом. На нем шинель, шапка-ушанка. Лицо у него истощенное, серое, но ласковое. У него нет одной руки и одной ноги. Дотащив санки до середины моста женщины останавливаются, передохнуть. Пожилая женщина сбрасывает лямку и подходит к калеке. Лицо у нее, — несмотря ни на что! — сияет. Это, наверное, мать. Калека смотрит на нее радостно. Женщина помоложе стоит, не снимая лямки, отвернувшись от санок. Мне хочется заглянуть ей в лицо, и я тороплюсь. Обогнал, заглянул. Лицо измученное, лицо женщины, много рожавшей. Она недвижна. Она тупо смотрит на серую, унылую громаду Дома Правительства, и не видит ничего!.. Наша толпа, поглощенная собой, спешащая, все же оглядывается на эту троицу… Я спешу перейти на ту сторону моста.

А по другой стороне — она очень широкая и с той стороны надо уж очень внимательно смотреть, чтобы разглядеть «троицу», — идет командир со сверкающими золотыми погонами. К нему прижалась женщина в платочке. Глаза у нее полны слез. Она смотрит на него. И у него тоже скорбь в глазах… Они, конечно, не видели «троицу», — но они знают и без того, что такое война! А ему, должно быть, пора «туда».

[…] В небе, то тут, то там, словно открывают огромные вентиляторы, летают невидимые истребители, ибо солнца нет и тучи серые, и много их!..

19 февраля. Пятница

Дома. Писал и тут же перепечатывал рассказ «Честь знамени». Получается что-то длинное.

Наука всегда стремилась классифицировать. Теология мешала ей в этом. Но теперь теология не мешает — и наука словно сошла с ума. Каждая отрасль науки, — даже не наука! — старается приобрести свой язык, свои термины, свои значки. Литературоведение пока питается крохами, падающими со стола философии и экономики, но уже так называемые «формалисты» пытались изобрести — да и изобретут еще! — свой литературный жаргон. […] Поэты совершенно правильно делают, что не изучают жизни. И я говорил глупости, когда требовал «изучения». Во-первых, боль нельзя изучить, пока сам не переболеешь (а мы болели достаточно — и что толку?), а во-вторых, чем больше ошибок в твоей книге и чем ты меньше знаешь жизнь, тем ты будешь убедительнее. Корова умеет только мычать, а между тем из-за отсутствия жиров скоро вымрет пол-России, и не даром индусы обоготворили корову. Дело не в том, что «знаешь жизнь», т. е. понимаешь все эти значки и словечки, куда и что прикладывается, а дело в таланте. […]

20 февраля. Суббота

Исправил статью для «Гудка» об Украине. Легкая оттепель. Опять шум в голове. Вечером заехал Бажан. Он не сегодня-завтра улетает в Харьков. Сильно встревожен — «как-то они мне в глаза посмотрят? Наверно, им неприятно, и приятно. Да и что „это“ такое?». Приглашал к себе. Сказал, что в речи Геббельса, о которой упоминается в сегодняшних газетах, нет ни слова о Гитлере и что американские газеты пишут, будто Гитлера не то убили, не то он сошел с ума. Наверное, вздор.

Тревожимся, когда два дня нет хорошего «В последний час». Ночью пожалуйста — и хороший «В последний час»: наши взяли Красноград, Павлоград, т. е. подкатились к Днепропетровску и Полтаве! Ну, что ж, проделать за три месяца путь от Волги до Днепра — приятно и лестно. Правда, за три месяца немцы проделали путь от Вислы до Москва-реки […] Нонешний немец, слава богу, уже не тот.

Читал Бергсона — беллетристика, недаром он хвалит художников.

21 февраля. Воскресенье

Месяц назад отправил письмо Сталину. Ответа, конечно, нет. Но вот прошел месяц, и я думаю — правильно сделал, что написал. Не то что я жду каких-то благ (хотя, разумеется, ждал, как и всякий бы на моем месте), но надо было высказаться, отмахнуться от романа, отделаться от крайне неприятного ощущения, что надо мной посмеялись.

[…] Вчера иду по Петровке. Ну, как всегда мрачная черная толпа. Мокрый снег под ногами, и вообще похоже, что идешь по какой-то первой, к сожалению, очень длинной, площадке темной лестницы. Да и небо над тобой словно за тем матово-волнистым стеклом, что вставляют в уборных международных вагонов. У магазина стоит пожилая и голодная женщина. Через грудь, по сильно поношенному пальто, ягдташ-сумка, в нее ей надо бы класть деньги, ибо она продает «массовые песни». А масса идет мимо и не смотрит на женщину.

[…] Я получил повестку — явиться к военному комиссару 24-го, как раз в день моего рождения. Приходит дочь Маня, принесла повестку — ее мобилизуют в ФЗО.

22 февраля. Понедельник

Выходил в Союз и Военный комиссариат — бумажки «броня». Ветеринарный фельдшер убеждал комиссара мобилизовать его, не давать отсрочки. Комиссар сказал: «А вы бы переквалифицировались. Лошади все равно все передохли. Мы давно не приглашаем ветеринаров».

Приходили из «Гудка», приглашали писать. Многозначительно говорят:

— К нашей газете за рубежом приглядываются. Мы можем сказать то, что не скажет «Правда» и «Известия».

Ну а мне-то не все равно? […]

Согласился написать статью о Выставке к 25-летию РККА, надеясь, что там будет картина Петра Петровича «Лермонтов». Позвонил им. Ольга Васильевна сказала, что, хотя Петру Петровичу никто ничего не говорил, однако же он понял, что лицо у Лермонтова слишком безмятежное и он его подправил: потому, де, и на выставку не дал. На самом-то деле, наверное, сказали ему, потому что настроение это входит в настроение, которое прорывается в газетах — Россия-то Россией, товарищи, но надо помнить, что и тогда… Словом, всплывают охранительные тенденции, — грозопоносные.

«В последний час» нет. Хорошо, что не подгоняют победу к юбилеям, но все же настроение падает. Видимо, мешает распутица. В Москве оттепель, почти слякоть.

Читал свод статей по Достоевскому: современников и более поздних. Убожество ужасающее. Прекрасен только Владимир Соловьев да К.Леонтьев — и не потому, что они правы в оценке, а потому, что талантливо, и ощущали, что Достоевский — сооружение больших размеров, гора.

23 февраля. Вторник

По приглашению «Труда» пошел на выставку 25-летия Красной Армии, чтобы написать статью. Посмотрел — и отказался. Худо не то, что плохие картины […] — а худо то, что от выставки впечатление такое, что люди посовали что попало и куда попало. По залам ходили тощие люди в черном, преимущественно художники и их жены, скучая, глядели на рамы, именно на рамы, а не на картины.

Вечером зашел Б.Д.Михайлов. В международной обстановке изменений нет, разве что наши отношения с союзниками становятся все холоднее. Закрыта «Интернациональная литература», поскольку, мол, этот журнал стал англо-американским — «а это нам не нужно».

[…] Лагерь пленных. Комендант Великих Лук, которому Гитлер обещал переименовать город в его честь. Его просят доложить пленным, как он защищал Великие Луки. Он поправил на шее железный крест и начал: «Я — враг большевиков, но я в плену». Затем — вопросы пленных: «А почему полроты погибло, которых вы посылали за баранами?», «А восемь человек перебили ходили они за молоком для вас?» Все вопросы в струнку, по форме. И под конец: «Почему вы не выполнили долг немецкого офицера — не застрелились?» Полковник объясняет так, что у него выбили из рук револьвер. Под конец собрания выносят единогласное решение: «Просить коменданта лагеря выдать на один день револьвер господину полковнику Зельцке».

24 февраля. Среда

Позвонила Екатерина Павловна — поздравила с днем рождения. Была в Горках — полное разорение. Да и то сказать — что может уцелеть, если проходили мимо армии! То же самое у нее на даче в Барвихе. Все поломано и побито.

Утром — комиссариат. Заполнял анкету, вернее, заполняла какая-то грудастая девица, которая никак не могла понять — как это я не служу? И была довольна, когда я ей сказал: «Ну, пишите — служу в Союзе Советских Писателей».

Вечером — Николай Владимирович и Бажаны, который все не может улететь в Харьков. Николай Владимирович к дню рождения подарил мне «парабеллум» с патронами, а Маня — стихи мрачного свойства о «Старом доме». Ужас, как мрачно!

Идут разговоры, что немцы контратакуют нас.

25 февраля. Четверг

Похоже — «контратакуют»: впервые, после долгого перерыва в сводке нет наименования занятых нами мест, а о контратаках упоминается. […] Рузвельт, отвечая радиокомментатору, сказал, что нет оснований думать, будто русские, прогнав немцев, закончат войну. И так как это стоит на первом месте, то странно… Конечно, прогнать немцев до советской границы не так-то легко…

Был на заводе «Динамо», в литейном цеху.

26 февраля. Пятница

[…] Сводка — «Наступательные бои».

Без пунктов — взятых. Телеграммы из заграницы подобраны, требующие, так или иначе, Второго фронта. Одна говорит, что, если, мол, дать немцам сейчас два месяца для поправки (подразумевая весну), то это будет непоправимой ошибкой, которую не исправить в два-три года. […]

Город усиленно готовится к газовой войне. Приятель Татьяны, газист, сказал, что так как против этих газов не действительны противогазы, то им приказано выводить население из зараженных пунктов. Было два случая подлета к Москве бомбардировщиков… И если к этому добавить слова Бажана, который приходил сегодня ко мне за книгами, что немцы сосредоточили в районе Ржева 90 дивизий, то есть миллион, то настроение Москвы будет слегка понятно.

В доме — праздник. Татьяна, с большим трудом, достала мне калоши огромные, блестящие новые калоши на красной подкладке, с приложенными суконными стельками!

27 февраля. Суббота

[…] Шел по улице, возбуждая у прохожих внимание своими новыми калошами. […]

По обрывкам газет — здоровье Ганди ухудшилось. Англичане, для престижа империи, в такое опасное время вряд ли согласятся освободить его, да притом безоговорочно. Запрос в Палате Общин о газовой войне: «Мы, англичане, зальем в случае чего, города Германии газами». — Весело, черт дери!

Предложение г-м Вадимова, — редактора «Красной звезды» — поехать в какой-либо освобожденный город. Я согласился. […]

Татьяна шла с калошами мимо Арбатского рынка. Хотела купить клюквы. Смотрит, рынок закрыт. Спрашивает, почему? А так как у нее в руке сверток, то к ней кинулись: «Хлеб? Продаете?» и сразу человек двадцать!

Да-с, прохарчились мы. […]

28 февраля. Воскресенье