За границей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

За границей

Василий Абгарович Катанян:

Когда Маяковскому на вечерах задавали вопрос: «Почему вы так много путешествуете?» – он отвечал строчками из Лермонтова:

Под ним струя светлей лазури,

Над ним луч солнца золотой,

А он, мятежный, ищет бури,

Как будто в бурях есть покой.

Это, конечно, в шутку. В действительности он скорее не любил путешествовать, чем любил.

И все же начиная с 1922 года он почти каждый год выезжал за границу; к тому же за пять лет он объездил пятьдесят четыре города советской страны.

Девять раз Маяковский переезжал границу Страны Советов, направляясь на Запад.

Дважды Маяковский собирался совершить кругосветное путешествие.

Один раз он побывал в Америке – в Мексике и Соединенных штатах.

Один раз – проездом – в Испании.

Один раз – в Чехословакии.

Один раз – в Польше.

Один раз – в Латвии.

Шесть раз – в Германии и шесть раз – во Франции.

Он хотел еще побывать в Англии – ему не дали визу. Собирался в Италию – не получилось. Замышляя кругосветное путешествие, он хотел посмотреть Южную Америку, Турцию, Японию.

Его тянула ездить не любовь к путешествиям, не любопытство туриста и совсем не природная непоседливость.

Он был прав и совершенно точен, когда говорил, что ему «необходимо ездить». Эта необходимость была творческая. Это были безусловно рабочие побуждения, осознаваемые, может быть, наполовину интуитивно.

Поэту с таким живым и непосредственным творческим восприятием, с такой острой и активной реакцией на явления внешнего мира эти поездки давали очень много.

Помимо «перемены места», о которой Маяковский говорил как об одном из творческих «ухищрений», заменяющих поэту необходимую дистанцию пространства и времени между описываемым событием, предметом и собой; помимо выключения из привычной обстановки московских улиц, редакций, своей рабочей комнаты, – такое периодическое выключение тоже помогало работе, – помимо всего этого, его путешествия по городам СССР и за границей давали очень много нового материала, новых впечатлений, новых тем, которые обращались в стихи.

Владимир Владимирович Маяковский:

Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг. Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности.

Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее.

Александр Михайлович Родченко:

Володя очень часто ездил за границу. Он не любил пышных проводов, встреч. Его отсутствие не бросалось в глаза: он продолжал печататься в газетах, вдали от родины он жил ее интересами.

Володя привозил с собой туго набитые чемоданы. Чего тут только не было! Книги и журналы по искусству, плакаты, театральные афиши, каталоги выставок, проспекты, фотографии. Маяковский в узком кругу обычно мало рассказывал о том, что видел. Зато в публичных выступлениях, в стихах, он выкладывал все, что накопилось у него там, на чужбине; заграничные впечатления часто облекались у него в форму блестящего памфлета. Мне казалось тогда, что дома он потому ничего не рассказывал, что не хотел повторяться перед слушателями, перед читателями.

Маяковский терпеть не мог коллекционирования – в буквальном и переносном смысле этого слова. Поэтому одновременно с тем, как в публичных докладах, стихах опустошались запасы его заграничных впечатлений, так таяло содержимое чемоданов. Там, на Западе, Маяковский горячо интересовался левым, революционным искусством живописи, театра, кино, скульптуры, архитектуры. Вместе с монографиями, проспектами, каталогами он привозил нам дыхание искусства современного Запада, показывал нам его таким, каким оно было в действительности.

Соломон Самуилович Кэмрад:

– Зачем вы ездите за границу? – спросили у поэта на вечере в Доме Комсомола Красной Пресни 25 марта 1930 года.

– Я там делаю то же, что и здесь, – отвечал поэт. – Там я писал стихи и выступал на собраниях, говорил о коммунистической партии.

– Я путешествую для того, чтобы взглянуть глазами советского человека на культурные достижения Запада, – объяснял Маяковский в другом случае. – Я стремлюсь услышать новые ритмы, увидеть новые факты и потом передать их моему читателю и слушателю. Путешествую я, стало быть, не только для собственного удовольствия, но и в интересах всей нашей страны.

Василий Абгарович Катанян:

Единственный (кроме русского) язык, на котором Маяковский свободно объяснялся, это был язык его детства – грузинский. Но он меньше всего мог ему пригодиться в его поездках по Западной Европе и Америке.

Когда кто-то в разговоре высказал предположение, что Маяковский, разъезжая столько по заграницам, должен хорошо владеть языками, он очень удивился:

– Почему вы так думаете?

– А как же – гимназическое образование плюс заграничные поездки…

– К сожалению, нет, – возразил Маяковский, – заграничные поездки минус гимназическое образование. <…>

Маяковский путешествовал с маленькими словариками, с несколькими готовыми фразами в записной книжке, с брошюрками <…> которые могли помочь заказать номер в гостинице, выбрать завтрак, купить папиросы.

Он ходил в полпредства и торгпредства «отводить советскую душу», просил товарищей погулять с ним; а когда оставался один, тогда было особенно «плохо без языка». Тогда иной раз весь вечер с прогулкой и сиденьем в кафе наполнялся одной фразой, несколько раз повторяемой официанту на разные интонации:

– Коктейль шампань, силь ву пле!

А если, бывало, кельнер или шофер такси вдруг обратится к нему с чем-нибудь, из нескольких фраз запоминалось одно или два слова, и потом в гостинице они отыскивались в словаре и по ним восстанавливался смысл сказанного.

Все это, конечно, не украшало его жизнь за границей.

И даже когда встречались в поездках друзья, с которыми можно было не расставаться, – как это было, например, в Нью-Йорке, где жил старый друг Маяковского Давид Бурлюк, – и тогда незнание языка мешало, раздражало, утомляло.

Соломон Самуилович Кэмрад:

В Париж из Берлина Маяковский выехал 17 или 18 ноября (1922 г. – Сост.). Сохранилась его открытка из Берлина к Рите Райт, с которой он занимался до отъезда немецким языком: «Эх, Рита, Рита! Учили Вы меня немецкому языку, а мне по-французски разговаривать». В Берлине Маяковский был вместе с друзьями и не очень нуждался в познаниях немецкого языка. В Париж же он ехал один. Был составлен и занесен в записную книжку кратчайший словарик необходимых французских глаголов и выражений: идти, хотеть, мочь, знать, брать, чистить, вчера, прямо, спички, все равно, дорого, скорей, силь ву пле, здесь живет мсье X? Какая комната? Faites repasser mon costume (прогладьте мой костюм), Coupez moi des cheveux tout cour! (постригите мне волосы совсем коротко!) и т. д. и т. д.

С этим запасом слов Маяковский отбыл в Париж.

Он осмотрел все, что только можно было осмотреть в Париже за такой короткий срок: от Палаты депутатов до «Осеннего салона». Он познакомился с работами десятка художников, побывав в их мастерских, – Пикассо, Делонэ, Брак, Леже, Гончарова, Ларионов, Барт и др.; он видел купцов, которые торгуют картинами; он ездил на фабрику пианол; слушал композитора Стравинского; пытался познакомиться с Анатолем Франсом и Барбюсом, виделся с Кокто, присутствовал на похоронах Марселя Пруста; побывал в нескольких театрах и съездил за город посмотреть знаменитый парижский аэродром.

Владимир Владимирович Маяковский:

Париж видит сейчас первых советских русских. Красная паспортная книжечка РСФСР – достопримечательность, с которой можно прожить недели две, не иметь никаких иных достоинств и все же оставаться душой общества, вечно показывая только эту книжечку.

Всюду появление живого советского производит фурор с явными оттенками удивления, восхищения и интереса (в полицейской префектуре тоже производит фурор, но без оттенков). Главное – интерес: на меня даже установилась некоторая очередь. По нескольку часов расспрашивали, начиная с вида Ильича и кончая весьма распространенной версией о «национализации женщин» в Саратове.

Компания художников (казалось бы, что им!) 4 часа слушала с непрерываемым вниманием о семенной помощи Поволжью. Так как я незадолго перед этим проводил агитхудожественную кампанию по этому вопросу, у меня остались в голове все цифры.

Этот интерес у всех, начиная с метельщика в Галле, с уборщика номера, кончая журналистом и депутатом.

Лев Вениаминович Никулин:

Он был признанным послом Москвы, московским полпредом поэзии, поэтом Интернационала в городе-памятнике трем революциям. Среди парижской старомодности, пятиэтажных буржуазных домов, газовых фонарей, железных ставней, среди французского консерватизма, устойчивого удобного быта он ходил бездомный и непримиримый, потому что его домом были улица и трибуна. Но он очень хорошо понимал очарование этого города, сочетающего бюрократическую старомодность Третьей республики с чиновным цезаризмом Наполеона и трехсотметровым прыжком в будущее башни Эйфеля.

Он любил женщин этого города с их врожденным вкусом и врожденной нескромностью, он понимал парижских художников с их чувством плоскости формы, чувственной любовью к краске и утонченностью, доходящей до бесстыдства и самолюбования.

Он понимал и любил сумеречный парижский пейзаж – лиловые, оранжевые и синие огоньки на Сене и пламя дымного зимнего заката над Триумфальной аркой. Такое небо было и в те парижские зимы, когда на площади Согласия стояло деревянное «П» гильотины. Ее тонкие сухие деревянные ноги стоят в истории не менее крепко, чем слоновые кубообразные ноги Триумфальной арки на площади Звезды.

Он многое любил и все понимал в этом городе, где хотел бы умереть «если б не было такой земли – Москва».

Валентина Михайловна Ходасевич:

На площади Concorde (Согласия) Владимир Владимирович остановил такси и сказал:

– Я влюблен в эту площадь и хотел бы на ней жениться. Пока хоть постоим и полюбуемся.

Эльза Триоле:

Гостиница «Истрия» (в Париже. – Сост.), где останавливался Маяковский, изнутри похожа на башню: узкая лестничная клетка с узкой лестницей, пятью лестничными площадками без коридоров; вокруг каждой площадки – пять одностворчатых дверей, за ними – по маленькой комнате. Все комнаты в резко-полосатых, как матрацы, обоях, в каждой – двуспальная железная кровать, ночной столик, столик у окна, два стула, зеркальный шкаф, умывальник с горячей водой, на полу потертый желтый бобрик с разводами. Из людей известных там в то время жили: художник-дадаист Пикабия с женой, художник Марсель Дюшан, сюрреалист-фотограф американец Ман Рей со знаменитой в Париже девушкой, бывшей моделью, по имени Кики и т. д. <…>

В 24-м году он был особенно мрачен. Пробыл в Париже около двух месяцев, ни на шаг не отпуская меня от себя, будто без меня ему грозят неведомые опасности. Сильно сердился на незнание языка, на невозможность с блеском показать французам советского поэта. Часто я заставала его за писанием писем в Москву, причем он сидел на полу, а бумагу клал на кровать – столик был обычно чем-нибудь завален. Тосковал. Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин «Олд Ингланд» за покупками… Впрочем, в отношении покупок раз от раза не отличался: в «Олд Ингланд» покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа, в магазине «Инновасион» – особенные чемоданы с застежками, позволяющими регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности – несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в кожаном футляре – вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России.

Валентина Михайловна Ходасевич:

Маяковский и Эльза мрачные. Мрак оттого, что сразу по приезде Маяковский получил из главной префектуры (полиции) предложение покинуть Францию в двадцать четыре часа, несмотря на то, что у него была виза на месяц. Они с Эльзой отправились в префектуру узнать, в чем дело. Попали в кабинет к важному чиновнику. Маяковский не говорит по-французски, и Эльза выясняет обстоятельства дела. Чиновник заявляет:

– Мы не хотим, чтобы к нам приезжали люди, которые, покинув Францию, грубо нас критикуют, издеваются над избранниками народа и все это опубликовывают у себя на родине.

Эльза переводит сказанное Маяковскому – он утверждает, что это недоразумение.

– Значит, вы не писали?

– Нет.

Чиновник нажимает кнопку на столе, и в комнате возникает молодой человек, которому он что-то тихо говорит. Молодой человек удаляется и вскоре возвращается – в руках у него газета «Известия».

– Вы, вероятно, узнаете это? – спрашивает чиновник. Не узнать напечатанного в «Известиях» стихотворения «Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану» было невозможно…

Деваться некуда. Маяковский говорит, что ведь французы, очевидно, согласились с его мнением: сняли Пуанкаре с его высокого поста и заменили другим. Эльза пытается убедить чиновника, что Маяковский не представляет опасности для Франции – он не говорит ни слова по-французски. Вдруг Маяковский, узнав, что она сказала, произносит: «Jambon»[9]. Чиновник мрачно повторяет, что Маяковский должен быть через двадцать четыре часа за пределами Франции.

Но литературная общественность Парижа, особенно молодые поэты, узнав, что Маяковского лишили визы, стали срочно собирать подписи протеста. На следующий день я с утра примчалась к Эльзе узнать, как дела Маяковского. Угроза выселения еще оставалась в силе. Кто-то из поэтов по телефону просил Эльзу и Маяковского быть в двенадцать часов дня в кафе – там должны собраться поэты и привезти петицию с подписями, которых было уже более трехсот. За Маяковским должен заехать один из поэтов. Владимир Владимирович сказал мне: «Едем с нашими – может, будет интересно». Мы подъехали на такси и вошли. Это кафе, где часто собирались рабочие. Внутри стояли большие столы из толстых досок, скамьи и табуреты. В одном из отсеков помещения, у окна на улицу, за столом и вокруг собрались желавшие помочь Маяковскому – их было много. Раздались аплодисменты, кричали: «Маяковский!» Он приветствовал всех поднятой рукой. Сел. Все шумели и толпились вокруг. Эльза была переводческой инстанцией между Маяковским и собравшимися. Продолжали входить опоздавшие. Кто-то сказал: «Может, лучше не делать много шума?..» – «Нет, наоборот!» Выяснилось, что собрались для демонстрации преданности Маяковскому и возмущения префектурой. Кто-то подошел и показал большие листы с подписями. «Мы добьемся, вы останетесь в Париже! Выбраны делегаты, поедут разговаривать с полицией…» Маяковский был растроган, нежно улыбался и вдруг опять мрачнел. Его очень раздражало незнание языка. Кто-то предложил читать стихи. Желторотый поэт влез на стол и читал с руладами очень благозвучные стихи. Маяковский достал из кармана монетку – вопрошал и проверял судьбу: выходило «решка». Он раздражился, встал, оперся на палку, поднял руку – все затихли, и он, прочитав стихи, быстро направился на улицу.

Поэтам удалось получить небольшую отсрочку отъезда Маяковского из Франции.

Лидия Николаевна Сейфуллина (1889–1954), писательница:

Для выступления корифеев нашей литературы тогда помещений за границей не предоставляли. Для поэта Маяковского было его почитателями откуплено на один вечер большое кафе Вольтера. Где находится оно в Париже, я точно не вспомню. Но ясно помню, одним рядом окон оно выходит на площадь. Задолго до начала вечера на этой площадке встал на дежурство отряд конной полиции. Но не мог помешать скопиться на площади плотной людской толпе, не имеющей возможности проникнуть в кафе, еще днем заполненное людьми, желающими слышать Маяковского.

В открытые окна на площадь и прилегающую к другой стороне здания улицу достаточно ясно доносилось каждое слово поэта, благодаря замечательной его дикции и сильному голосу. Среди собравшихся были и злостные эмигранты, ненавистники Советской России. Ярыми выкриками они требовали, чтобы Маяковский читал свои дореволюционные стихи. Но поэт упрямо читал свои произведения, созданные уже после Октябрьской революции. Тогда усилились враждебные выкрики. За всю мою жизнь я знала только одного человека, который под яростные крики враждебной толпы, под натиском множества таких криков, внешне сохранял полное достоинства спокойствие.

Эльза Триоле:

Бывали мы ежедневно, как Ромул и Рем, в кафе на Монпарнасе. Там сразу Маяковского окружали русские, и свои, и эмигранты, и полуэмигранты; а также и французы, которым он меня немедленно просил объяснить, что он говорит только на «триоле». Русских появление Маяковского чрезвычайно возбуждало, и они о нем плели невероятную и часто гнуснейшую ерунду. <…>

В 1924 году Маяковский в Париже американской визы так и не дождался. Уехал в Москву, но через полгода опять вернулся за тем же, рассчитывая отправиться в кругосветное путешествие. Из Москвы он на этот раз летел и с восторгом рассказывал мне, как на границах летчик, из вежливого озорства, «приседал на хвост».

Давид Давидович Бурлюк:

Тщетно Маяковский добивался разрешения на въезд в «страну свобод». По этому поводу автор этих строк имел беседу с юрисконсультом по делам СССР Чарльзом Рехтом.

Адвокат на мой вопрос, могут ли Маяковского впустить в Америку, ответил, покачав головой:

– Не думаю. Очень уж выражены в нем стихийная революционность и наклонность к широчайшей агитации.

Соломон Самуилович Кэмрад:

«В Америку попасть трудно. А советскому человеку тем более. Начнут слишком пристально рассматривать паспорт, и придется, быть может, поплакать на «Острове слез».

«Вот почему, – продолжает корреспондент, – поэту пришлось обходным маневром заехать в Америку, с тылу пробраться в США».

В воспоминаниях Л. Я. Хайкиса, отрывок из которых был напечатан в газетах, говорится: «Маяковскому удалось получить визу, только убедив американское консульство в Мексике, что он просто рекламный работник Моссельпрома и Резинотреста». <…> «Для первого знакомства» Маяковского, как известно, на границе арестовали.

Владимир Владимирович Маяковский:

Полицейский всунул меня и вещи в автомобиль. Мы подъехали, мы вошли в дом, в котором под звездным знаменем сидел человек без пиджака и жилета.

За человеком были другие комнаты с решетками. В одной поместили меня и вещи.

Я попробовал выйти, меня предупредительными лапками загнали обратно.

Невдалеке засвистывал мой нью-йоркский поезд.

Сижу четыре часа.

Пришли и справились, на каком языке буду изъясняться.

Из застенчивости (неловко не знать ни одного языка) я назвал французский.

Меня ввели в комнату.

Четыре грозных дяди и француз-переводчик.

Мне ведомы простые французские разговоры о чае и булках, но из фразы, сказанной мне французом, я не понял ни черта и только судорожно ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть интуитивно в скрытый смысл.

Пока я вникал, француз догадался, что я ничего не понимаю, американцы замахали руками и увели меня обратно.

Сидя еще два часа, я нашел в словаре последнее слово француза.

Оно оказалось:

– Клятва.

Клясться по-французски я не умел и поэтому ждал, пока найдут русского.

Через два часа пришел француз и возбужденно утешал меня:

– Русского нашли. Бон гарсон.

Те же дяди. Переводчик – худощавый флегматичный еврей, владелец мебельного магазина.

– Мне надо клясться, – робко заикнулся я, чтобы начать разговор.

Переводчик равнодушно махнул рукой:

– Вы же скажете правду, если не хотите врать, а если же вы захотите врать, так вы же все равно не скажете правду.

Взгляд резонный.

Я начал отвечать на сотни анкетных вопросов: девичья фамилия матери, происхождение дедушки, адрес гимназии и т. п. Совершенно позабытые вещи!

Переводчик оказался влиятельным человеком, а, дорвавшись до русского языка, я, разумеется, понравился переводчику.

Короче: меня впустили в страну на 6 месяцев как туриста под залог в 500 долларов.

Уже через полчаса вся русская колония сбежалась смотреть меня, вперебой поражая гостеприимством.

Из отчета газеты «Фрайгайт» (Нью-Йорк):

Маяковский заявил:

– Я – только первый «мизинец» своей страны. Америка отделена от России 9000 миль и огромным океаном. Океан можно переплыть за 5 дней. Но то море лжи и клеветы, которое вырыли белогвардейцы, в короткий срок преодолеть нельзя. Нужно работать много и упорно, чтобы могучая рука новой России могла пожать без помех могучую руку новой Америки.

Давид Давидович Бурлюк:

Маяковский не любил сниматься и никогда не давал на это разрешения. Но однажды, стоя на Бруклинском мосту, со светящимися башнями подле, он позволил себя снять, надписав на фото: «Маяковский и Бруклинский мост – из родственных чувств к нему».

Элизабет Джонс. Из бесед с Патрицией Дж. Томпсон:

Он был действительно в настоящем восторге от Бруклинского моста. Мне было знакомо это чувство по московским инженерам и студентам инженерного института. Один американский журналист, которого я познакомила с ними, сказал: «Боже мой, да они знают каждый болт в Бруклинском мосту». Это действительно было достижением того времени. И Маяковский ходил по нему, была лунная ночь. Это было здорово. Он был так счастлив погулять по Бруклинскому мосту!

Владимир Владимирович Маяковский. Из беседы с журналистом нью-йоркской газеты «Фрайгайт»:

– Вот мы – «отсталый», «варварский» народ. Мы только начинаем. Каждый новый трактор для нас – целое событие. Еще одна молотилка – очень важная вещь. Что касается вновь открытой электростанции – то это уже совсем замечательное дело. За всем этим мы пока еще приезжаем сюда. И все же – здесь скучно, а у нас – весело, здесь все пахнет тленом, умирает, гниет, а у нас вовсю бурлит жизнь, у нас будущее.

До чего тут только не додумались?! До искусственной грозы. Тем не менее прислушайтесь, и вы услышите мертвую тишину. Столько электричества, такая масса энергии и света, что даже солнце не может с ним конкурировать, – и все же темно. Такая огромная страна, с тысячами всевозможнейших газет и журналов – и такое удивительное косноязычие, никакого тебе красноречия. Рокфеллеры, Морганы, Форды – вся Европа у них в долгу, тресты над трестами – и такая бедность.

Вот я иду с вами по одной из богатейших улиц мира, с небоскребами, дворцами, отелями, магазинами и толпами людей, и мне кажется, что я брожу по развалинам, меня гнетет тоска. Почему я не чувствую этого в Москве, где мостовые действительно разрушены и до сих пор еще не починены, многие дома сломаны, а трамваи переполнены и изношены донельзя? Ответ простой: потому что там бурлит жизнь, кипит, переливается через край энергия всего освобожденного народа – коллектива; каждый новый камень, каждый новый кирпич на стройке есть результат целеустремленной, творческой инициативы самих масс.

А здесь? Здесь нет энергии, одна сутолока бесформенной, сбитой с толку толпы одураченных людей, которую кто-то гонит, как стадо, то в подземку, то из подземки, то в «эл», то с «эл».

Все грандиозно, головокружительно, вся жизнь – «Луна-парк». Карусели, аэроплан, привязанный зачем-то железной цепью к столбу, любовная аллея, которая вот-вот должна привести в рай, бассейн, мгновенно наполняемый водой при помощи пожарной кишки, – все это грандиозно, головокружительно, но все это только для того, чтобы еще больше заморочить людям голову, выпотрошить их карман, лишить их инициативы, не дать им возможности думать, размышлять. Так и дома, и на фабрике, и в местах для развлечений. Радость отмерена аршином, печаль отмерена аршином. Даже деторождение – профессия… И это свобода? <…>

Предвечерний шум на Пятой авеню разбудил в Маяковском потребность вернуться к разговору, происходившему два дня назад. Он беспрерывно курит свои длинные русские папиросы, ходит из угла в угол, наконец останавливается и бурчит:

– Поди возись тут с индивидуумом. Это пока не стоит труда. Какое значение он имеет по сравнению с миллионами? Он ничего не может поделать, абсолютно ничего. Америка лишний раз убедила меня в этом и все больше и больше убеждает. Ах, черт возьми! Такая гигантская техника, настоящая мистерия индустриализма, и такая духовная отсталость, просто дрожь берет. Эх, да ведь если бы наши русские рабочие и крестьяне достигли хоть одной трети такой индустриализации, какие чудеса они бы показали. Они бы не одну новую Америку открыли.

Василий Абгарович Катанян:

Но, несмотря на весь интерес к путешествиям, к новым странам и людям, – несмотря на то, что организовать такое путешествие стоило ему подчас больших трудов, возни и беготни: добыть визы, паспорта, деньги и т. д., Маяковский, едва начав поездку, едва переехав советскую границу, начинал уже скучать по Москве, тосковать и рваться назад.

Эльза Триоле:

И с кем бы Маяковский ни говорил, он всегда и всех уговаривал ехать в Россию, он всегда хотел увезти все и вся с собой, в Россию. Звать в Россию было у Володи чем-то вроде навязчивой идеи. Стихи «Разговорчики с Эйфелевой башней» были написаны им еще в 1923 году, после его первой поездки в Париж:

Идемте, башня!

К нам!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.