Сенсимонизм и русская общественная мысль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сенсимонизм и русская общественная мысль

Сен-симонизм, оказавший такое большое влияние на французскую мелкобуржуазную интеллигенцию 30-х годов XIX века, не мог не затронуть и некоторые слои русского общества этого периода. В крепостнической России, отставшей от Западной Европы почти на столетие, слои эти были, правда, и немногочисленны, и мало влиятельны, но все же они существовали. Состояли они почти исключительно из образованной дворянской молодежи, хлебнувшей западной культуры, оторвавшейся от помещичьего уклада, но неспособной сколько-нибудь широко и глубоко подойти к социальному вопросу, поставленному на очередь западноевропейской действительностью. Из сенсимонизма эти культурные одиночки черпали не столько стремление к научному изучению общественных проблем, сколько сентиментальные симпатии к беднякам и смутную жажду социальных преобразований. Сенсимонизм давал им не построения, а настроения, но в условиях тогдашней российской действительности и это уже было немалой заслугой.

В самом деле, что могли дать этим юнцам с благородными мыслями и возвышенными чувствами сен-симоновские идеи о всеобщем распространении индустриальной системы, об отмирании государства, о значении банков и кредита, об ассоциациях, об исторической необходимости? Индустриальная система была им известна разве только по крепостным фабрикам, государство являлось в облике николаевского жандарма, банки, в европейском смысле этого слова, почти не существовали, с историей собственной страны можно было познакомиться только по карамзинской «Истории государства российского». Трагический исход декабристского восстания на долгие годы отстранил всякую мысль об активной политической борьбе. Звериный быт крепостного поместья, произвол высших и низших властей, самодурство сверху, пассивное повиновение снизу, — вот что было реальной действительностью для этих юношей. Чтобы понять социальную подоплеку сенсимонизма, нужно было мысленно перенестись в быт совершенно чужой им страны, а для этого не хватало ни знаний, ни фантазии. Поэтому наиболее доступной стороной сенсимонизма для них оказывались его отвлеченные морально-философские идеи, которые можно было понять умом и усвоить чувством и без непосредственного знакомства с жизнью Франции.

Первым русским сен симонистом был декабрист Лунин, попавший во Францию в 1815 году вместе с русскими войсками и в 1816 году лично познакомившийся с Сен-Симоном. Сен-Симон высоко ценил его способности, считал его одним из лучших своих учеников и по всей вероятности именно от него получил некоторые сведения о русском крепостном строе, о котором он упоминает в одном из своих произведений. Возвратившись в Россию и став одним из основателей «Союза спасения», а впоследствии членом «Северного тайного общества», Лунин, вероятно, пропагандировал идеи учителя среди своих политических единомышленников, но широкого отклика среди них не встретил. Судя по некоторым косвенным данным, можно думать, что и Пестель был знаком с теориями Сен-Симона. Но на общем мировоззрении декабристов сен-симоновская социальная философия никак не отразилась, ибо все внимание их было поглощено двумя основными задачами — свержением абсолютизма и отменой крепостного права, и уяснению этих задач теории Сен-Симона ни в малейшей мере не помогали.

В 30-х годах сенсимонизму в России более посчастливилось, и «Изложение сен-симонистской доктрины» стало одной из популярнейших книг среди передовой части тогдашней культурной молодежи. Но это произошло не потому, что в политическом отношении Россия шагнула вперед по сравнению с предыдущим десятилетием, а потому, что она значительно ушла назад. Николаевский режим, беспощадно давивший всякое свободное слово и всякую свободную мысль, исключал возможность какой бы то ни было общественной деятельности и так основательно расправился с либеральными кругами русского общества, что об активной борьбе против самодержавия не приходилось и думать. Единственное, что оставалось немногочисленной дворянской интеллигенции, — это переживать в идее то, чего нельзя было осуществить в действительности. Отвлеченные философские построения Гегеля и смелые фантазии великих утопистов как нельзя более подходили для этой «мысленной» революции. То, что на Западе было прологом к великой жизненной битве, здесь, в беспросветной николаевской тюрьме, было упоительной сказкой, которую рассказывает себе ребенок, запертый в темную комнату. Поэтому и из сен-симонистского учения радикально настроенные русские юноши 30-х годов взяли не его научную сторону, не его практические выводы, а наиболее сказочные, наиболее отвлеченные элементы. Либеральная оппозиция не видела за собою никаких реальных сил. В ее руках не было никакого иного оружия, кроме слова, а слово, что бы там ни говорили, не может переломить штыка. И вдруг появляются люди, несущие новую религию, уверяющие, что их проповедь сокрушит все препятствия и что «любовь» пересоздаст весь мир. Естественно, что радикальные круги дворянской интеллигенции должны были ухватиться за это откровение обеими руками.

«Середь этого брожения, — рассказывает Герцен, — середь догадок, усилий понять сомнения, пугавшие нас, попали в наши руки сен-симонистские брошюры, их проповедь, их процесс. Они поразили нас.

Поверхностные и неповерхностные люди довольно смеялись над отцом Анфантеном и его апостолами; время иного признания наступает для этих предтеч социализма.

Торжественно и поэтически являлись середь мещанского мира эти восторженные юноши со своими неразрезными жилетами, с отращенными бородами. Они возвестили новую веру, им было что сказать и было во имя чего позвать перед свой суд старый порядок вещей, хотевший их судить по кодексу Наполеона и по орлеанской религии.

С одной стороны, освобождение женщины, призвание ее на общий труд, отдание ее судеб в ее руки, союз с нею, как с равным.

С другой — оправдание, искупление плоти, rehabilitation de la chair.

Великие слова, заключающие в себе целый мир новых отношений между людьми, — мир здоровья, мир духа, мир красоты, мир естественно-нравственный и потому нравственно чистый… Добрые люди поняли, что очистительное крещение плоти есть отходная христианству. Религия жизни шла на смену религии смерти, религия красоты — на смену религии бичевания и худобы от поста и молитвы.

Новый мир толкался в дверь; наши души, наши сердца растворялись ему. Сен-симонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном.

Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены модной волной его и рано переплыли тот рубеж, на котором останавливаются целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду через море» («Былое и думы»).

По словам Герцена, сенсимонизм производил очень большое впечатление не только на него и Огарева, но и на довольно широкие круги московской культурной молодежи. «Сен-симонизм, неопределенный, религиозный и в то же время не лишенный анализа, удивительно подходил к их вкусам». («О развитии революционных идей в России»). От этой «неопределенности» Герцен вскоре избавился и упрекал учеников Сен-Симона как раз за то, что так восхищало его вначале, — за чрезмерное увлечение религиозными идеями: уже в средине 1833 года в письме к Огареву он называет «религиозную форму» сенсимонизма его «упадком». Тем не менее преклонение перед Сен-Симоном и выдвинутыми им идеями оставалось у Герцена и впоследствии.

Огарев, ближайший друг Герцена, попытался даже на практике осуществить сен-симонистские теории и некоторое время носился с планами основания «крестьянского университета» и «фабрики», которая должна была облегчить положение крестьян его имения и вообще окрестного населения. Разумеется, в условиях николаевской России планы эти остались благими мечтами.

Для Герцена, Огарева и некоторых из их друзей сочинения Сен-Симона и его последователей оказались своего рода приготовительной школой. Сен-симонистские идеи сыграли некоторую роль в духовном развитии Белинского, хотя у него они переплетались с другими влияниями, гораздо более сильными (Гегель в первую половину его литературной деятельности, Фурье, Пьер Леру, Луи Блан, Прудон, Жорж Занд и Фейербах в последние годы своей жизни).

Интеллигентная молодежь сороковых и особенно начала пятидесятых годов была уже значительно иной и по своему классовому составу и по своим политическим стремлениям. К дворянскому студенчеству в большом числе примешались студенты из других сословий, и интеллигент-разночинец, бывший редкостью в 30-х годах, стал явлением довольно частым. Туманная мечтательность, характерная для предыдущего десятилетия, этому поколению была уже чужда: оно инстинктивно тянулось к точной науке, четким политическим лозунгам, более трезвому анализу социальных отношений. Сен-Симон и сен-симонисты оказывали на него гораздо меньшее влияние, чем новые властители дум — Прудон и Луи Блан. Но все же и для него сенсимонизм прошел далеко не бесследно. Говоря об этой эпохе, Салтыков-Щедрин так описывает свои собственные настроения того времени: «Еще в ранней молодости он (подразумевается сам Салтыков-Щедрин) был идеалистом; но это было скорее сонное мечтание, чем сознательное служение идеалам. Глядя на вожаков, он называл себя фурьеристом, но в сущности смешивал в одну кучу и сенсимонизм, и икаризм, и фурьеризм и скорее всего примыкал к сенсимонизму» («Мелочи жизни»). «Он… естественно примкнул к западникам… К тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабэ, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занд. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — все шло оттуда» («За рубежом»). Петрашевский, оказавший большое влияние на политические взгляды Щедрина, был фурьеристом и к сенсимонизму особых симпатий не питал.

Сверстники Щедрина — вот то последнее поколение русской интеллигенции, которое находилось под непосредственным воздействием сенсимонизма. Начиная с средины пятидесятых годов, преобладающее влияние в литературе и общественной жизни переходит к «разночинцам», — выходцам из самых разнообразных социальных слоев. Признанными вождями культурной молодежи становятся преемники разночинца Белинского — Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Елисеев. Западная Европа по-прежнему остается их вдохновительницей, но это уж совсем не та Европа, в которой искали откровений их предшественники. Социальный вопрос разделил ее на два непримиримых лагеря, у которых все разное, начиная с внешнего облика и кончая самыми интимными уголками духовного мира. Религиозные искания отступили на задний план, и в центре интересов стоят социально-политические вопросы и точные науки. «Отец» Анфантен еще жив и даже выпускает книги, но читают их и вспоминают о нем только друзья его молодости. Новое поколение, отдавшееся другим думам и другим вождям, забыло его, и сенсимонизм, когда-то столь влиятельный и шумный, стал в лучшем случае темой исторических диссертаций.

Так же относились к нему и русские радикалы конца пятидесятых и начала шестидесятых годов. Их мировоззрению, стремившемуся построить общественные отношения на «разумном и правильно понятом эгоизме», сен-симонистская религия чувства была совершенно чужда. Борьба с феодальными пережитками, критика капиталистического строя, необходимость социальных реформ, равноправие женщины, свободные отношения между полами, политическое освобождение — все это обосновывалось совершенно иначе, чем тридцать лет назад. Если о Сен-Симоне и упоминали, то лишь для того, чтобы, разоблачая его ошибки, намечать новые пути для разрешения очередных социально-политических проблем. Так поступил, например, Чернышевский, который в своем разборе Сен-Симона и сенсимонизма из трех главнейших идей этого учения (улучшение участи наиболее многочисленного и бедного класса как цели общества, религия любви как способ ее осуществления и лозунг «каждому по его способности и каждой способности по ее делам» как организационный принцип нового строя) признал правильной только первую.

Семидесятые и восьмидесятые годы выдвинули новые интересы и новых борцов. Разночинной радикальной интеллигенции, вступившей в единоборство с царизмом, некогда было погружаться в историю. Сен-Симон и прочие великие утописты были почти забыты. О них начинают снова вспоминать только в девятисотых годах, когда одновременно с возобновлением политической борьбы на сцену выступает рабочее движение как совершенно самостоятельная сила. О великих утопистах напомнил «Коммунистический манифест», ставший настольной книгой передовых рабочих и социалистически настроенных элементов учащейся молодежи. Даже официальная университетская наука испытала на себе влияние этих новых веяний. Далеко не случайно, что большой труд И. Иванова «Сен-Симон и сенсимонизм» появился в 1901 году, т. е. как раз тогда, когда подпольная социал-демократическая партия стала крупнейшим фактором русской политической жизни. Революционное рабочее движение стучалось в дверь — и надо было понять не только его программу, но и историческое развитие его идей.

Для современной русской действительности Сен-Симон — фигура далекого прошлого. Никто не будет теперь изучать историю по его методу, никто не станет искать социальных откровений в его «Новом христианстве». Намеченные им дороги к новому общественному строю давным-давно поросли травой забвения, да и сам этот строй предстал перед людьми в совершенно ином свете. И тем не менее Сен-Симон, как человек и мыслитель, представляет величайший интерес. А то обстоятельство, что его стремления вылились в буржуазную форму и не пошли дальше «индустриального строя», только лишний раз доказывает, насколько бессильны наилучшие порывы против влияний социальной среды и общих условий эпохи.