Глава 8
Глава 8
Шульженко подготовила новую сольную программу концерта. Она называлась «Песни о любви». Это был мужественный поступок — выйти на публику с песнями о любви, не той любви, которая была когда-то, в молодости, в пору счастливой женской зрелости, а той, что была сегодня, с ней! И ей верили, ей сопереживали. Как это было всегда с ее слушателями, проецировали чувства, исходившие из ее сердца, — на себя. Опять произошло точнейшее попадание. Ведь очень легко представить, как будет выглядеть женщина под шестьдесят, любящая и любимая, особенно если она свои чувства выносит на всеобщее обозрение. Достаточно чуть оступиться, как возникает фальшь или, что еще хуже, — чувство жалости. И все пропало! Шульженко выстрадала право снова говорить о своей любви, без оглядки на моду и на царившие на эстраде вкусы. И снова, уже в который раз, безговорочно победила.
Было бы наивным полагать, что только чувство, целиком захватившее Шульженко, стало основой ее успеха. Помогали высочайший профессионализм и гигантская работоспособность. Хотелось бы привести отрывок из ее статьи «Волшебное „чуть-чуть“», опубликованный в середине 60-х годов в журнале «Советская эстрада и цирк»:
«…а бывает наоборот — с каждой репетицией словно бы испаряется то обаяние, которое чудилось мне в песне поначалу, и в конце концов наступает совершенное охлаждение. Этот процесс „вживания“ в песню (очень близкий „вживанию“ актера в роль, режиссера — в пьесу) держится порой на необъяснимых оттенках чувства, на том волшебном „чуть-чуть“, которое так много значит в любом искусстве… Мне известен только один способ надежно застраховать себя от неудач. Это труд — упорный, настойчивый, бескомпромиссный. Образ, настроение, чувство — они и в самом деле не поддаются строгому расчету. Но ведь музыкальная ткань, на которой они вырастают, подчиняется ясным очевидным законам. И если раз и на всю жизнь запретить себе действовать приблизительно, по принципу: вроде бы получается, — опасность неудачи начинает уменьшаться на глазах… Долгие годы работы убедили меня: единственным компромиссом дело никогда не кончается, одна неточность тянет за собой другую… Вкус, чувство меры необходимы в любом искусстве. Но нигде, пожалуй, забвение их не приводит к таким поистине чудовищным результатам, как на эстраде».
Вот и ответ на наши иные риторические вопросы, какие мы себе задаем, когда наблюдаем сегодняшнюю эстраду (да и не только ее). Главное, пожалуй, еще и в другом. Прежде всего должна быть личность. Их сегодня катастрофически не хватает, везде — в искусстве, общественной жизни, в политике.
Еще любовь их была на подъеме, еще ничего не предвещало разрушительной бури, после которой останутся одни руины, но она уже чувствовала, что близится конец их отношениям. Епифанов всегда отличался упрямством и настырностью. Теперь стал просто неуступчив. Она порой чуть не плача восклицала: «Жорж, ну это такая мелочь, ну почему ты такой упертый?» Он разворачивался и уходил, хлопнув дверью. На следующий день звонил, просил прощения, а она говорила, что сама виновата и что боится его потерять.
Летом 63-го года они отдыхали в Крыму. Это был их последний совместный отпуск. Епифанов, словно чувствуя, что они скоро могут расстаться, много снимал ее на фото. Осталось много фотографий Клавдии Ивановны в купальнике и без его верхней части. Они поражают: какая великолепная фигура была у этой женщины. Сегодня иные 30-летние дамы позавидовали бы ей. Одну из таких фотографий, где она сидит в лодке, в купальном костюме, придерживая белую шляпу своими красивыми руками, улыбается, глядя чуть в сторону от объектива, в начале 97-го года мы могли лицезреть на страницах «Вечерней Москвы». На фоне гор, что простерлись за ее царственными плечами, надпись: «Жоржу! Единственному любимому дорогому человеку, навсегда до конца. Твоя Клавдюша».
Родственники были недовольны, что Епифанов осмелился опубликовать эту фотографию. Очевидно, посчитали, что она не совсем скромна. Да, она, возможно, не совсем скромна и предназначена скорей для семейного альбома, но эта фотография — свидетельство ее физической молодости. Опять получается, что возраст тут ни при чем.
Да, она чувствовала, что близится финал в их отношениях. Наверное, самое для нее невыносимое — мысль, что он может ее бросить. Она знала — достаточно искры, случая, пустяка и все рассыплется. Как будто ничего и не было.
И случай представился.
Тамара Маркова пригласила ее и Жоржа к себе на день рождения. Епифанов обрадовался. Она идти не хотела, неважно себя чувствовала. Опять взбунтовалась печень. За столом не получилось ни веселья, ни путного разговора. Маркова чувствовала, что Клавдия Ивановна не в духе, пыталась наладить обстановку. Жорж рыскал глазами по столу. Водки не было, только заморское сухое вино да шампанское из Крыма. Епифанов заскучал. Он молча сидел за столом, уткнувшись в тарелку, и тосковал. Шульженко почувствовала, что он стал раздражаться. В это время одна дама, жена известного поэта-песенника, поднялась из-за стола и вдруг что-то уронила. Она нагнулась, и перед Жоржем округлились пышные тугие бедра, на которые он и уставился, ничуть не скрывая интереса. Шульженко поднялась, едва не опрокинув стул. Маркова удивленно на нее взглянула и поспешила за ней. Клавдия Ивановна попросила болеутоляющее.
— Все пройдет, Клавдия Ивановна, все пройдет, — торопливо и почему-то виновато шептала Маркова, терзаясь от того, что вечер не удался, вглядываясь в нездоровое лицо ее старшей подруги.
— Мы, пожалуй, пойдем, ты не обижайся, Тамарочка. Я чего-то сегодня не в форме, — она вернулась в комнату, где, едва она только вышла, началась оживленная беседа, а Жорж сидел, словно его подменили, — разудалый!
— Жорж, помоги мне надеть пальто! — получилось капризно.
Все виновато замолчали. Епифанов чуть помедлил и, как ей показалось, нехотя встал.
Они молча возвращались домой. От Марковой до их дома можно было дойти пешком. Стоял теплый, но сырой вечер. Боль не проходила.
— Что случилось, ты можешь мне объяснить? — Епифанов остановился, закуривая. — Ты себя плохо чувствуешь?
— А ты не понимаешь?
— Опять за старое, — вздохнул Епифанов. — Хорошо бы сменить пластинку.
«Какой он дурак… Ничего не понимает, ничего не чувствует». Она промолчала.
Он открыл дверь своим ключом, пропустил ее вперед, зажег свет в прихожей и ринулся на кухню.
Она оторопела.
— Ну пальто хоть можно мне помочь снять? — закричала она. — Чего ты там шаришь?
Он вернулся в прихожую и взглянул на нее. Она увидела в его глазах раздражение, злобу. Ей захотелось его ударить.
— Ты!.. Ты… нуль, ничтожество! Только и зыркаешь своими нахальными глазками по бабам. Что ты из себя представляешь? Какой ты мужик? Даже трехсот рублей в дом принести не в состоянии! — «что я несу? что я несу?» — пронеслось в ее голове.
Он замер.
— Позвольте… — он снял с нее пальто, нарочито бережно, повесил его в шкаф. Она поняла, произошло непоправимое. Он вынул из кармана плаща ключи, положил их рядом с телефоном.
Она закричала:
— И убирайся! Не вздумай возвращаться. Не вздумай звонить!
— Не вздумаю. Сыт по горло. Прощайте, мадам.
И аккуратно закрыл за собой дверь.
Растерянная, она стояла посреди прихожей, готовая разрыдаться. Прошла на кухню, закрыла дверцу холодильника. Села на стул и с удивлением заметила, что боль в печени прошла. Клавдия Ивановна вдруг успокоилась.
«Вернется. Вернется, как миленький. Но пусть не думает, что я прощу его хамство. Я его помурыжу. Шелковый у меня будет. „Мадам“… Она вспомнила, как восемь лет назад, когда они расходились с Коралли, то он ее иначе как „мадам“ не называл, и это ее весьма нервировало… „Мадам“… Я ему покажу — „мадам“…»
Неожиданно она почувствовала облегчение. Облегчение, что расстались. Да, она его бешено ревновала, часто на пустом месте. Но… она видела в зеркале, как меняется ее кожа, и косметика, увы, не спасает. Епифанов же молодился. Однажды кто-то в компании шутливо сказал про него: «пожилой плейбой», ее это больно задело. Конечно, она знала, что он обожал ее. В отличие от большинства мужчин он обожал ее за то, что она была в первую очередь женщиной, а потом — певицей. Он всегда спокойно и деловито говорил ей, что у нее получилось на концерте, а что — нет. Она внимательно прислушивалась, он умел сказать не обидно и с пользой. Он умел и восхититься, но сдержанно и по-мужски, в его обожании не было кликушества и «перебора». И вот все кончилось, разом, и ничего этого больше не будет. Она вспомнила, как несколько дней назад произошел очередной разговор о том, что хорошо бы оформить их отношения, и он разозлился, стал грубить. Вот тогда она и поняла: не нужно ему видеть, как она будет стареть. И еще она поняла, какое это счастье, что он устоял и что нет штампа в паспорте. Еще она вспомнила, как два дня назад ее костюмерша Шура услужливо передала, будто мать Жоржа сказала: «Я не доживу до того, как мой сын развяжется с этой старухой».
«Значит, ему нужен был разрыв. Ну что ж. Значит, мы исчерпали наши отношения». Эта мысль ей настолько понравилась, что она легла в свою розовую постель с легким сердцем. И, прочитав несколько страниц «Саги о Форсайтах», заснула и спала крепко, без сновидений.
Епифанов, злой, приехал к матери, успев по дороге у таксистов купить втридорога бутылку водки. Магазины уже позакрывались. Мать все поняла и, с трудом сдерживая радость, не знала, как угодить сыну. Она ни слова ему не сказала, когда он в молчаливом одиночестве пил водку на кухне и не пьянел. Он знал Шульженко слишком хорошо, за эти почти восемь лет совместной и такой безалаберной жизни. Да, обожание кончилось, любовь — тоже, надо подумать о себе, пока не превратился в дряхлого старика. Она выпила у него все соки. Почему он должен себя хоронить рядом с ней, с угасающей, стареющей звездой? Почему он должен потакать ее бесконечным капризам? Строит из себя примадонну!.. «Триста рублей!» А деньги кто ей дал на кооператив? Пушкин? Или этот жмот Коралли? Как она могла? Нет, такое не прощается. Этих дамочек надо любить на расстоянии. Чтобы не обжечься.
Епифанову, умному, хитрому, разбирающемуся в женщинах человеку, в этот драматический для обоих вечер было невдомек, что Шульженко в очередной раз сделала свой выбор, в котором уже ему не было места. Она сама решила идти своей дорогой, в гордом и горьком одиночестве.
Ей надо было жить дальше, надо было выступать с концертами, ездить на гастроли. Только это могло ее вылечить. Как и всегда, когда она болела, плохо себя чувствовала, ее лечила сцена. Она обязательно посылала короткие записки, чаще телеграммы, домой из городов, где она выступала.
«С 13-го по 31-е — тринадцать концертов. Конечно, устала, но это приятная усталость, потому что сцена и творчество — моя настоящая жизнь».
«Я живу в сутки два часа. Когда пою».
«Концерты проходят триумфально».
Как и каждый из нас, она любила читать о себе хвалебные отзывы. Смеясь, она говорила, что от такого чтения она никогда не устает и ей оно никогда не надоедает.
Пришло время собирать камни.
Середина шестидесятых вошла в историю нашей культуры мощным всплеском разнообразной художественной жизни. И сегодня, спустя тридцать лет, ощущается дыхание того времени, где было много романтического тумана, надежд, которым не суждено было сбыться. И что бы там ни говорили те, кого раздражают «шестидесятники», но до сих пор осталось воспоминание о чистом свежем воздухе, какой бывает после сильного и короткого летнего ливня. Освежающее воздействие экологически чистого ливня коснулось и эстрадной песни. Думается, у нее за всю российскую историю XX века не было такого редкостного взлета (за исключением, возможно, военного периода). Марк Бернес написал об этом времени в своей статье: «Я не помню времени, когда отношение к песне было бы таким серьезным, как теперь, когда от песни ждали бы не только некоторой лирической теплоты, но большой мысли, предельно искреннего чувства, исключающего всякую позу, и обязательно прикосновения к жизненным проблемам».
В октябре 1965 года в Московском театре эстрады, что на Берсеневской набережной, в течение десяти дней проходил фестиваль «эстрадной советской песни». Уже у выхода из метро «Библиотека имени Ленина» спрашивали лишний билет. А от метро до театра идти минут пятнадцать, через Большой каменный мост. На том фестивале появились новые имена, впоследствии надолго вошедшие в основную обойму советской песенной эстрады. Милая выпускница Московской консерватории по классу фортепьяно Тамара Миансарова исполнила «Пусть всегда будет солнце». Она много потом пела — разных песен, среди них было много хороших, но в историю эстрады она вошла с этой славной жизнерадостной вещью, ставшей гимном мальчишек и девчонок начала 70-х годов. Ну и, конечно, Майя Кристалинская. В ней видели продолжательницу традиций Шульженко. Не очень с этим согласен. Да, она тоже была из того поля, где произрастают diseusese, у нее тоже была своя интонация и свой репертуар. Полагаю, нужно говорить о традициях хорошего вкуса, о традициях культуры. В таком случае — это фундамент, на нем можно построить добротное здание. Жаль, что Майя Кристалинская так быстро ушла из жизни, ушла, когда интерес к ней был достаточно стойким…
А потом был вечер Клавдии Ивановны.
Что такое — фестиваль? Какой бы он ни был, фестиваль не только смотр, но и соревнование. Даже если не вручают призов. Выяснилось, что Шульженко ни с кем не соревновалась, хотя, повторяю, в том далеком 65-м году в театре эстрады было достаточно достойных имен, что и подтвердила их дальнейшая карьера. Клавдия Ивановна же не соревновалась, потому что у нее был свой мир, своя система координат, своя, только ей присущая аура… Публика на протяжении всех десяти дней была доброжелательна и щедра. Московские зрители, особенно в последние десятилетия, как многие отмечали, намного добрее и сердечнее, скажем, зрителей западных. Что они и подтвердили на протяжении десяти фестивальных дней и вечеров. Но то, что обрушилось на Шульженко, не шло ни в какое сравнение с предыдущими вечерами. Дело не в «бурных аплодисментах», не в количестве возгласов «браво» и «бис», и даже не в числе букетов, их было великое множество. Шульженко потом вспоминала, что она постоянно ощущала, как из зала на нее накатываются волны удивительной сопричастности зрителей, той редкой сердечности, которая рождает невероятный прилив сил. Так возникает тесный контакт певицы и публики.
В начале шестидесятых годов самым популярным и самым критикуемым поэтом был Евгений Евтушенко. Его били наотмашь — государственные власти, Союз писателей, коллеги по поэтическому цеху. Газеты считали хорошим тоном пройтись по его творчеству бульдозером. Очевидно, в какой-то момент он устал, поняв, что стихи писать стало опасно. Началось его сотрудничество с композиторами и исполнителями. Появилось несколько песен, ставших тут же «шлягерами». От обычных «хитов» их отличал высокий уровень поэзии. Страна знала «Хотят ли русские войны». Шульженко на удивление быстро нашла общий язык с 32-летним поэтом. «Вальс о вальсе» стал частью репертуара многих исполнителей. На фестивале песня звучала по нескольку раз в день. Каково же было удивление Клавдии Ивановны, когда зал стал требовать, чтобы и она спела «Вальс о вальсе». За свою долгую творческую жизнь Шульженко исполнила более трехсот песен. Из них чуть больше двадцати были написаны в размере «три четверти», то есть в ритме вальса. Самый ее знаменитый вальс — «Синий платочек». Эта форма ей особенно удавалась. И когда Евтушенко написал, что называется, краткую историю вальса, для Шульженко она стала частицей ее собственной истории. Очевидно, отсюда тот невиданный успех в последний вечер памятного фестиваля:
Вальс устарел, говорит кое-кто смеясь.
Век усмотрел в нем отсталость и старость.
Робок, несмел наплывает мой первый вальс.
Почему не могу я забыть этот вальс?
Твист и чарльстон — вы заполнили шар земной.
Вальс оттеснен без вины виноватый,
Но, затаен, он всегда и везде со мной
И несет он меня и качает меня,
Как туманной волной…
И вдруг выяснилось. Концерт Шульженко — не просто новая долгожданная встреча с ее слушателями, ее зрителями. Она преподала не имеющий аналогов урок высокого искусства, не подвластного моде и времени. В тот вечер, возможно, как ни в какой другой, многие ощутили подлинный масштаб ее творчества. Шульженко никогда не любила исполнять песню на «бис». Она считала, что это равносильно тому, что рассказать повторно понравившийся анекдот. Однако она отступила от собственного правила в тот последний вечер на Берсеневской набережной…
На следующий день ей позвонил Евтушенко. Он сказал, что ни у одного певца не слышал такого бережного отношения к поэтическому слову. «Вы обращаетесь с ним, как с драгоценностью, оттого оно у Вас и звучит столь полновесно», — вспоминала позднее Шульженко.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.