II Е. Поселянин РУССКАЯ НЯНЯ[510]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Е. Поселянин

РУССКАЯ НЯНЯ[510]

«Ах, няня, няня, я тоскую,

Мне тошно, милая моя:

Я плакать, я рыдать готова!..»

— Дитя моё, ты нездорова;

Господь помилуй и спаси!

Дай окроплю святой водою,

Ты вся горишь… «Я не больна,

Я… знаешь, няня… влюблена».

— Дитя моё, Господь с тобою! —

И няня девушку с мольбой

Крестила дряхлою рукой.

Пушкин

I

Среди прилетевших из разных мест России вестей о том, как поминали 26 мая Пушкина, нельзя было не остановиться с сочувственною улыбкой и тёплою благодарностью на следующих словах телеграммы из Кронштадта: В несть няни Пушкина дан обед городом старушкам богадельни.

Трогательный, милый Кронштадт!

Как этим он сумел хорошо выразить и усердие к памяти поэта, и понимание его жизни, и признательность той силе — спокойной, могучей, тому Русскому народу, который бережно, не спуская с него глаз, стоял при Пушкине в его детстве, стоял при нём в годы завершавшегося его расцвета — годы «Евгения Онегина» и «Годунова», и лишь тогда отошёл от него, когда Пушкин вырос в полную меру величайшего народного поэта России. Ведь Арина Родионовна была олицетворением и главною посредницей между душою Пушкина и Русским народом.

Вопрос этот настолько важен, что заслуживает обсуждения.

Значение Пушкина для России бесконечно, и чрез него громадное значение сообщается всему, что создавало его жизнь и что способствовало к выработке из него именно того человека, каким мы его знаем. А к числу важнейших слагающих сил типа Пушкина, несомненно, принадлежит его няня.

Сама судьба приставила эту коренную и выдающуюся, даровитую художественную (конечно, бессознательно) русскую натуру к колыбели Пушкина. Те сказки, которые знала она, неистощимо богатая и памятью, и даром рассказа, сыпавшая без меры пословицами, прибаутками, присказками, всеми сокровищами меткой, игривой, живой русской речи, — эти сказки Арины Родионовны были первым посвящением Пушкина в мир поэзии. Это он признал сам, говоря, что его муза, муза лицейских дней — уже являлась ему раньше в виде старушки. И в образе этой старушки всякий узнаёт Арину Родионовну, видоизменённую в волшебницу.

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных,

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных!

Я ждал тебя. В вечерней тишине

Являлась ты весёлою старушкой

И надо мной сидела в шушуне,

В больших очках и с резвою гремушкой.

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный слух напевами пленила,

И меж пелён оставила свирель,

Которую сама заворожила.

Няня первая заронила в чуткого ребёнка те настроения, которые позволили ему воскликнуть о своём первом крупном произведении:

Там русский дух… там Русью пахнет!..

И своими бесхитростными письмами во время разлуки с питомцем няня поддерживала в нём эти настроения.

Она была его отрадой во время пребывания в Михайловском, чего он никогда не мог забыть:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

………………………………

……………Добрая подружка

Бедной юности моей!

Она была в его одиночестве тою живою душой, которая воспринимала и впечатления его творчества. Ведь, если б она не понимала их, Пушкин ведь не стал бы их читать перед нею. А он прямо говорит:

…Я плоды своих мечтаний

И гармонических затей

Читаю только старой няне,

Подруге юности моей.

Но, кроме этого значения для Пушкина как для поэта, няня была бесценна для него как для человека. Она любила своего «любезного друга, ангела, батюшку Александра Сергеича» тою безграничною тёплою любовью, которая состоит в том, чтобы всё давать, ничего не требуя и не ожидая, и которая одна и есть настоящая любовь. В её бесстрастном сердце был для него всегда тёплый дом от всех внешних огорчений, как для его пытливого и смелого ума — отдых в беседе со старушкой, не имевшей безбрежных кругозоров, но имевшей крепкое, непоколебимое, продуманное, никогда ей не изменявшее миросозерцание умного русского человека из простонародья. Она просила его вести жизнь, достойную его души («поживи, дружочек, хорошенько, — самому слюбится»). Она, может быть, единственная из людей, неотступно молила за него Бога и, когда уж отошла от него, быть может, там вымолила ему покаяние и христианскую кончину.

Всё это заслуги — бессмертные, чрезвычайные!

«Француз, Француз!» — дразнили Пушкина в первое время товарищи в Лицее за его бойкую французскую речь, за что он сердился. Он чувствовал себя Русским, а Русским его сохранила няня Родионовна.

II

Не одной только Арине Родионовне многим обязана Россия. Она обязана вообще пред русскою няней.

Этим смиренным старым женщинам в течение XIX века, во дни оживлённой культурной борьбы русских народных начал и международных настроений Запада — пришлось сыграть крупную и выдающуюся роль.

Точно для сохранения в питомцах «русского духа», судьба оставила на Руси, среди общества, предававшегося с жадностью иноземным веяниям, — этих Савельичей и Родионовн, которые, сами того не сознавая, как того не сознавали и их господа, своим влиянием (о котором никогда не думали), вопреки всему строю, вопреки явным намерениям и планам воспитания барчат — сохраняли в них живую русскую душу, не допускали их до разрыва с народом.

Можно утверждать сколько угодно, будто как ни веди Русского человека, он всё будет Русский. Это утверждение безо всяких оснований является пустым звуком в воздухе. Человек со своим духовным содержанием не выскакивает из земли как гриб после дождя. Он образуется натиском последовательных впечатлений, и, чтобы вырасти Русским, нужны последовательные, от колыбели, впечатления русских веяний, русских характеров, русского уклада, нужна русская обстановка — внешняя и нравственная. И те, кто ничего такого не имеют, — вырастают интернациональными, бездомными отщепенцами.

Отэтой-то беды и ограждали во весь XIX век русских детей дядьки и няни.

Русская литература отметила эти старозаветные типы и выставила няню Татьяны (в «Евгении Онегине»), няню Лизы (в «Дворянском гнезде») и Наталью Савишну (в «Детстве и отрочестве» графа Л. Толстого).

Ill

He старая ли няня, с крестом и святою водой охранявшая детство девочки, вырастила в Татьяне, и по-русски-то плохо говорившей, ту нравственную крепость, которая делает её одною из лучших представительниц русских женщин? Только раз, в критический момент письма к Евгению, выводит Пушкин эту няню… Но всмотритесь в сосредоточенную красоту, в кроткую умилённость, которою дышат строки поставленной в эпиграфе строфы «Онегина»: какая обаятельная сила заботы и сочувствия!.. В этой одной строфе вполне отражено целое громадное явление русской жизни.

И если так покоряет эта картина, то потому, что не впервые автор «Онегина» с сердцем, бьющимся благодарностью, рисовал облик русской няни. Не привёл ли он сюда, к постели Тани, старушку, очень сродную с другою, знакомой ему, дряхлой подружкой юности? А тот мягкий, тихий, вызывающий слёзы свет, которым озарён этот образ няни, — тот же свет, которым сияет летописец Пимен: что-то слишком родное, кровно милое…

Ещё только раз упоминает Пушкин о няне, в ещё более важную минуту, в момент апофеоза Татьяны, где Татьяна выступает во всём своём нравственном величии, в её последнем ответе Онегину, когда она вспоминает и

…Смиренное кладбище,

Где ныне крест и тень ветвей

Над бедной нянею моей.

Няни уже нет. Тихо исполнив своё великое дело, которое состояло в том, что «она сберегла огонь лампады», сохранила в человеке живую душу, смиренная старушка легла на кладбище среди таких же, как она, правдивых, веровавших, простых людей.

Но дело её налицо — высокая правда Татьяны, и бессознательным, быть может, но изумительным наитием вдохновение Пушкина вызывает тень старушки, сострадавшей любви своей Тани, в минуту нравственной победы Татьяны над этою любовью.

Если б и Евгений вырос не на руках француза, да ещё «убогого» и мыслями, и чувствами, и знаниями, и духом, а на руках преданного и имевшего свои взгляды на жизнь дядьки, вроде гринёвского Савельича, — кто знает, с его прекрасными свойствами и богатыми задатками (настаиваем на этом), не утраченными им бесследно и при таком вопиющем воспитании, не вышло ли бы из него что-нибудь не уступающее, быть может, Татьяне?..

Но ведь тогда бы не было и романа «Евгений Онегин» и Татьяна была бы счастливейшею из женщин!

IV

Няня Агафья и воспитанная ею Лиза Калитина («Дворянское гнездо») принадлежат к числу тех явлений, к которым нельзя подходить иначе как с непокрытою головой.

Призвание русской няни — сохранять в детях культурного класса русский тип — с особою ясностью выражается в Агафье.

Действительно, Лизе не только сочувственно должна протянуть руку разделённая от неё тремя столетиями боярыня Морозова (из «Князя Серебряного»), но и склониться пред нею, как пред высшею. И это полное согласие со столь исторически дальним высоким воплощением Древней Руси основывается на том, что они обе — и Агафья, и Лиза — всецело выращены не изменяющеюся в веках, непреходящею в созданиях своего духа Церковью.

Если Татьяна представляется апофеозой русской мирской женщины, то образ Лизы стоит на пороге между жизнию такой хорошей женщины мира и житием святой.

В лице Лизы Тургенев довёл развитие литературного типа русской женщины до того предела, где прекращается отражение жизни человеческим искусством и начинается Божественная тайна.

Последняя глава «Дворянского гнезда», где над полным молодости, уверенности в себе, земных надежд бытом калитинского дома, в котором когда-то развивалась другая, сокровенная жизнь, с иными, глубочайшими, чувствами, — теперь носится светлою тенью образ заживо ушедшей от мира к Богу Лизы — эта глава будет единственною в истории литературы.

Красотой же этого образа мы обязаны русской няне.

Вспомните тайные заутрени, тихие рассказы о мучениках и цветах, выраставших из их крови («Желтофиоли? — спрашивала девочка»), и будем надеяться, что не совсем всё это от нас ушло.

V

Наталья Савишна, няня maman из «Детства и отрочества», сродна тем двум старушкам, о которых сейчас говорилось. Та же бескорыстная, свободная привязанность в крепостной женщине, но весь её образ граф Толстой обвеял ещё большею теплотой.

Наталья Савишна стоит по характеру своему между няней Татьяны и няней Лизы. Она как-то кажется крепче духом Таниной няни, но не имеет в себе строгого аскетизма Агафьи. Кроме того, по размерам таланта Толстого, Наталья Савишна ярче, виднее нам, и из двух глав, где она описана (глава XIII — «Наталья Савишна» и глава XXVIII — «Последние грустные воспоминания»), выступает пред нами вся, с малейшими оттенками своих чувств.

Если по обаятельности своей maman «Детства и отрочества», по силе любви, по какой-то грустной нежности должна быть названа первым, лучшим типом матери в нашей литературе, превосходя даже созданные тем же Толстым трогательные образы княгини Долли («Анна Каренина») и графини Марьи Ростовой (Болконской) «Войны и мира», то и Наталье Савишне принадлежит первенство между нянями, изображёнными русскою литературой.

«С тех пор, как я себя помню, помню я и Наталью Савишну, её любовь и ласки; но теперь только умею ценить их, — тогда же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не думала, кажется, о себе: вся жизнь её была любовь и самопожертвование. Я так привык к её бескорыстной, нежной любви к нам, что и не воображал, чтобы это могло быть иначе, нисколько не был благодарен ей и никогда не задавал себе вопросов, а что, счастлива ли она? довольна ли?

Бывало, прибежишь от урока в её комнату, усядешься и начинаешь мечтать вслух, нисколько не стесняясь её присутствием. Всегда она бывала чем-нибудь занята: или вязала чулок, или записывала бельё, и, слушая всякий вздор, который я говорил, как „Когда я буду генералом, я женюсь на чудесной красавице, куплю себе рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча из Саксонии“ и т. д., она приговаривала: „Да, мой батюшка, да“».

А вот изумительная картина — Наталья Савишна и Николенька говорят о только что умершей, но ещё не схороненной maman.

«Она сложила руки на груди и взглянула кверху; впалые влажные глаза её выражали великую, но спокойную печаль. Она твёрдо надеялась, что Бог ненадолго разлучил её с тою, на которой столько лет была сосредоточена вся сила её любви.

— Да, мой батюшка, давно ли, кажется, я её ещё нянчила, пеленала, и она меня Наташей называла. Бывало, прибежит ко мне, обхватит ручонками и начнёт целовать и приговаривать:

— Нашик мой, красавчик мой, индюшечка ты моя.

А я, бывало, пошучу — говорю:

— Неправда, матушка, вы меня не любите; вот дай только вырастите большие, выйдете замуж и Нашу свою забудете.

Она, бывало, задумается. Нет, говорит, я лучше замуж не пойду, если нельзя Нашу с собою взять; я Нашу никогда не покину. А вот покинула же и не дождалась. И любила же она меня, покойница. Да кого же она не любила, правду сказать! Да, батюшка, вашу маменьку вам забывать нельзя; это не человек был, а ангел небесный. Когда её душа будет в царствии небесном, она и там будет вас любить, и там будет на вас радоваться.

— Отчего же вы говорите, Наталья Савишна, когда будет в царствии небесном? — спросил я. — Ведь она, я думаю, и теперь уже там.

— Нет, батюшка, — сказала Наталья Савишна, понизив голос и усаживаясь ближе ко мне на постели, — теперь её душа здесь.

И она указывала вверх. Она говорила почти шёпотом и с таким чувством и убеждением, что я невольно поднял глаза кверху, смотрел на карнизы и искал чего-то.

Беседы с Натальей Савишной повторялись каждый день; её тихие слёзы и спокойные, набожные речи доставляли мне отраду и облегчение.

Но скоро нас разлучили, и я никогда больше не видал Натальи Савишны, которая имела такое сильное и благое влияние на моё направление и развитие чувствительности».

Описание последних дней Натальи Савишны, её приготовления к смерти, её распоряжения — как она сдаёт по описи сундуки и завещает четыре штуки жалованного ей давно господского платья молодым господам, описание её кончины — всё это сокровища поэзии…

Какое же впечатление оставила она по себе в человеке, которому было десять лет при её смерти?

Она совершила, — заканчивает гр<аф> Толстой свой рассказ о ней, — лучшее и величайшее дело в этой жизни — умерла без сожаления и страха.

«Её похоронили, по её желанию, недалеко от часовни, которая стоит на могиле матушки. Заросший крапивой и репейником бугорок, под которым она лежит, огорожен чёрною решёткой, и я никогда не забываю из часовни подойти к этой решётке и положить поклон.

Иногда я молча останавливаюсь между часовней и решёткой! Мне приходит мысль: неужели Провидение для того только соединило меня с этими двумя существами, чтобы вечно заставить сожалеть о них?..»

VI

Скажите теперь: люди, которым выпало на долю детство, согретое такими людьми, могут ли нравственно погибнуть в жизни?

Ведь человек образуется, главным образом, соответственно тому, сколько любви было на него излито в его детские годы.

Наталья Савишна, Савельич, Евсеич (дядька Багрова внука) лишь дополняли свою долю сердечного тепла к той силе любви, которою окружали детей их матери. А в таких домах, как Пушкины, как семья Лариных, где мы не видим нравственной близости Тани с её матерью, как семья Марьи Дмитриевны Калитиной, женщины сухосердечной, несмотря на её восторженность, деланной, — там няни и дядьки заменяли детям то, чего не хватало в родительских чувствах, понимая жизнь, подобно Наталье Савишне, лишь как одну беззаветную любовь.

И образовался тот обаятельный мир русской детской, который так тепло и нежно рисовал С. Т. Аксаков, воспевал Хомяков. В этом мире русские матери, русские дядьки и няни в длинные ночи вымаливали пред тёмными от времени семейными иконами, в сиянии лампады, счастье детей. Там набирались действительных сил и незаменимых впечатлений родины те птенцы старых дворянских гнёзд, которые, несмотря на то, что потом лучше, чем теперешние, узнавали Европу, её языки и книги, были прежде всего русскими людьми и больше всего тем дорожили.

И потому они служили своей земле действительной осязательною службою, с вдохновением творчества, как «орлы Екатерины», как Карамзины, Пушкины, Муравьёвы. Они могли служить земле в первых рядах народа и вести его так, чтобы народ и в мире дружно шёл за ними, и в бою лез за ними без страха, на смерть или победу на вдесятеро сильнейшего врага, потому что они знали этот народ и сами были народ. Были одних взглядов, одних чувств, одного настроения, одной безусловной с ним веры; и весь народ, вся земля единодушным, неуловимым голосом чувства, со страстностью, признавала их, как, например, Кутузова, своими и требовала их себе в вожди.

Всё это так было…

VII

Теперь чахнет — и не к нашему, увы, счастью — поэзия русских детских, среди равнодушных в вере родителей, равнодушных к детям приставников, быстро сменяющихся. Растут дети не в преданиях старины, непрерывною цепью подымающихся к прошлым векам — векам святых, векам безбрежной веры и богатырских чувств, — а на юру, кое-как, готовясь умножить собою безотрадные ряды ничем не связанной с родиной, не понимающей свой народ и им не понимаемой, беспочвенной толпы.

Бледнеет русский тип в образованных людях.

Оторванным большею частью от деревни, то есть от земли и народа, развивающимся в городах, на руках обезличенных родителей, а то под надзором воспитателей или иностранцев, или «всечеловеков», — откуда детям образованных классов набраться русского духа?

Всё меньше таких людей, о которых можно бы сказать, что в них жизненно бьётся то, что всего лучше означить словами «вечно русское», — и люди чисто русского склада должны аукаться между собою, как в дремучем лесу.

И если ещё что может сохранить нас от утраты нами нашего русского «образа и подобия» — это жизнь в Церкви, воздействие выдающихся созданий русской литературы и соприкосновение с миром простых русских людей.

Вот эту-то живую народную силу, так долго спасавшую детей высших русских слоев, и следовало почтить в лице Арины Родионовны, самой живой представительницы «русских нянь»…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.