Глава 8 POST MORTEM — ANTE DIEM
Глава 8
POST MORTEM — ANTE DIEM
Сердце сердцу весть давало
И из тайной глубины
Всё былое выкликало
И все слёзы старины.
Князь П. А. Вяземский
В сердечные синодики большинства пушкинских знакомцев наша героиня, как и следовало ожидать, не была внесена. Однако находящиеся в распоряжении биографа тексты свидетельствуют, что кое-кто из знававших старушку не предал её забвению.
Так, Николай Языков сочинил на смерть пушкинской няни в 1830 году стихи, которые были напечатаны в альманахе «Северные цветы на 1831 год» под названием «Элегия»:
Я отыщу тот крест смиренный,
Под коим, меж чужих гробов,
Твой прах улёгся, изнуренный
Трудом и бременем годов.
Ты не умрёшь в воспоминаньях
О светлой юности моей
И в поучительных преданьях
Про жизнь поэтов наших дней.
В последующих строфах выспреннего стихотворения Вессель[426] припомнил свои встречи с Ариной Родионовной в сельце Михайловском летом 1826 года и шумные деревенские пирушки Александра Пушкина, Алексея Вульфа и его, Николая Языкова, в которых няня принимала самое активное участие.
А заключали языковскую элегию такие строки:
…И вот тебе поминовенье.
На гроб твой свежие цветы!
Я отыщу тот крест смиренный.
Под коим, меж чужих гробов,
Твой прах улёгся, изнуренный
Трудом и бременем годов.
Пред ним печальной головою
Склонюся; много вспомню я
И умилённою мечтою
Душа разнежится моя![427]
В недавно опубликованных письмах Ольги Сергеевны Павлищевой Анне Петровне Керн за 1827–1835 годы[428] нет ни единой фразы об Арине Родионовне. Но мы знаем, что в мемуарах обе подруги помянули нянюшку тёплыми словами.
Попала Арина Родионовна также в воспоминания И. И. Пущина, А. П. Распопова, М. И. Осиповой, И. П. Липранди и прочих друзей и приятелей Пушкина.
При случае рассказала про умершую «няньку» и мать поэта, Надежда Осиповна Пушкина. Соответствующий фрагмент её письма дочери Ольге Сергеевне от 4 января 1835 года был рассмотрен нами в начале данной книги.
Не приходится сомневаться в том, что и в разговорах лиц, так или иначе сталкивавшихся с «голубкой», имя Арины Родионовны иногда упоминалось: ведь она оставила по себе добрую память.
Главным же хранителем этой памяти сделался Александр Пушкин.
Он был поэт, он был эгоистичен и требовал, чтобы его любили.
И Пушкина всегда любили — да ещё как любили! — самые удивительные женщины, русские и чужестранки. Вот только их любовь мало походила на ту, что почти тридцать лет дарила ему «мамушка».
После ухода Арины Родионовны поэт сильнее потянулся к матери, а потом женился. Что бы ни говорили всезнайки XIX–XX веков, и Надежда Осиповна, и красавица Natalie, прозванная в обществе и Психеей, и «?me de dentelles»[429], каждая по-своему, тоже благоволили к Пушкину — однако и их чувства отличались от любви нянюшки к своему «ангелу».
«Расспросы об Александре Сергеевиче сопровождались слезами»… «Она прибежала вся запыхавшись; седые волосы её беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд»… «…Вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только когда засну, то забуду вас и ваши милости ко мне»…
Когда старушки не стало, такой любви к Александру Пушкину не сумел выказать уже никто.
И в этом смысле последние годы его жизни — сиротские годы.
Если за короткий срок исчезли в позапрошлом столетии на Смоленском кладбище захоронения таких знаменитостей, как поэт В. К. Тредиаковский или живописец Д. Г. Левицкий, то немудрено, что и могилка Арины Родионовны была утрачена очень быстро[430].
«Проживи Пушкин дольше, могила Родионовны наверняка сохранилась бы, — утверждает наш современник. — А без него затерялась: некому было за нею ухаживать»[431].
Это мнение едва ли основательно: думается, «любовь к отеческим гробам» (III, 242) вовсе не ассоциировалась у Пушкина, выражаясь по-нынешнему, с охраной мемориалов. Потому-то и нет в распоряжении пушкинистов никаких данных о том, что он хоть единожды приходил на могилы некоторых дорогих ему людей. Александр Пушкин мог, допустим, принять участие в подписке на монумент Н. И. Гнедичу, но обычно действовал иначе: он правил поэтические тризны — и собственно «стишистые», и нетривиальные. Так, годовщину смерти дядюшки Василия Львовича в 1831 году Пушкин и В. А. Жуковский, записные арзамасцы, отметили «вотрушками, в кои воткнуто было по лавровому листу» (XIV, 217).
Тем не менее мы полагаем, что поэт посещал обитель няни на Смоленском православном кладбище.
Начнём с того, что на северо-западной оконечности Васильевского острова (а точнее, на острове Голодай) были тайно преданы земле тела казнённых руководителей военного заговора 14 декабря 1825 года. Учёные, изучившие имеющиеся источники (в частности, пушкинскую «чертовщину» — устную новеллу 1828 года о «влюблённом бесе», которую В. П. Титов опубликовал как повесть «Уединённый домик на Васильевском»), сделали вывод, что поэт, оплакивавший гибель бунтовщиков, в ходе предпринятого им расследования установил-таки точное место погребения декабристов на взморье и бывал там[432].
К засекреченной правительством точке побережья Финского залива вело два пути: один — водный, другой — по суше, причём пешая дорога была значительно удобнее, да и выглядела она менее подозрительно. Особенно подходили для похода неприсутственные дни: ведь в тёплое время года, по праздникам и воскресеньям, петербуржцы по традиции совершали массовые паломничества за город.
Идя же на «скалистые берега» Голодая пешком и так же возвращаясь обратно, Пушкин — это хорошо видно на «Подробном плане столичного города С.-Петербурга», снятом под начальством генерал-майора Ф. Ф. Шуберта и изданном в 1828 году, — неизбежно должен был дважды проходить через Смоленское кладбище. Таким образом, за одну прогулку поэт имел возможность не только поклониться праху «друзей, братьев, товарищей» (XIII, 291), но и навестить последний приют Арины Родионовны.
(Кстати, и заговорщики, и она покинули сей мир в один и тот же месяц — это произошло в июле, а Пушкин в июле 1830-го и 1832–1836 годов находился как раз в Петербурге. Заодно укажем, что 28 июля было днём празднования Смоленской иконы Божией Матери, то есть особенным для Смоленского кладбища днём. «В пору жаркого лета, 28-го июля, около сотни тысяч народа валит к Смоленской со всех концов города, — писалось в журнале середины XIX века. — Эти потоки можно заметить ещё в дальних концах Ямской, Коломны и Выборгской. На Васильевском они сгущаются в сплошные массы, в неразрывные вереницы, которые тянутся с Николаевского моста по 8-й линии, по Малому проспекту до самых ворот ограды. В этот день, храмовый праздник кладбища, тут возникают шалаши, палатки, дымятся самовары, шипят на углях кофейники, подобные батарейным орудиям…»[433])
С другой стороны, в тридцатые годы неспешные гулянья по петербургским улицам и окрестностям стали для поэта, который «много и подолгу любил ходить» (П. И. Бартенев), делом частым, обыденным: они вполне отвечали его крепнущим настроениям. (Во время одного из таких променадов он оказался на могиле барона А. А. Дельвига на Волковом кладбище.) Тенистые аллеи Смоленского некрополя, урны и мавзолеи, тихая речка Смоленка в соседстве с ними, кладбищенские романтические легенды — всё это располагало к столь желанной задумчивости. И подобный контекст визитов Пушкина к месту «вечного ночлега» Арины Родионовны был, пожалуй, не менее (если не более) возможен, нежели конспиративный, «декабристский».
Скорее всего, Александр Пушкин был на Смоленском кладбище и 30 мая 1833 года. Тогда там хоронили О. М. Сомова, давнего знакомца поэта и его партнёра по издательским делам, а накануне Пушкин получил от барона Е. Ф. Розена письменное приглашение «принять участие в похоронной процессии» (XV, 63, 317). По завершении погребального обряда он, пользуясь внезапной оказией, мог заглянуть и к нянюшке[434].
Внимание к Смоленскому Пушкин выказал тогда же и в «Медном всаднике» (1833).
Как известно, кладбище безмерно пострадало при ужасном столичном потопе 7 ноября 1824 года: «Множество крестов с могил <…>, сломанных и унесённых наводнением, прибило на Выборгскую сторону, где всю зиму ими топили печи. Михайловская церковь оказалась повреждённой настолько, что в ней невозможно было проводить службу. Ущерб, причинённый некрополю, оценивался в семьдесят шесть тысяч двести пятьдесят рублей»[435].
В «петербургской повести» Александр Пушкин представил такую картину:
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!
Народ
Зрит Божий гнев и казни ждёт (V, 141).
В черновике первый из приведённых стихов имел ещё более конкретный вид:
Гроба с Смоленского кладбища… (V, 463).
Знаменательны и некоторые строки последней, восьмой (первоначально девятой) главы «Евгения Онегина». Эти стихи строфы 42 (sic!) были записаны Пушкиным на отдельном листке (ПД № 942), а в окончательном варианте главы они стали строфой XLVI. Ныне их датируют осенью 1830 года[436].
В ту неповторимую Болдинскую осень Александр Пушкин, готовившийся к женитьбе на Наталье Гончаровой, расставался с прошлой жизнью. Он подводил её итоги, доверял бумаге прощальные стихи к былым возлюбленным, завершал «Онегина». В финале романа он помянул уже ушедших, странствующих и страждущих:
Иных уж нет, а те далече… (VI, 190).
Не забыл Пушкин и про скончавшуюся двумя годами ранее «подругу юности».
Вышедшая замуж и превратившаяся в «неприступную богиню» (VI, 177) княгиня Татьяна N в разговоре с Евгением признаётся:
«…………Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикой сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…» (VI, 188).
Со слов поэта мы знаем, что «оригиналом» няни Татьяны Лариной была реальная Арина Родионовна. Но и уход Филипьевны, равно как и её появление в «Евгении Онегине», был опять-таки отголоском настоящей жизни — кончины всё той же «голубки дряхлой». «Няня Татьяны и Ольги умирает одновременно со своим оригиналом», — не сомневался, к примеру, В. Ф. Ходасевич[437].
Отметим и обычно не замечаемое пушкинистами: романное «смиренное[438] кладбище» состоит в паронимическом родстве со Смоленским. Перед нами паронимия (или парономазия, paronomasia[439]) так называемого вокалического типа[440].
А «тень ветвей» над могильным холмом — может статься, превратившаяся в поэтическую фигуру деталь подлинного кладбищенского пейзажа.
Заманчиво сопоставить стих о «бедной няне» со строками из XXXVII строфы второй песни «Евгения Онегина»:
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго сердцу грустно было.
«Poor Yorick!» молвил он уныло…
(VI, 48; выделено Пушкиным).
К выделенной английской фразе поэт сделал следующее примечание: «„Бедный Иорик!“ — восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна.)» (VI, 192).
Напомним, что в шекспировской «Трагедии о Гамлете принце Датском», а именно в сцене на кладбище (акт V, сцена 1), заглавный герой, держа в руках череп королевского шута, говорит другу: «Увы, бедный Йорик! Я знал его, Горацио <…>; он тысячу раз носил меня на спине; а теперь <…>! У меня к горлу подступает при одной мысли…» (перевод М. Л. Лозинского).
Был ли пушкинский мадригал «бедной няне» реминисценцией, намеренной или бессознательной, из шедевра европейской литературы — вот в чём вопрос.
Через столетие В. Ф. Ходасевич объявил три стиха из XLVI строфы восьмой главы «Евгения Онегина» «самым трогательным упоминаньем о няне»[441]. И тут никаких вопросов, как нам представляется, нет и быть не может.
В июне или июле 1830 года Александр Пушкин побывал в подмосковном Захарове.
Удивлённая Н. О. Пушкина писала дочери, О. С. Павлищевой, 22 июля: «Вообрази, он совершил этим летом сентиментальное путешествие в Захарово, совершенно один, единственно чтобы увидеть место, где он провёл несколько лет своего детства»[442].
Но поэт увидел не только дорогое «место»: в сельце он встретился с Марьей Фёдоровой, дочерью Арины Родионовны.
Время летело неумолимо: крестьянке шёл уже сорок второй год.
Позже Марья, вконец состарившаяся, рассказывала Н. В. Бергу, что она как-то «была в Москве» у Пушкина, а потом он нагрянул в деревню «сам», на «тройке», «перед тем, как вздумал жениться», — и прямо направился в её избу. «Я, говорит, Марья, невесту сосватал, жениться хочу… И приехал это не прямо по большой дороге, а задами; другому бы оттуда не приехать: куда он поедет? — в воду на дно! А он знал… Уж оброс это волосками тут (показывая на щёки); вот в этой избе у меня сидел, вот тут-то…»
Разговорившись с заезжим литератором, Марья Фёдорова продолжала: «Наше крестьянское дело, известно уж — чем, мол, вас, батюшка, угощать-то я стану? Сем, мол, яишенку сделаю! Ну, сделай, Марья! Пока он пошёл это по саду, я ему яишенку-то и сварила; он пришёл, покушал… Всё наше решилося, говорит, Марья; всё, говорит, поломали, всё заросло! Побыл ещё часика два — прощай, говорит, Марья! Приходи ко мне в Москву! А я, говорит, к тебе ещё побываю… Сели и уехали!..»[443]
С этой поездкой в сельцо Захарово, видимо, связана дневниковая запись Пушкина на внутренней стороне передней крышки тетради ПД № 838: «Захарово NB»[444]. Судя по всему, поэт придавал этому «сентиментальному путешествию» важное значение.
В конце зимы или весною (до 15 мая) 1831 года Марья Фёдорова «отдала визит» Пушкину — пришла к нему в Первопрестольную. Н. В. Бергу она сообщила, что была в гостях у Александра Сергеевича «скоро после того, как они были здесь», то есть в Захарове. «Стояли тогда у Смоленской Божьей Матери, — вспоминала дочь Арины Родионовны, — каменный двухэтажный дом… Посмотри, говорит, Марья, вот моя жена! Вынесли мне это показать её работу, шёлком, надо быть, мелко-мелко, четвероугольчатое, вот как это окно: хорошо, мол, батюшка, хорошо… Точно, батюшка, прибавила она немного погодя, — и любили они меня: душа моя, Марья, я, говорит, к тебе опять побываю!..»[445]
К монологу Марьи Фёдоровой можно приобщить заметку С. П. Шевырёва, датируемую началом 1850-х годов: «Эта Марья с особенным чувством вспоминает о Пушкине, рассказывает об его доброте, подарках ей, когда она прихаживала к нему в Москву…»[446]
С недавних пор бытует версия, что поэт заехал-де в Захарово к Марье Фёдоровой еще и 25 августа 1833 года, по дороге из гончаровского Яропольца в Москву[447]. Некоторые исследователи считают такое предположение «очень убедительным»[448].
Конечно, общение с дочерью Арины Родионовны тоже было для Пушкина данью памяти няни. При его долгих разговорах с Марьей Фёдоровой незримо присутствовала и «мамушка». Вполне вероятно, что имя покойницы всплывало во время бесед барина с захаровской крестьянкой.
Не мог не вспомнить поэт Арину Родионовну и в Михайловском, где он побывал в сентябре — октябре 1835 года. Через две недели после приезда в сельцо, 25 сентября, Пушкин писал жене в Петербург: «В Михайловском нашёл я всё по старому, кроме того, что нет уж в нём няни моей…» А через несколько строк, поведав Наталье Николаевне о впечатлении, произведённом им на «знакомую бабу» («ты, мой кормилец, состарелся да и подурнел»), Пушкин привёл запавшее в душу присловье нашей героини: «Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был» (XVI, 50–51).
Это — его последнее из дошедших до нас эпистолярных высказываний об Арине Родионовне.
Дважды, в 1829 и 1832 годах, Александр Пушкин опубликовал стихотворение «Зимний вечер» («Буря мглою небо кроет…»)[449]. В 1832 году вышла в свет и заключительная глава «Евгения Онегина», где в XLVI строфе иносказательно говорилось о почившей няне. Наконец в марте 1833 года в петербургской типографии А. Ф. Смирдина было отпечатано полное издание романа в стихах — и, таким образом, у публики разом появились все пушкинские строфы о Филипьевне, писавшиеся в течение ряда лет.
В тридцатые годы Пушкин создавал и новые тексты, поэтические и прозаические, имевшие касательство к Арине Родионовне.
Черновики поэта и дневниковая запись польского журналиста Ф. И. Малевского от 19 февраля 1827 года[450] свидетельствуют о том, что драма <«Русалка»> (изначально называвшаяся «Мельник») обдумывалась Пушкиным ещё в 1826 году, при жизни нянюшки. Однако основная работа над произведением проходила в несколько этапов, уже после смерти Арины Родионовны — начиная с осени 1829 года. Беловой автограф драмы был завершён к концу апреля 1832 года (VII, 380). Хотя автор и не делал из <«Русалки»> никакой тайны, даже читал её и обсуждал с приятелями в Москве и Петербурге, в печать он драму так и не отдал.
Учёные давно пришли к выводу, что в образ одного из персонажей драмы — княгининой мамки — Пушкин привнёс «черты Арины Родионовны»[451]. Княгиня величает свою конфидентку «мамушкой» (VII, 201, 325, 326), а в черновых редакциях — и «няней», и «нянюшкой» (VII, 325, 335). Аналогично называет мамку в брульоне и сам автор (VII, 325, 326, 328), — а мы помним, что слово «няня» было для Пушкина чем-то вроде имени собственного.
Заодно отметим, что беседа этой «няни» со своей «княгинюшкой», происходящая «ночной порою» (VII, 203), напоминает столь же поздний разговор Татьяны Лариной с Филипьевной. Да и рассказчицей мамка из <«Русалки»> оказалась незаурядной, её язык очень меток и образен — взять хотя бы такие перлы:
Княгинюшка, мужчина что петух:
Кири куку! мах мах крылом и прочь.
А женщина, что бедная наседка:
Сиди себе да выводи цыплят… (VII, 201).
В октябре того же 1832 года Александр Пушкин, вернувшись из Москвы в Петербург, приступил к работе над романом <«Дубровский»>. Важным действующим лицом романа стала Орина Егоровна Бузырева, старая няня Владимира Дубровского. (В черновиках она единожды была названа Ириной Егоровной и единожды — Аксиньей Егоровной Троцкой; VIII, 771.) Уже этим сигналом — именем старухи — автор намекнул, кто являлся жизненным «идеалом» Егоровны.
Едва начав роман и набросав начерно две главы, Пушкин в конце октября — начале ноября[452] внёс существенные коррективы в план произведения. Он составил новый план <«Дубровского»>, где фигурировал, среди прочих, и такой пункт: «Дубровский — 1ая глава, 2ая, болезнь, письмо няни» (VIII, 830).
И в третьей главе «письмо няни» действительно появилось.
Этим посланием из Кистенёвки Егоровна оповестила Владимира Дубровского, «служившего в одном из гвардей<ских> пех<отных> полков и находящегося в то время в Петербурге» (VIII, 172), о печальных событиях, случившихся в родовом имении. «Добрая старуха», прибегнув к услугам повара Харитона, «единственного кистенёвского грамотея» (VIII, 172), сообщала своему воспитаннику:
«Государь ты наш, Владимир Андреевич, — я, твоя старая нянька, решилась тебе доложить о здоровьи папенькином! Он очень плох, иногда заговаривается, и весь день сидит как дитя глупое — а в животе и смерти Бог волен. Приезжай ты к нам, соколик мой ясный, мы тебе и лошадей вышлем на Песочное. Слышно, земский суд к нам едет отдать нас под начал Кирилу Петровичу Троекурову — потому что мы-декать ихние, а мы искони Ваши, — и отроду того не слыхивали. — Ты бы мог живя в Петербурге доложить о том царю-батюшке, а он бы не дал нас в обиду. — Остаюсь твоя верная раба, нянька
Орина Егоровна Бузырева.
Посылаю моё матер<инское> благосл<овение> Грише, хорошо ли он тебе служит? — У нас дожди идут вот уже друга неделя и пастух Родя помер около Миколина дня» (VIII, 172–173).
В 1908 году, после выхода в свет второго тома Переписки поэта (под редакцией В. И. Сайтова), пушкинист Н. О. Лернер взял да и обнаружил «сходство» между «довольно бестолковыми строками» (VIII, 173) письма Егоровны и посланием Арины Родионовны Пушкину от 6 марта 1827 года, которое было написано при участии А. Н. Вульф. О своём открытии («няниной реминисценции») учёный поспешил рассказать на страницах авторитетного издания Императорской Академии наук — сборника «Пушкин и его современники»[453].
«Сходство между обоими приведёнными письмами бросается в глаза сразу, — заявил Н. О. Лернер. — Оно не ограничивается одним общим тоном, выражающим сердечную любовь и привязанность престарелой пестуньи к питомцу, одним и тем же языком, удивительно народным и живым, из родника которого зачерпнул столько прелести наш великий мастер слова, — но идёт дальше и доходит до общих выражений».
Не лишены точности и дальнейшие наблюдения пушкиниста: «В обоих письмах народные присловья: „поживи, дружочик, хорошенько, самому слюбится“, — говорит совершенно эпически Арина Родионовна, радуясь освобождению своего любимца и друга из ссылки и, может быть, полушутливо, полунежно намекая на дошедшие до неё слухи о намерении Пушкина жениться; „в животе и смерти Бог волен“, — утешает Дубровского народной пословицей Орина Егоровна, сообщая ему грустные вести из родительского дома. Арина Родионовна зовёт Пушкина: „мой ангел“, „дружочик“; Орина Егоровна называет Дубровского: „соколик мой ясный“. Арина Родионовна сбивается с „ты“, как она всегда, конечно, обращалась к Пушкину, на „вы“, видя в Пушкине не только своего „любезного друга“, но и барина; Орина Егоровна пишет своему „ясному соколику“: „Государь ты наш“ и подписывается не только нянькой, но и „верной рабой“. И та и другая хотят как можно скорее обнять своего друга и господина: „всех лошадей на дорогу выставлю“, — обещает Арина Родионовна; „мы тебе и лошадей вышлем на Песочное“, — пишет Орина Егоровна. В этом последнем случае слишком очевидна общность выражений»[454].
Завершил своё сравнительное исследование Н. О. Лернер такой гипотезой: «Не будет особенной психологической натяжкой предположить, что в уме Пушкина, когда он писал слова Орины Егоровны, носилось письмо Арины Родионовны, мелькали её милые, ласковые строки, и, быть может, даже не думав воспроизвести выражения Арины Родионовны, но повинуясь невольной, им самим не сознаваемой реминисценции, он вложил в уста няни Дубровского тёплые, нежные слова своей „дряхлой голубки“».
(Столь же вероятен, по нашему мнению, и другой вариант. Кое-что вспомнив и замыслив сочинить письмо Егоровны, автор мог извлечь из личного архива бережно там сберегаемое послание «мамушки», разгладить его, перечитать, положить на письменный стол рядом с рукописью романа — и творчески переработать три горе кую эпистолию для <«Дубровского»>. К «плагиату» подобного рода Пушкин-художник прибегал неоднократно.)
Позднее, в вышедшем в 1924 году отдельной книжкой очерке «Няня Пушкина» Н. О. Лернер упомянул и про первое послание Арины Родионовны поэту (от 30 января 1827 года), сформулировав свою позицию уже так: «Письма няни, в особенности второе, послужили Пушкину образцом для письма, которое в его повести „Дубровский“ получает Владимир Дубровский от своей старой няньки Орины Егоровны, и когда поэт писал строки Егоровны, в его памяти мелькали ласковые, наивные письма Родионовны. И вся Егоровна очень похожа на няню Пушкина»[455].
Доводы пушкиниста коллеги по цеху признали весьма убедительными, «справедливыми»[456]. К примеру, М. А. Цявловский в «Путеводителе по Пушкину» (1931) указывал: «Письма няни Дубровского <…> являются очень близким отзвуком писем Арины Родионовны к Пушкину»[457].
Но, отдавая должное Н. О. Лернеру, надо сказать и о том, что его анализ образа няни Владимира Дубровского не был исчерпывающим. Ведь учёный сосредоточился на письме Орины Егоровны, то есть на третьей главе <«Дубровского»> (законченной 2 ноября 1832 года; VIII, 832), и не уделил надлежащего внимания прочим страницам произведения. Между тем Александр Пушкин к февралю 1833 года написал ещё шестнадцать глав, доведя общее количество глав романа до девятнадцати. И в этих главах Орина Егоровна Бузырева, «старушка в белом чепце, опрятно и чопорно одетая» (VIII, 222), обрела дополнительные черты сходства с Ариной Родионовной.
Так, Егоровна была сделана главной персоной среди кистенёвской дворни. А в ряде вариантов автографа она, подражая пушкинской «голубке», тоже взялась за спицы: «Старушка ушла и села под окном чулок вязать», «Старушка ушла и принялась снова за свой чулок» и т. д. (VIII, 827). Позаимствовала Орина Егоровна от Арины Родионовны и некоторые другие житейские характеристики.
В шутливом опыте чуть более позднего времени — «написанном в духе народной поэзии»[458] стихотворении «Сват Иван, как пить мы станем…» — Пушкин помянул «трёх Матрён, Луку с Петром», а с ними вместе и «Пахомовну». Та, как и мамка княгини из <«Русалки»>, была большой искусницей по части всяческих устных рассказов:
В первый <?> раз <?> помянем пивом,
А Пахомовну потом
Пирогами да вином,
Да ещё её помянем:
Сказки сказывать мы станем —
Мастерица ведь была
И откуда что брала.
А куды разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..
Слушать, так душе отрадно.
И не пил бы и не ел.
Всё бы слушал да сидел.
Кто придумал их так ладно?.. (III, 308–309).
Стихи были созданы в Петербурге или в Болдине, они предположительно датируются концом марта — серединой октября 1833 года (III, 1245). Среди литературоведов практически нет разногласий относительно прототипа поминаемой автором «мастерицы». «Пахомовна из стихотворения „Сват Иван, как пить мы станем“, — это <…>, конечно, она, Родионовна», — пишет, к примеру, в наши дни В. С. Непомнящий[459].
Осенью 1835 года, вырвавшись в Михайловское, Пушкин сочинил там очередной реквием лежащей на Смоленском кладбище нянюшке. «Какая эпитафия сравнится с этой? Какие ещё нужны доказательства и характеристика той роли, которую сыграла неграмотная Арина Родионовна в жизни великого поэта?» — так, высокопарно и верно, оценил данное произведение один из современных пушкинистов[460].
В сельце, между 21 и 26 сентября[461], Пушкин работал над стихотворением «…Вновь я посетил…» (впоследствии в тетради ПД № 984, в списке подготовленных к печати стихов, оно было обозначено автором как «Сосны»[462]).
Черновой автограф (в тетради ПД № 846) содержал несколько посвящённых Арине Родионовне строк — этакую поэтическую тираду:
Вот ветхий домик —
Где жил я, с моею бедной няней —
Уже старушки нет — уж я не слышу
По комнатам её шагов тяжёлых
И кропотливого её дозора…
И вечером — при завываньи бури —
Её рассказов — мною затвержённых
От малых лет — но всё приятных сердцу
Как шум привычный и однообразный
Любимого ручья… (Ill, 997–998).
Приведём и варианты некоторых стихов:
Вот мирный домик…
Её шагов тяжёлых и ворчанья…
И шопота…
Её тяжёлой поступи…
Её умолкло слово <?>…
И хлопотливого её дозора…
Не слышу я по зимним вечерам… (Ill, 997–998).
Там же, в псковской деревне, Пушкин на отдельном листке (ПД № 986) перебелил стихотворение и поставил в конце текста дату: «26 сент<ября> 1835» (III, 1008).
«В перебелённой рукописи стихотворение имеет законченный и отделанный вид», — пишет Я. Л. Левкович, досконально изучившая лирическую пьесу «…Вновь я посетил…»; но тут же она уточняет: «В тексте имеется несколько незначительных исправлений…»[463]
Эти «исправления» коснулись и стихов об Арине Родионовне.
В беловике тирада начиналась так:
Вот опальный домик,
Где жил я с бедной нянею моей… (III, 399).
А далее шли варианты стихов 12–14. Пушкин их кропотливо, прямо-таки любовно совершенствовал:
Уже старушки нет — уж за стеною
Не слышу я шагов её тяжёлых.
Ни кропотливого её дозора (III, 399).
Уже старушки нет — уж я не слышу
По комнатам её шагов тяжёлых —
И кропотливых дозоров…
Уже старушки нет — уж не услышу
Её шагов тяжёлых за стеною,
Ни утренних её дозоров…
Уже старушки нет — уж не услышу
По комнатам шагов её тяжёлых,
Ни кропотливых поутру дозоров…
Три завершающих стиха о няне, попутно тоже слегка выправленных, имели в беловике такой вид:
А вечером при завываньи бури
Её рассказов, мною затвержённых
От малых лет, но никогда не скучных…(Ill, 1007).
Эти строки Александр Пушкин — то ли в Михайловском, то ли позднее, при просмотре беловика — зачеркнул.
Казалось, стихотворение было завершено. Однако стихи об Арине Родионовне по-прежнему волновали Пушкина. И, вернувшись в октябре из Михайловского в Петербург, он сызнова обратился к ним.
На обороте черновика своего письма министру финансов графу Е. Ф. Канкрину от 23 октября 1835 года поэт записал ещё один «отрывок о няне» (ПД № 210).
Публика смогла ознакомиться с пушкинским автографом только в 1903 году[464].
В петербургском отрывке Пушкин дал уточнённую редакцию заключительных стихов о «старушке», написанных в Михайловском. Эти стихи он дополнил вновь сочинёнными элегическими строками — гораздо «менее знаменитыми» (В. С. Непомнящий), нежели пятистишие ставшего хрестоматийным текста («Вот опальный домик… Ни кропотливого её дозора»):
Не буду вечером под шумом бури
Внимать её рассказам, затвержённым
С издетства мной — но всё приятных сердцу,
Как песни давние или страницы
Любимой старой книги, в коих знаем —
Какое слово где стоит.
Бывало
Её простые речи и советы
И полные любови укоризны
Усталое мне сердце ободряли
Отрадой тихой — я тогда ещё…
(III, 995–996, 1007).
Среди отвергнутых вариантов, находящихся на данном листе (ПД № 210), были и такие:
Хотя давно я знал их наизусть…
Как песни родины или страницы…
Угадывать заранее, с улыбкой…
Как песни колыбельные иль книги…
Когда смущён моим уединеньем…
(III, 1005–1007).
«Кроме портретных черт старой няни — спутника поэта в годы ссылки, с особой тщательностью и со множеством вариантов отрабатываются в этом отрывке строки о песнях и сказках Арины Родионовны, подкрепляющие чётко обозначенную в основном черновике тему творчества и поэтического восприятия жизни, — констатирует исследовательница. — В характеристику Арины Родионовны включаются реминисценции из „Зимнего вечера“, где её образ также через „песни“ связан с темой искусства, поэтического творчества»[465].
С. С. Гейченко однажды назвал элегию «…Вновь я посетил…» «разговором с вечностью»[466]. А в новейшем очерке жизни и творчества Пушкина, созданном И. 3. Сурат и С. Г. Бочаровым, довольно точно подмечено, что стихотворение «построено как цепь воспоминаний с опорой на мотивы собственной поэзии, так что итог в нём подводится не только жизненный, но и творческий — так означается завершение некоего жизненного круга. Но, в отличие от болдинской 1830 года „Элегии“ („Безумных лет угасшее веселье…“), в которой также подводился на тот момент итог, впереди теперь видится не „грядущего волнуемое море“, а смерть; <…>. Будущее предстаёт поэту в жизнерадостных образах „зелёной семьи“ — но без него…»[467].
И действительно, жизни в Александре Пушкине, писавшем осенью 1835 года «…Вновь я посетил…» с тирадой о незабвенной Арине Родионовне, оставалось всего-навсего на год с небольшим. Но ведь он возвращался к стихотворению и позднее[468] — и посему мы можем уверенно говорить о том, что поэт не забыл свою няню ante diem.
До срока, до самого гроба.
Возведённому в историографы и камер-юнкеры Двора Его Императорского Величества, включённому в «Месяцеслов и общий штат Российской империи» приличествует столичная усыпальница, для крепостной же старухи сгодился бы и скромный сельский погост…
Так предполагает филистер — да судьба порою располагает иначе.
И по воле судьбы опустили Арину Родионовну в землю Васильевского острова, а тело прославленного стихотворца и члена Российской академии в начале 1837 года «заколотили в ящик», ящик сей «поставили на дроги» и повезли вон из Петербурга — в глухую Псковскую губернию, в Святогорский монастырь, что всего в пяти верстах от сельца Михайловского.
С гробом поехали жандарм, пушкинский дядька Никита Козлов и давнишний приятель поэта А. И. Тургенев. Александр Иванович вёл в дороге дневник, в котором тщательно фиксировал все подробности путешествия «Пушкина до последнего жилища его».
Из тургеневского журнала мы, в частности, узнаём, что могилу поэта рыли мужики, посланные 5 февраля П. А. Осиповой, хозяйкой Тригорского. Сами же похороны — короткие, как роковой размен выстрелами, — состоялись на другой день, 6 февраля.
Запись А. И. Тургенева о святогорской зимней церемонии представляется нам очень важной. Вот эти мемуарные строки:
«6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы — я и жандарм!! — опять в монастырь, — всё ещё рыли могилу; мы отслужили панехиду в церкви и вынесли на плечах крестьян и дядьки гроб в могилу — немногие плакали. Я бросил горсть земли в могилу…»[469]
Что за «крестьяне» участвовали в погребении Пушкина, кто из простолюдинов уронил неподдельную слезу у гроба — увы, неведомо. Но среди собравшихся могли находиться и люди, приписанные к близлежащему Михайловскому, — разумеем конечно же кого-либо из родни Арины Родионовны. Ведь ещё накануне вся округа узнала о доставленном в Святые Горы «ящике» — так почему бы потомкам нашей героини, детям и внукам «голубки», прежде столько слышавшим от старушки об «ангеле» и знававшим его, не прийти проститься с убиенным барином?[470]
Почему бы судьбе не выставить их 6 февраля 1837 года на дорогу?
Этого никак нельзя доказать — вот и остаётся просто верить, что история о «красоте души человеческой, души любящей» завершилась именно так.
А вдова Пушкина сумела выбраться в Святогорский монастырь — на «святое смерти пепелище» (III, 333), туда, где «земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины»[471], только через четыре года.
Тут и книге конец.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.