Глава 4 ГОРОДА И ВЕСИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

ГОРОДА И ВЕСИ

Катит по прежнему телега;

Под вечер мы привыкли к ней

И дремля едем до ночлега —

А время гонит лошадей.

А. С. Пушкин

Густой мглистый дым грандиозного московского пожара 1812 года на долгое время сокрыл от нас дряхлеющую нянюшку. К тому же и недоросль Александр Пушкин в ту пору находился от неё далече — а значит, и большинство пушкинистов последовали в своих штудиях за поэтом и на десятилетие с гаком потеряли крепостную крестьянку из виду. Так что в распоряжении прищурившегося биографа Арины Родионовны имеются только немногие разрозненные факты — случайные лазоревые просветы в кромешном мраке клубящихся небес…

Осенью 1811 года, 19 октября, в присутствии императора Александра Павловича, его августейшего семейства и многих знатнейших светских и духовных особ, состоялось торжественное открытие Лицея в Екатерининском дворце Царского Села. Лицеист первого курса Александр Пушкин, юноша в синем сюртуке с красным воротником, приступил к занятиям.

А его родители, находившиеся в Москве, в те же сроки переехали в дом А. Я. Булгакова. Там спустя несколько дней, 28 октября, Надежда Осиповна и родила сына Михаила, который вскоре умер.

Между тем в стране шли военные приготовления. Императорские полки, гвардейские и армейские, проводили передислокацию и постепенно направлялись к западным рубежам России. Все понимали, что решительная схватка с Бонапартом, «брань племён» (I, 110), неминуема.

С 1811 года Сергей Львович Пушкин входил в состав дирекции Московской комиссариатской комиссии, где контролировал дела «по денежному отделению, бухгалтерии о деньгах и по казначейству»[185]. Важными интендантскими вопросами ему довелось заниматься и в ходе Отечественной войны, и позднее, во время заграничных походов русской армии.

В ночь с 11 на 12 июня 1812 года французы и их союзники форсировали Неман и вторглись в пределы Российской империи.

И быстрым понеслись потоком

Враги на русские поля… (I, 61).

Россы отступили и долго молча отступали.

Уже в конце августа Московская комиссариатская комиссия руководила работами по вывозу из столицы воинского имущества. Благодаря «всем действиям чиновников» на исходе лета удалось спасти огромные запасы: в Нижний Новгород было отправлено 1700 подвод и 23 барки «нужнейших вещей»[186]. Вместе с «вверенными им вещениями» эвакуировались в город на Волге и члены дирекции. Среди них находился и Сергей Львович Пушкин с семейством и дворовыми людьми.

Туда же, в Нижний Новгород, прибыли летом и М. А. Ганнибал, и В. Л. Пушкин, и другие пушкинские родственники.

Из документов, недавно введённых в научный оборот С. К. Романюком, явствует, что осенью 1812 года военный советник С. Л. Пушкин занимался поставками вооружений и обмундирования для резервов армии, которые сосредоточивались в Муроме, Арзамасе и Лукоянове. В декабре того же года он был назначен «управляющим комиссариатскою комиссиею, учреждаемою в Орле». Спустя месяц-другой эта комиссия перебралась в город Белицу Могилёвской губернии, а потом — в Белосток и далее, в местечко Венгрово под Варшавой.

В Царстве Польском и завершилась для Сергея Львовича война с Наполеоном Бонапартом. Военный советник и кавалер не поладил с начальством, был снят с должности и получил приказ явиться в Петербург «для ответственности»[187]. В феврале 1814 года С. Л. Пушкин сдал дела, но уезжать из Варшавы не торопился. Лишь осенью он очутился в Северной столице, где его с нетерпением поджидало семейство.

Надежда Осиповна с детьми Ольгой и Львом, а также М. А. Ганнибал, изрядно постранствовавшие во время войны, уже весною того года точно находились в Петербурге[188]. (В пушкинской <«Программе автобиографии»> есть относящаяся к 1814 году фраза: «Приезд матери»; XII, 308.) В апреле девятилетний Лёвушка выдержал экзамены и был принят в Царскосельский Благородный пансион, недавно открытый при Лицее. Отныне он обучался по соседству с братом Александром и периодически общался с ним[189]. Из «Ведомостей Лицея» следует, что Н. О. Пушкина и сестра Ольга часто навещали обоих. С октября 1814 года в списке посетителей воспитанников начал фигурировать и Сергей Львович. Порою на свидания в Царское Село в 1815–1816 годах приезжала вся пушкинская «фамилия».

Где находилась все эти годы Арина Родионовна, мы не знаем.

Владислав Ходасевич, по-видимому, всё же упростил биографию няни, написав: «После продажи Захарова перебралась она в новое пушкинское гнездо, в ставшее знаменитым село Михайловское, Псковской губ<ернии> Опочецкого уезда»[190]. Предполагаем, что крестьянка покинула Москву в августе 1812 года, перед оставлением города неприятелю, однако попала она в Михайловское далеко не сразу. Арина Родионовна, вероятно, разделила с Пушкиными и М. А. Ганнибал тяготы сурового времени и последовала за ними в Нижний Новгород, а потом и в другие населённые пункты: едва ли она в такой момент покинула своих воспитанников, Ольгу и в особенности маленького Льва. И только когда Лёвушку Пушкина определили в царскосельский пансион, няня могла вздохнуть чуть свободнее и наконец-то подумать о себе и своих собственных детях.

Тогда-то, думается, Арину Родионовну и отпустили в Михайловское. Как показано в ревизской сказке 1816 года, наша героиня числилась по этому сельцу среди дворовых. Рядом с Ириньей Матвеевой были записаны её сыновья Егор и Стефан Фёдоровы, а также жена Егора Аграфена и их дочь Катерина[191]. (Дочерей Арины Родионовны в упомянутом документе вовсе не значилось: Надежда Фёдорова, видимо, жила у Пушкиных в Петербурге, а Мария, как известно, осталась в подмосковном Захарове.)

В ревизской сказке о пятидесятивосьмилетней старухе было сказано всего лишь несколько казённых слов. Зато в иных бумагах примерно в ту же пору появилось множество других слов о ней.

Пришло время, когда щедро рассыпанные Ариной Родионовной зёрна дали первые всходы.

Как подсчитали в XX веке дотошные исследователи, в лицейские годы Александр Пушкин создал свыше 130 произведений, а несколько десятков стихотворных пьес он даже опубликовал. Хватало среди них опытов вполне ученических, подражательных, «грехов отрочества» — тех, что, по словам П. В. Анненкова, «были только продолжением того рода домашней поэзии, с которой он познакомился у себя в семействе»[192]. В другом биографическом очерке подытоживается: «За шесть лицейских лет он опробовал различные литературные традиции и маски, писал стихи в антологическом духе, в духе французской лёгкой поэзии, стихи оссианического толка, официально-патриотические оды, унылые элегии, дружеские послания, эпиграммы — и через эти традиционные жанры и заимствованные стили всё сильнее пробивался собственный поэтический голос»[193].

О некоторых характеристических чертах становления пушкинского «собственного голоса» стоит упомянуть и в нашей книге.

Отметим, во-первых, изначальный и довольно стойкий интерес юного поэта к фольклорным и сказочным сюжетам. Например, в 1814 году Пушкин сочинял поэму «Бова» (которую так и не завершил и в итоге «уступил» К. Н. Батюшкову). Фольклорные мотивы есть и в других его произведениях царскосельского периода (в «Монахе», «Козаке», «Романсе» и т. д.). По уверению Пушкина, ещё в Лицее была им начата и поэма «Руслан и Людмила» (IV, 280)[194]. Разумеется, поэт отдавал дань литературной традиции эпохи, усердно копировал российских и европейских мэтров, однако в его поисках на указанном направлении при определённом желании можно увидеть и подспудное влияние двух воспитательниц — М. А. Ганнибал и Арины Родионовны. Так, В. Ф. Ходасевич не сомневался, что «Пролог „Руслана и Людмилы“ <…> заимствован у Арины Родионовны»[195].

В Лицее же Александром Пушкиным были созданы поэтические образы, «идеалом» которых, по мнению ряда исследователей, была наша героиня.

Уже в послании «Городок (К ***)», наполненном «живыми бытовыми подробностями»[196] и напечатанном в «Российском музеуме» (1815), перед читателем появляется «добренькая старушка» — литературный персонаж, который напоминает пушкинскую нянюшку:

…Для развлеченья,

Оставя книг ученье,

В досужный мне часок

У добренькой старушки

Душистый пью чаёк;

Не подхожу я к ручке,

Не шаркаю пред ней;

Она не приседает,

Но тотчас и вестей

Мне пропасть наболтает.

Газеты[197] собирает

Со всех она сторон,

Всё сведает, узнает:

Кто умер, кто влюблён,

Кого жена по моде

Рогами убрала,

В котором огороде

Капуста цвет дала,

Фома свою хозяйку

Не за что наказал,

Антошка балалайку

Играя разломал, —

Старушка всё расскажет;

Меж тем как юбку вяжет[198].

Болтает всё своё… (I, 79–80).

Касательно этих строк профессор Н. Ф. Сумцов писал ещё в 1900 году: «Всё это идёт к словоохотливой старушке из дворовых людей и подтверждается другими свидетельствами Пушкина и его друзей о характере Арины Родионовны»[199]. Харьковскому учёному вторит и наш современник, анализирующий «Городок» и прямо указывающий на прототип «старушки» — няню поэта: «Как осторожно ни подходить к прямым биографическим деталям в творчестве Пушкина, смысл некоторых ранних его стихов не вызывает сомнений»[200].

В 1816 году лицеистом было написано стихотворение «Сон (Отрывок)», где, как обычно считается, его «бабушка и няня слились в едином образе»[201]:

Я сам не рад болтливости своей,

Но детских лет люблю воспоминанье.

Ах! умолчу ль о мамушке моей,

О прелести таинственных ночей,

Когда в чепце, в старинном одеянье,

Она, духов молитвой уклоня,

С усердием перекрестит меня

И шопотом рассказывать мне станет

О мертвецах, о подвигах Бовы…

От ужаса не шелохнусь бывало,

Едва дыша, прижмусь под одеяло,

Не чувствуя ни ног, ни головы.

Под образом простой ночник из глины

Чуть освещал глубокие морщины.

Драгой антик, прабабушкин чепец

И длинный рот, где зуба два стучало, —

Всё в душу страх невольный поселяло.

Я трепетал — и тихо наконец

Томленье сна на очи упадало… (I, 146).

Отдельные пушкинисты (допустим, П. И. Бартенев[202] или В. Ф. Ходасевич), однако, думали, что в «Сне» говорилось лишь об Арине Родионовне. Наиболее же взвешенным и убедительным нам представляется мнение В. С. Непомнящего: «Прообраз двоится: вспоминается и бабушка, простая и добрая Мария Алексеевна Ганнибал, и няня; образ же тяготеет к няне (да бабок и не называли „мамушками“)»[203].

К этому можно добавить, что не только «мамушка», но и иные упомянутые в пушкинском тексте реалии скорее свидетельствуют в пользу Арины Родионовны, нежели намекают на Марию Алексеевну. Это и «старинное одеянье», и беззубый рот, и «прабабушкин чепец»[204]; на долю же бабушки однозначно остаётся разве что «драгой антик» — не очень-то и гармонирующее с перечисленными подробностями создание ювелира.

Выходит, в компании тогдашних спутников устремившегося в поэзию Александра Пушкина — подле Эротов, меж красавиц, пирующих студентов, певцов и воинов — сразу же нашлось место и для Арины Родионовны. Расставшись с «мамушкой» в 1811 году, Сверчок не забыл её. Вполне возможно, что и в многочисленных посланиях к любимой сестре, отосланных из Лицея, Пушкин расспрашивал про няню[205]. Известно, что «он писал к ней письма»[206], французские, — но ни они, ни ответы Ольги Сергеевны, к сожалению, до нас не дошли.

Шестилетнее «заточенье» царскосельских юношей подошло к концу, и 9 июня 1817 года в Лицее состоялся выпускной акт. Александр Пушкин получил свидетельство об окончании учебного заведения и чин коллежского секретаря. Спустя несколько дней он, назначенный на службу в Коллегию иностранных дел, принёс присягу.

А уже в начале июля всё семейство Пушкиных — родители, Ольга, Александр и Лев — покинули семикомнатную квартиру на Фонтанке близ Калинкина моста в доме вице-адмирала А. Ф. Клокачёва (в 5-м квартале 4-й Адмиралтейской части) и отправились на отдых в сельцо Михайловское. С ними была и «отставного полковника Сергея Пушкина служащая женщина Ирина Родионовна», недавно возвратившаяся в Петербург.

«Вышед из Лицея я почти тотчас уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч<ему>…» — написал Пушкин в автобиографических записках (XII, 304). Счастлива была и Арина Родионовна.

                                     В разны годы

Под вашу сень, Михайловские рощи,

Являлся я — когда вы в первый раз

Увидели меня, тогда я был —

Весёлым юношей, беспечно, жадно

Я приступал лишь только к жизни… (III, 996).

В течение полутора месяцев няня имела возможность каждодневно общаться с «ангелом» и прочими «пушкинятами».

В Петербург Пушкины уехали приблизительно 20 августа: у Александра подходил к концу испрошенный в Коллегии иностранных дел отпуск, Льву надо было поступать в очередной пансион, а сорокадвухлетняя Надежда Осиповна сызнова готовилась рожать.

Простите, верные дубравы!

Прости, беспечный мир полей,

И легкокрылые забавы

Столь быстро улетевших дней! (II, 34).

Родила Надежда Осиповна 14 ноября[207]. Восприемниками при крещении младенца в храме у Покрова в Коломне были его брат Лёвушка Пушкин и «вдова капитанша Марья Алексеева Гонимбал». (Учитывая это, А. И. Ульянский предположил, что «осенью 1817 года Арина Родионовна вместе с Марьей Алексеевной <…> приезжала из Михайловского в Петербург»[208]. Такая версия и нам представляется вполне правдоподобной.)

В 1818–1820 годах наша героиня, видимо, проживала в псковской деревне безвыездно: в исповедных ведомостях петербургской Покровской Больше-Коломенской церкви за этот период она не упоминается. Очевидно, Арина Родионовна присутствовала при последних минутах жизни своей барыни, Марии Алексеевны Ганнибал, которая умерла в Михайловском 27 июня 1818 года и была похоронена в Святогорском монастыре, рядом со своим легкомысленным супругом О. А. Ганнибалом. Можно не сомневаться, что крестьянка приняла самое деятельное участие в траурных церемониях.

А накануне кончины Марии Алексеевны в сельцо приехали C. Л. и Н. О. Пушкины с дочерью Ольгой — они успели повидаться с умиравшей. Василий Львович Пушкин сообщал 2 августа князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Надежда Осиповна и Оленька в большом огорчении. Покойница была со всячинкой, и мне её вовсе не жаль, но здоровье Оленьки очень худо, и я о том сокрушаюсь. Александр остался в Петербурге; теперь, узнав о кончине бабушки своей, он, может быть, поедет к отцу»[209].

Девятнадцатилетний Александр Пушкин, ведший жизнь весьма беспорядочную, «рассеянную», тогда так и не выбрался в сельцо Михайловское. «Удовольствия столичной жизни» (П. В. Анненков), поэтические и прочие дела увлекли его. «С ненасытностью африканской природы своей предавался он пылу страстей»[210], а потом поэт опасно и надолго заболел. Только к лету 1819 года ему стало лучше, и в начале июля, испросив в Коллегии иностранных дел отпуск «на 28 дней», Пушкин уехал вслед за семейством в Псковскую губернию — как выразился его дядюшка, «очиститься в деревне от городских грехов, которых он, сказывают, накопил множество»[211].

Но не успел Александр преклонить колена у святогорской могилы Марии Алексеевны Ганнибал, как тут же всем Пушкиным пришлось встать возле свежего холмика: умер их маленький сын и брат Платон.

Арине Родионовне Матвеевой, выпестовавшей троих «пушкинят», так и не было суждено заиметь на старости лет четвёртого.

В самом начале второй декады августа Пушкин, проведя в сельце ровно месяц и кое-что там сочинив («Деревню», пятую песнь «Руслана и Людмилы», etc.), покинул печальное Михайловское. Никаких конкретных сведений о его общении с няней нет. Конечно, она тревожилась за здоровье юноши, который явился в деревню бледным, похудевшим и обритым, в парике, и почему-то с необычайно длинными ногтями. Ясно и то, что их расставание было грустным. Может быть, и поэт, и Арина Родионовна предчувствовали, что разлука вновь окажется продолжительной.

Вернувшись в Петербург, Александр Пушкин продолжил повесничать, заполнял между картами, дамами полусвета и дуэлями свою «красную тетрадь» (Н. А. Маркевич), упрямо дразнил полицию и правительство шумными выходками в публичных местах. Кроме того, в обществе обсуждали (и осуждали) его «антидеспотические» высказывания, а по рукам ходили пушкинские стихи весьма сомнительного политического свойства.

До поры до времени власти терпели эти «шалости», но уже в апреле 1820 года случилась беда: о поведении молодого дипломатического чиновника доложили императору Александру Павловичу.

Государь был рассержен и склонялся к тому, чтобы наказать «беспутную голову» самым строгим образом: «Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодёжь их читает»[212]. Однако благодаря заступничеству ряда влиятельных персон (таких, как H. М. Карамзин или директор Лицея Е. А. Энгельгардт) гроза всё-таки миновала. Как сообщил вскоре А. И. Тургенев князю П. А. Вяземскому в Варшаву, с проштрафившимся поэтом поступили по-царски «в хорошем смысле этого слова»[213]. Коллежский секретарь Пушкин был «в целях воспитания» переведён по службе в полуденные земли империи, под начало главного попечителя колонистов южного края России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова, добрейшего старика.

Высочайшее распоряжение на этот счёт воспоследовало 4 мая 1820 года — и спустя два дня Александр Пушкин, именованный в официальных бумагах «курьером», покинул Петербург.

Осень и зима принесли в семейство Пушкиных новые неприятности.

На сей раз отличился Лёвушка, который вместе с некоторыми другими воспитанниками Благородного пансиона слишком бурно протестовал против удаления их любимого учителя и гувернёра В. К. Кюхельбекера (лицейского товарища Александра Пушкина). Пансионеры не только отказывались слушать преемника Кюхли и гасили свечи на лекциях, но заодно и «побили одного из учителей»[214] или надзирателей, причём Л. С. Пушкин был в числе инициаторов скандального рукоприкладства. 26 февраля 1821 года брата поэта исключили из третьего класса пансиона.

Шестнадцатилетний барич опять оказался не у дел — однако идти в службу не торопился. По утверждению С. А. Соболевского, Лев Сергеевич иногда промышлял тем, что «ходил из дома в дом, читая наизусть какие-нибудь новые стихи брата. За это он вознаграждал себя хорошими ужинами, к которым его приглашали»[215]. «Боюсь за его молодость, боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим…» — признавался Александр Пушкин барону А. А. Дельвигу в письме от 23 марта из Кишинёва (XIII, 26).

Волновалась и Арина Родионовна, которая с 1821 года жила в Петербурге у Пушкиных, в доме А. Ф. Клокачёва (она упомянута среди пушкинской дворни в исповедной книге храма у Покрова в Коломне[216]). Старушке было от чего сокрушаться: судьба явно не благоволила к её питомцам. И то сказать: Оленьке шёл двадцать четвёртый год, а она всё томилась в светлице и никак не могла найти своего князя[217]; Лев рос каким-то забубённым, зряшным; об Александре же няне и вовсе думалось со страхом: уже другой царь невзлюбил «ангела». И если первый властитель, давнишний, лишь попенял за картуз да потопал августейшими ножками, то нынешний осерчал куда шибче: вон в какую даль спровадил безобидного юнца.

Что-то ждёт его, незадачливого, впереди?

Какие-то сведения о Пушкине до Арины Родионовны доходили. Александр, «огорчая отца язвительным от него отступничеством»[218], иногда писал братцу и сестрице, иногда петербургским знакомым — от них удавалось поживиться новостями и нянюшке. В дом Надежды Осиповны и Сергея Львовича на Фонтанке порою наведывались и приезжавшие с Юга путешественники. Они передавали приветы, поклоны и рассказывали про пушкинские будни и праздники в Екатеринославе, Кишинёве, Одессе, в иных городах и усадьбах.

В таких сообщениях было немало радостного для старухи, но мелькало и тревожное: поэт чуть поумнел, малость остепенился, однако по-прежнему вёл себя неосторожно, погуливал, сочинял всяческую чепуху, ссорился с окружающими, ставил жизнь на карту. Кто-то видел его обритым, другой — с длинными курчавыми волосами и «ногтями длиннее ногтей китайских учёных» (А. Ф. Вельтман); все в один голос повторяли, что он «находится в очень стеснённых обстоятельствах» (В. Ф. Вяземская), а иные, с умыслом или по недоразумению, даже распускали слухи о смерти Александра Пушкина. Однако такие зловещие сплетни, к счастью, быстро опровергались.

В зиму с 1821 на 1822 год старшие Пушкины, следуя семейственной традиции, сменили квартиру и перебрались в Климов переулок, в дом иностранца Гронмана. Их новое жилище располагалось неподалёку от дома А. Ф. Клокачёва и относилось к тому же церковному приходу. В исповедную книгу Покровской Больше-Коломенской церкви за 1822 год Арину Родионовну записали (под № 1479) как бывшую на исповеди дворовую «бригадира» и «статского советника» С. Л. Пушкина. С возрастом крестьянки храмовые грамотеи вновь напутали: ей начислили «70 лет» (вместо положенных шестидесяти четырёх)[219].

В конце февраля или в начале марта 1822 года сюда, в Климов переулок, прибыл подполковник И. П. Липранди, «добрый приятель» (XIII 34) Пушкина по Бессарабии и Одессе. Иван Петрович (между прочим, вероятный прототип Сильвио из пушкинской повести «Выстрел»), странствовавший по служебным надобностям, привёз в Петербург из Кишинёва письма поэта к Льву Сергеевичу и другим лицам, а также новые пушкинские стихи, предназначенные для печати (XIII, 35–36). Спустя много лет И. П. Липранди описал свой визит в Коломну в воспоминаниях — и мы должны быть признательны мемуаристу за его строки об Арине Родионовне:

«При выезде моём из Кишинёва 4 февраля 1822 года в Петербург, Александр Сергеевич дал мне довольно большой пакет, включавший в себе несколько писем, чтобы передать оный не иначе, как лично брату его Льву Сергеевичу, а если, по какому-либо случаю, его на это время не будет в Петербурге, то его сестре (так пакет и был написан). <…> На другой день приезда в Петербург, исполнив обязанности службы, я прямо отправился к Сергею Львовичу, жившему по правой стороне Фонтанки, между Измайловским и Калинкиным мостами, в одноэтажном каменном с балконом доме, кажется, одним семейством Пушкина занимавшемся. Я никого не застал дома. Встретивший меня лакей, узнав, что я имею письмо от Александра Сергеевича, позвал какую-то старушку; от неё я узнал, что Александр Сергеевич предупредил уже обо мне. Само собой разумеется, что на все просьбы старушки оставить пакет я не согласился, обещая приехать вечером или на другой день. Расспросы об Александре Сергеевиче сопровождались слезами»[220].

Записки И. П. Липранди, созданные на основе его дневника, «вмещавшего в себя все впечатления дня до мельчайших и самых разных подробностей», считаются у пушкинистов «исключительно ценным»[221] и надёжным историческим источником. Так что и к словам мемуариста о «старушке» — то есть о нашей героине — можно относиться с полным доверием. Это важно для биографа: ведь скрупулёзный И. П. Липранди в двух-трёх фразах сообщил об Арине Родионовне существенные сведения.

Из процитированного мемуарного фрагмента становится, например, ясно, что Арина Родионовна Матвеева занимала тогда в доме Пушкиных весьма привилегированное положение. В отсутствие барина и барыни она чуть ли не на правах хозяйки принимала визитёров довольно высокого уровня — господ, да и домашние лакеи видели в ней не только старейшую прислугу, но и старшую.

Показательно и то, что няня была в курсе хозяйских дел и имела детальное представление о пушкинской переписке. Разговор с бравым офицером она вела запросто, и отнюдь не по-хамски[222]: задавала гостю вопросы, предлагала свои услуги — одним словом, старушка непринуждённо беседовала.

Ну а слёзы Арины Родионовны при упоминании о её «ангеле» отметим конечно же особо. Эти рыдания крестьянки в присутствии незнакомого господина, рыдания непритворные и неудержимые, если угодно — «слишком человеческие», вряд ли требуют пространных комментариев.

Как же она тосковала по нему!

В том же 1822 году няню видел в Петербурге, возможно, и двоюродный дядя поэта — коллежский советник Александр Юрьевич Пушкин, судья Костромского совестного суда[223].

Спустя полтора года после памятной встречи с подполковником И. П. Липранди Арина Родионовна, вероятно, столкнулась с другим посланцем из далёкого пушкинского мира. У нас есть основания думать, что в начале осени 1823 года петербургский дом на Фонтанке посетил одесский чиновник Дмитрий, Максимович Шварц. Позже, в декабре 1824-го, Пушкин в письме напомнил ему о нянюшке: «…Вы кажется раз её видели…» (XIII, 129)[224]. Однако никаких подробностей визита Д. М. Шварца в Климов переулок отыскать не удалось.

(Кстати, в то время Александр Пушкин уже жительство-вал у моря, в Одессе, рассказывал княгине В. Ф. Вяземской, среди прочего, про «несправедливости его родителей»[225], а начальником поэта по необременительной службе был новороссийский генерал-губернатор граф М. С. Воронцов.)

Летние месяцы в начале двадцатых годов Сергей Львович, Надежда Осиповна, Ольга, Лев и Арина Родионовна, судя по южным письмам поэта (XIII, 31, 42, 523), регулярно проводили в сельце Михайловском. Жили они, как и встарь, скромно, денег зачастую было в обрез, и в официальных бумагах о материальном положении семьи писалось почти оскорбительно: «Это фамилия мало состоятельная…»[226] Барон М. А. Корф, лицейский товарищ поэта, сосед по Коломне и довольно тенденциозный мемуарист, обрисовал петербургскую квартиру Пушкиных посредством таких красок: «Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, с баснословною неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всём, начиная от денег до последнего стакана»[227].

От подобной унылой, близкой к истине прозы мы охотно перейдём к поэтическим материалам для биографии Арины Родионовны, которые появлялись тогда же на Юге России.

За годы пребывания вне имперских столиц Александру Пушкину удалось совершить необычайный творческий рывок и выдвинуться в первый ряд российских поэтов. Он отдал в начале двадцатых годов положенную дань царившему тогда романтизму, прилежно учился у европейских и отечественных кумиров и одновременно преодолевал их влияние, открывал и расширял собственные творческие горизонты. В южный период Пушкиным были созданы, в частности, поэмы «Кавказский пленник», «Братья разбойники», «Бахчисарайский фонтан», стихотворения «Погасло дневное светило…», «Чёрная шаль», «Редеет облаков летучая гряда…», «Наполеон» и многое другое — лирическое и историософское, светлое и (иногда) мрачноватое, сомнительное…

К нему пришла шумная повсеместная слава. Пушкинские творения ждали, переписывали и с восторгом заучивали, вокруг них закипали жаркие баталии в журналах и альманахах, в салонах и офицерских собраниях, в письмах дам и кавалеров. Даже император Александр Павлович, беседуя с приближёнными, аттестовал Пушкина как «повесу с большим талантом»[228] и, кажется, подумывал о том, чтобы «помириться с ним»[229].

Кое-что из написанного на Юге поэт при помощи петербургских приятелей и брата Лёвушки издал почти сразу же, какие-то тексты попали в печать через несколько лет, но были и стихи, которые (в силу самых разных причин) не публиковались при жизни Пушкина.

Из помянутых подспудных произведений повышенный интерес для нас представляет сохранившееся в виде беловика с авторской правкой стихотворение 1822 года:

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных,

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных.

Я ждал тебя; в вечерней тишине

Являлась ты весёлою старушкой,

И надо мной сидела в шушуне,

В больших очках и с резвою гремушкой.

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный слух напевами пленила

И меж пелён оставила свирель,

Которую сама заворожила.

Младенчество прошло, как лёгкой сон.

Ты отрока беспечного любила,

Средь важных Муз тебя лишь помнил он,

И ты его тихонько посетила;

Но тот ли был твой образ, твой убор?

Как мило ты, как быстро изменилась!

Каким огнём улыбка оживилась!

Каким огнём блеснул приветный взор!

Покров, клубясь волною непослушной,

Чуть осенял твой стан полу-воздушный;

Вся в локонах, обвитая венком,

Прелестницы глава благоухала;

Грудь белая под жёлтым жемчугом

Румянилась и тихо трепетала… (II, 241).

Со времён П. В. Анненкова и его «Материалов…» в науке доминирует мнение, что в этих стихах Александр Пушкин дал «портрет бабушки, Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета»[230].(Подкрепляется же указанная точка зрения, если разобраться, разве что авторитетом «первого пушкиниста».) Однако некоторые пушкинисты XIX–XX веков, прибегнув к различной аргументации, связали «Наперсницу волшебной старины…», с оговорками или без оных, не с М. А. Ганнибал, а с няней поэта.

К такому же выводу склоняется и автор настоящей книги.

На наш взгляд, и пленительные «напевы», и «большие очки», и «шушун», и особенно, конечно, само таинство предсонья — всё это гораздо более подходит Арине Родионовне, нежели её пожилой барыне[231]. К тому же поэтический образ «старушки» из стихотворения 1822 года вполне согласуется с образом «мамушки» из пушкинского «Сна» (1816) и, более того, развивает его. А тот образ, запечатлённый в лицейском Отрывке, как сказано, всё же «тяготеет к няне» (В. С. Непомнящий).

«Стихотворение „Наперсница волшебной старины“ совершенно исключительно тем, — утверждал В. Ф. Ходасевич, — что в нём старушка-няня и прелестная дева-Муза являются как два воплощения одного и того же лица. <…> Понятия няни и Музы в мечтании Пушкина были с младенчества связаны…»[232] А в более раннем своём очерке, «Явления Музы» (1925), Владислав Ходасевич писал по этому поводу так: «…Традиционный образ Музы, обычно изображаемой в виде прелестной девы, на сей раз расширен и усложнён: Муза Пушкина является в двух образах, соответствующих разным биографическим моментам и разным характерам его вдохновений»[233].

Проще говоря, Арина Родионовна воспринималась взрослеющим и становящимся большим художником Пушкиным как первый, изначальный образ его Музы, явившийся поэту задолго до Музы хрестоматийной, то бишь лицейской:

В те дни, когда в садах Лицея

Я безмятежно расцветал,

………………………………

В те дни, в таинственных долинах,

Весной, при кликах лебединых,

Близ вод, сиявших в тишине,

Являться Муза стала мне… (VI, 165).

Тут, в «Евгении Онегине», для публики всё более или менее понятно и приемлемо; там, в «Наперснице волшебной старины…», — тоже как будто ясно, однако та (1822 года) ясность значительную часть публики шокирует.

Неграмотная крепостная баба, находившаяся у поэтической «колыбели» и вручившая младенцу магическую «свирель» — декларация не только принципиальная, но и неслыханно дерзкая, бросающая вызов общественному мнению, ненормативная для сословного сознания и литературы первой четверти XIX столетия. Может быть, именно поэтому стихи и не были Пушкиным никогда опубликованы? «Поэт, слишком ещё помнивший поэтический канон XVIII века, вероятно, был несколько озадачен: в начале двадцатых годов такая модернизация могла показаться ему рискованной», — предположил В. Ф. Ходасевич[234].

Верна или нет догадка эмигранта, судить не берёмся. Да и проблема пушкинского «портфеля» (или «письменного стола»), по сути своей проблема очень важная, всё-таки не слишком актуальна в контексте жизнеописания Арины Родионовны. Поэтому здесь мы вполне удовольствуемся фиксацией факта — поразительного признания поэта, гордившегося своим шестисотлетним дворянством и не чуждого аристократическим замашкам из арсенала la fine de la soci?t?[235]; того творческого признания, которое он доверил бумаге в 1822 году.

Минуло несколько месяцев после создания «Наперсницы волшебной старины…» — и Александр Пушкин «с упоеньем» (XIII, 382) приступил к многолетней и многотрудной работе над романом в стихах «Евгений Онегин».

К началу декабря 1823 года он завершил в целом две первые песни (VI, 299) «свободного романа» и с февраля следующего года (VI, 303) сочинял третью главу. (Долгое время считалось за аксиому, что уже к июню 1824 года «глава <была> дописана до письма Татьяны включительно»[236], однако новейшие текстологические исследования существенно скорректировали представления пушкинистов касательно хронологии и последовательности работы поэта.) Ямбические строфы «большого стихотворения» писались Пушкиным в Одессе и Кишинёве (VI, 532) — и на одной из строф, предназначавшейся для второй песни «Онегина», нам надлежит остановиться.

Во второй главе романа перед читателем впервые предстала Ольга Ларина[237].

В XX веке В. В. Набоков и И. М. Дьяконов[238] подметили, что Пушкин изначально отводил ей вовсе не ту роль «второго плана», которую она в конце концов получила, а роль самую что ни на есть главную. Скорее всего, на долю миловидной девушки из усадьбы должно было выпасть жестокое испытание: впереди бедную Ольгу поджидала мучительная, неразделённая любовная страсть. «В те дни, — пишет уже С. А. Фомичёв относительно работы Александра Пушкина над черновиком соответствующих стихов об Ольге в тетради ПД № 834, — автору грезилась её трагическая судьба»[239]. Сестры (то есть знаменитой Татьяны), при таком замысле, у Ольги Лариной не предвиделось: она оставалась, как выразился В. В. Набоков, «единственной дочерью, которую (с неизбежными литературными последствиями) должен был совратить негодяй Онегин»[240].

А «опорным образцом» для той романной Ольги, для «ландыша потаённого» (VI, 287), по остроумной догадке И. М. Дьяконова, была родная сестра поэта, Ольга Сергеевна Пушкина (выше указывалось, что она некогда тоже принесла жертву на алтарь несчастной любви).

Данное предположение должно быть особенно любезно тем, кто видит в романе «Евгений Онегин» не только художественный текст, но и своеобразные поэтические мемуары Пушкина[241]. Среди доводов же в пользу версии И. М. Дьяконова мы выделим один: следом за Ольгой Лариной — причём почти сразу, через несколько стихов — в черновике второй главы (а именно — в строфе XXIIб, по нумерации Большого академического собрания сочинений поэта) появилась её няня Фадеевна, в которой угадываются черты Арины Родионовны:

Ни дура Английской породы

Ни своенравная Мамзель

(В России по уставам [моды]

Необходимые досель)

Не баловали Ольги милой

Фадеевна рукою — хилой

Её качала колыбель

Стлала ей детскую постель

Помилуй мя читать учила

Гуляла с нею, средь ночей

Бову рассказывала <ей>

Она ж за Ольгою ходила

По утру наливала чай

И баловала невзначай (VI, 287–288)[242].

В черновых наслоениях пушкинской рукописи сходство Фадеевны с означенным прототипом также не ставится под сомнение:

Не портили её природы

Наставница её…

И сказку говорила ей…

И всё ж за Ольгою ходила… (VI, 288).

Позже, после ряда событий в жизни Пушкина, фабула романа «вдруг» и кардинально изменилась, и по воле автора у Ольги Лариной появилась сестра Татьяна, возведённая (вместо Ольги) в главные героини «Евгения Онегина»[243]. Попутно подверглась переделке и помянутая строфа: в беловике второй главы имя Ольги было заменено именем Татьяны, а Фадеевна стала няней обеих девиц Лариных (VI, 566–567).

Далее мы увидим, что однажды показавшаяся на страницах пушкинского романа нянюшка — «бесподобное лицо в русской литературе по эпической простоте и красоте типа»[244] — присутствовала там вплоть до самой последней песни.

Мораль главы, которая вместила в себя около тринадцати лет жизни нашей героини (с лета 1811-го до лета 1824 года), примерно такова.

Годы разлуки не расторгли душевного союза Арины Родионовны и её воспитанника — напротив, в тот период родство их душ и окрепло, и наполнилось качественно новыми, глубинными смыслами. Для няни где-то странствующий и всеми гонимый Александр Сергеевич не превратился в отрезанный ломоть — нет, он продолжал оставаться незабываемым «ангелом», по которому в городах и весях сохло её материнское сердце, лились её старушечьи слёзы и которого она жаждала увидеть.

Человеку добропорядочному просто грешно не отозваться на подобную беззаветную любовь — отозваться равновеликой (или хотя бы посильной) благодарной привязанностью. Но для такого, в некотором роде обыденного и чем-то напоминающего эхо, жеста необходимы, если вдуматься, сущие пустяки быта: нужны всего-навсего встреча и сожительство, располагающий к напряжённому диалогу чувств хронотоп.

Находившийся в отдалении, ничего не знавший о своём будущем Александр Пушкин откликнулся на плач Родионовны чем только мог — высшим встречным признанием поэта: любимая с раннего детства няня стала предметом его поэзии. «Эти воспоминания (поэтические. — М. Ф.), быть может, важнее привязанности, но они всецело остаются в области поэзии», — заметил и В. Ф. Ходасевич[245].

Свой обыденный, человеческий ответ старушке Пушкин поневоле приберёг до лучших времён.

Или — как посмотреть — до худших?

Весною 1824 года поэт сочинял в Кишинёве лирические фрагменты третьей главы «Евгения Онегина» — и не ведал, что такие времена вот-вот наступят.

Совсем к вечеру склонилась жизнь нашей нянюшки, уже и ночлег вечный где-то приуготовлен был ей. У домика у ветхого примостила о ту пору старушка телегу: пора, дескать, и тележке верной на покой, наскрипелась, древняя, вдоволь, отслужила своё.

Взошла нянюшка в домик, села в горнице к малому оконцу, стала смертный час поджидать. Ждёт-пождёт — а всё понапрасну. Вдруг в зорничник земля за голубою рекою загудела, пыль над дорогою столбом поднялась, где-то топот конский разнёсся: видать, вот оно, от мук избавленье споро движется. И всё ближе, громче сей перегуд — вот уже и на самом дворе тёмном, под домиком, ржание саврасок бабушке чудится.

Очнулась от долгой дремоты тогда нянюшка, привстала, перекрестилась напоследок, поковыляла дверь неотвратимому гостю отворять. А как распахнула створ — так и ахнула, чуть оземь не грохнулась.

Вовсе не тот гость к старухе пожаловал, не провожатый. На пороге ангел её, целый и невредимый, стоял, руки к ней, будто дитятко, тянул…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.