XIII ЛЕТОПИСЬ О МНОГИХ МЯТЕЖАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIII

ЛЕТОПИСЬ О МНОГИХ МЯТЕЖАХ

Няня рассказывала поэту сказку о семи Симеонах:

«Как на том ли Окиане-море глубоком стоит остров зелен; как на том ли на острову стоит дуб зеленый, от того дуба зеленого висит цепь золотая, по той по цепи золотой ходит черный кот. Как и тот ли черный кот во правую сторону идет — веселые песни заводит, как во левую сторону идет — старые сказки сказывает».

Пушкин был в восхищении от таких устных «поэм» и запоминал их для своего ямбического пересказа.

Помимо легенд и песен, няня развлекала и своими рассказами «про стародавних бар» (как передавал поэт Языков). Арина Родионовна была от рождения крепостной Абрама Петровича Ганнибала и хорошо помнила своего первого владельца. Она была уже взрослой женщиной, когда скончался ее барин-арап, так что почти вся жизнь грозного генерал-аншефа в годы отставки была ей хорошо знакома. Пушкин в Михайловском стал собирать материалы о своем прадеде для воплощения его необычайного образа и судьбы в романе из петровской эпохи: рассказы лично знавшей его, живой и разговорчивой старушки были для него исключительно драгоценны. Отсюда возникает черновая запись 1825 года о брачных намерениях Ибрагима:

Черный ворон выбирал белую лебедушку

Как жениться задумал царский арап.

Меж боярынь арап похаживает,

На боярышень арап поглядывает…

В рассказах няни светилась простая и ясная мудрость жизни. О михайловских беседах с доброй подругой своей «бедной юности» вспоминал впоследствии Пушкин: «…бывало — Ее простые речи и советы — И укоризны, полные любовью, — Усталое мне сердце ободряли — Отрадой тихой». Сколько признательности и какая глубокая похвала человеку в этих нескольких бесхитростных словах!

Народный говор, стиховые размеры крестьянской поэзии открывались Пушкину, быть может, еще обильнее и разнообразнее на шумных святогорских ярмарках, обычно в начале лета. В 1825 году ярмарка была в конце мая. Пушкин любил посещать эти торговые съезды и народные празднества. Он входил под арку восточных ворот монастыря, расписанную древним славянским текстом, проходил на задний двор, где в два ряда были вытянуты лавки. Тут же были раскинуты временные балаганы, а за ними на монастырском поле располагались возы. Вокруг вращались расписанные карусели, взлетали качели, шли кулачные бои. Здесь Пушкин ловил разнообразные речения и возгласы, столь нужные ему для создания «площадного и низкого» языка в массовых сценах своей трагедии. К этому он стремился по образцу испанских и английских драматургов.

Монастырский двор пестрел крестьянскими товарами. Расписная деревянная и глиняная посуда, ситец, холсты, шелк, деготь, яйца, масло — все это было живописно разложено в просторной ограде. Деревенская молодежь одевалась на эти съезды по-праздничному, и многие девушки из соседних деревень, разукрашенные серебряными монетами, возвращались отсюда невестами. Их выбор, впрочем, подлежал господскому утверждению, которое далеко не всегда имело место. «Неволя браков (в народе) — давнее зло», писал впоследствии Пушкин. «Несчастья жизни семейственной есть отличительная черта в нравах русского народа. Шлюсь на русские песни: обыкновенное их содержание — или жалобы красавицы, выданной замуж насильно, или упреки молодого мужа постылой жене. Свадебные песни наши унылы, как вой похоронный».

В противоположном конце ярмарки раздавались протяжные и печальные духовные стихи о Лазаре, о «страшном суде», об архангеле Михаиле, об Алексее человеке божьем. У западных ворот монастыря, выходивших на слободу Тоболенец, собирались странники, нищие, слепцы, калики перехожие. Богомольцы подходили к этим старцам и горбунам в лохмотьях, с посохами и на костылях. Крестьяне и крестьянки слушали, иногда со слезами на глазах, заунывные напевы, исполненные горестного и ясного народного жизнепонимания, быть может, пленявшего и поэта своей глубокой и утешительной правдой:

Тебе спасибо-удача, добрый молодец,

Что носил горюшко — не кручинился,

Мыкал горькое — сам не печалился[41].

Пушкин любил подсесть к группе народных певцов, вслушиваться в их слова и напевы, записывать их образные сказания. Он знал, что «Альфиери изучал итальянский язык на флорентинском базаре». Быть может, не одно из речений народных поэтов запомнилось автору «Русалки» и дало впоследствии свое новое цветение в дивных русских сказках — «О царе Салтане», «О золотом петушке», «О попе и о работнике его Балде».

Это чрезвычайно обогащало языковые средства поэта и раскрывало ему самые истоки народной речи. Именно в Михайловском Пушкин продумывает основные вопросы о природе своего родного слова, о его истории, судьбе и превосходных изобразительных свойствах; он признает теперь «простонародное наречье» в его сочетании с книжным языком той стихией, которая «дана нам для сообщения наших мыслей».

Святогорские ярмарки познакомили поэта с различными народными типами, разнообразным укладом жизни населения, с его характерной сословной пестротой. Провинциальное купечество, мещанство монастырской слободы и безуездных соседних городков, бездомные нищие-странники, крепостное крестьянство, бесправное с «юрьева дня», все это давало широкое представление о разных слоях народа. После Крыма, Кавказа и Бессарабии, где картины природы и нравов восполнялись поэтическими легендами и песнями, святогорская ярмарка развернула перед Пушкиным картину народной жизни, сообщавшую резкие черты и живые краски площадным сценам его трагедии,

Анна Николаевна Вульф рассказывала Пушкину о своей кузине, красавице Анне Керн, с которой поэт как-то познакомился в Петербурге у Олениных. Он не забыл своей мимолетной знакомой 1819 года, — «она слишком блистательна для этого», сказал он Анне Вульф. Оказалось, что кузины переписываются. На полях одного из тригорских писем к Анне Керн Пушкин приписал по-французски стих «Чайльд-Гарольда»: «Образ, мимолетно явившийся нам, который мы однажды видели и не увидим более никогда». Анна Керн, столь сдержанно отвечавшая Пушкину в гостиной Олениных, успела с тех пор прочесть «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский фонтан». Это в корне изменило ее отношение к маленькому светскому балагуру, дразнившему ее нескромными намеками. У них завязалось нечто вроде переписки через третьих лиц, в шутливом тоне, в стихотворной форме. Когда однажды в июне 1825 года Пушкин пришел в час обеда в Тригорское, Прасковья Александровна представила ему приехавшую к ней погостить племянницу. Это была Анна Керн. Пушкин низко поклонился. Оба были смущены новой встречей и долго не могли прервать молчания.

Понемногу Пушкин оживился. В следующие встречи он стал разговорчив и старался развлечь общество — рассказывал сказку о поездке чорта в извозчичьих дрожках на Васильевский остров, читал «Цыган».

Поэма глубоко взволновала Керн: она лично пережила уход от «старого мужа» к молодому возлюбленному, и ее не могло не встревожить оправдание в поэме права женщины на свободное чувство —

Кто сердцу юной девы скажет:

Люби одно, не изменись?..

Через несколько дней, накануне своего отъезда, Керн посетила Михайловское, куда все тригорское общество вместе с поэтом отправилось лунной ночью в экипажах. Пушкин не повел гостей в свое «бедное жилище», а предпочел принимать их под вековыми липами ганнибаловского парка. Это было в субботу 18 июля 1825 года — дата, замечательная в истории русской поэзии. Прасковья Александровна предложила поэту показать приезжей даме свой сад. Пушкин быстро повел Анну Петровну по густым аллеям, восхищенно вспоминая их первую встречу у Олениных.

Вскоре колеса экипажей зашуршали по лесной дороге. Пушкин остался один, взволнованный и возрожденный этим необычным посещением.

Впервые запущенный «старый сад», глухое место его изгнания, посетила прекрасная, юная женщина, избалованная успехами и вызывавшая неизменное поклонение. На столе лежала веточка гелиотропа, которую поэт только что попросил у Керн на прощанье. Крепкий запах цветов чуть крутил голову, Какой прекрасной повестью веяло от их редких жизненных встреч! В июньскую лунную ночь, в тишине старой усадьбы невидимо слагался один из величайших любовных гимнов мировой поэзии:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

В томленьях грусти безнадежной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный,

И снились милые черты

Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви…

В нескольких строфах развертывается драма одной бурной жизни и мятущейся судьбы — от первой встречи, через «тревоги шумной суеты», падения и забвение, через мрак изгнания и душевное бесплодье — к великому освобождению, когда вновь воскресают в усталом сознании «И божество, и вдохновенье, — И жизнь, и слезы, и любовь…»

На другое утро, в воскресенье 19 июля, Пушкин принес в Тригорское и вручил уезжавшей Керн первую напечатанную главу «Онегина» с вложенным в книгу листком бессмертного посвящения.

В сентябре 1825 года Пушкин неожиданно получил записку из соседнего села Лямонова; у владельца поместья, опочецкого предводителя дворянства Пещурова,

остановился проездом его племянник Горчаков, бывший лицеист, теперь первый секретарь посольства в Лондоне. Он захворал в пути и хотел видеть у себя царскосельского товарища. Пушкин поторопился в Лямоново, захватив с собой рукопись «Бориса Годунова». Горчаков был одним из самых убежденных ценителей его поэзии, неутомимо переписывал еще в лицее стихи Пушкина и собирал все его творения (литературному интересу Горчакова мы обязаны поэмой «Монах», обнаруженной в 1928 году в его архиве).

Пушкин расстался с Горчаковым в 1820 году, когда тот только начинал свою государственную карьеру. Теперь его встретил совершенно сложившийся дипломат, уже прошедший свой стаж на мировых конгрессах и в первых европейских посольствах, где он вращался среди таких деятелей, как Шатобриан и Веллингтон.

А. М. Горчаков (1798–1883).

С акварели Полнезича (1841).

Пушкин читал лицейскому товарищу отрывки из своей трагедии. Он привез в Лямоново большую тетрадь с густо исписанным заглавным листом. Своей исторической трагедии он хотел дать название в стиле средневековых «действ» или монашеских трактатов. Такие многочленные наименования прилежно выписывались киноварью и золотом с волютами и цветистыми росчерками на титульном пергаменте старинных рукописей. В пушкинской заглавной формуле на первом месте выступило чисто жанровое обозначение: «Драматическая повесть». Поэт как бы подчеркивает хроникальный характер своего произведения, наличие в нем исторического повествования, близость всего изложения к старинным анналам, точно расчисленным по датам знаменитых событий (отдельные сцены пушкинской трагедии по летописному датированы). Но за этим следует сейчас же собственно драматургическое обозначение: «Комедия о настоящей беде Московскому государству» и пр. Затем в заглавную формулу вводится политический момент в перечислении главных героев действия — царя и самозванца. На одной из страниц рукописи Пушкин записал старинный заголовок: «Летопись о многих мятежах». Речь идет не об одном событии, а о целой эпохе восстаний и гражданских битв. Это трагедия, охватывающая различные стадии династического кризиса, вбирающая в себя долголетнее течение смуты.

Горчаков слушал народную трагедию Пушкина без особенного увлечения. Исторические вопросы, волновавшие его друга, не вызывали сочувствия у первого секретаря Лондонского посольства. Его естественное недовольство вольными тенденциями драмы выразилось в отрицательной критике отдельных приемов и даже выражений, особенно в площадных сценах.

Автору пришлось апеллировать к Шекспиру. В Горчакове уже было нечто «воронцовское», и Пушкину он показался чрезвычайно «подсохшим» в своих дипломатических депешах и протоколах. Встреча с ним не была лицейским праздником, как недавние беседы с Пущиным и Дельвигом.

Из Лямонова Пушкин вернулся в Михайловское заканчивать «Бориса Годунова». Любимое время года — осень, проясняющая сознание и возбуждающая творческие силы, располагала к работе. Прозрачное небо над сияющими рощами, яркие пятна цветов на газонах михайловского парка. Даже в убогой рабочей комнате поэта свежие букеты с разноцветными головками на длинных стеблях. Заботливость Осиповой о Пушкине выразилась в ее стремлении как-нибудь украсить его изгнанническую жизнь, чем-нибудь оживить его «бедную лачужку». «Благодаря вам у меня всегда цветы на окне», писал ей Пушкин 8 августа 1825 года. Это внимание друга вызывало ответное приветствие. 16 октября 1825 года Пушкин срезал поздние осенние астры, большие и яркие, и послал их П. А. Осиповой, написав на листке несколько строк посвящения:

Цветы последние милей

Роскошных первенцев полей.

Они унылые мечтанья

Живее пробуждают в нас.

Так иногда разлуки час

Живее сладкого свиданья.

В молодом тригорском обществе было много шуток, увлечений, дружеской влюбленности, «игры в любовь». Но подлинной женою Пушкина в михайловские годы и даже матерью его ребенка стала крестьянская девушка — дочькрепостного приказчика Ольга Калашникова.

Мы мало знаем о ней, но знаем наверное, что она искренно нравилась Пушкину. «Не правда ли, она мила?» с непосредственным восхищением пишет он Вяземскому, называя ее своей Эдой, по имени героини Боратынского:

Отца простого дочь простая.

Красой лица, души красой

Блистала Эда молодая.

Боратынский отмечает в ней и душевные качества:

«Готовность к чувству в сердце чистом…» Об этом же свидетельствует и единственное дошедшее до нас письмо Ольги Калашниковой.

Пушкин впоследствии говорил, что законная жена — это шапка с ушами, в которую «вся голова уходит». Не такой была его михайловская подруга, работавшая над пяльцами в соседней девичьей, смиренно вышивавшая свои узоры, пока развертывались под его пером пестрые строфы «Онегина» и летописные заставки «Комедии о настоящей беде Московскому государству». Душевное спокойствие и творческая сосредоточенность были так полны, что летом 1825 года Пушкин мог написать другу Раевскому: «Я чувствую, что мои духовные силы достигли совершенной зрелости, я могу творить».

В октябре 1825 года «Борис Годунов» был вчерне закончен, а к 7 ноября переписан набело. Пушкин мог поздравить Вяземского с первой у нас «романтической трагедией», то-есть драматургическим произведением, которое сбрасывало строгие предписания придворного французского спектакля и стремилось отразить в себе само течение жизни во всей ее прихотливой пестроте, изменчивости и отрывочности. Это была борьба за отражение на сцене подлинной исторической действительности, не прикрашенной и не связанной правилами придворной поэтики. Из личных столкновений и придворных интриг встает целая эпоха, жадно вобравшая в себя «крамолы и коварство и ярость бранных непогод» (по позднейшему выражению Пушкина); за отдельными политическими деятелями выступает подлинный двигатель этих марионеток истории — народ, определяющий их движение и решающий их судьбы. В центре трагедии — идея «суда мирского» и «мнения народного».

Пушкин вложил в свою драму огромный личный опыт художника, сообщивший живые краски всем летописным и книжным данным. Польские типы трагедии — от патера Черниковского до Марины и Рузи — созданы под впечатлением недавних бесед и встреч в салоне Каролины Собаньской. Святогорские и вороничские клирики, с их веселыми прибаутками и откровенной склонностью к вину, воплотились в сочные фигуры странствующих монахов. Монастырские ярмарки, с их нищими певцами и крестьянским говором, дали материал для народных сцен трагедии с ее пестрым этнографическим составом и разнохарактерной московской толпой, за которой ощущается все население государства. Коллективный главный персонаж трагедии, самый могучий рычаг ее действия — народ русский. Смысл исторической драмы в народном мнении, выраженном лучшим представителем тогдашней письменности.

Ни Борис, ни самозванец не являются носителями той правды, которую стремился отстоять поэт. Она сосредоточена на образе, оставленном в стороне от главного потока событий и как бы пребывающем в тени. Это, как почти всегда у Пушкина, деятель мысли и слова, в данном случае старинный писатель, ученый средневековой Руси, историк, биограф и мемуарист — летописец Пимен. В первоначальной редакции его монолога еще рельефнее сказывалось художественное влечение ученого монаха к творческому воссозданию прошлого:

Передо мной опять выходят люди,

Уже давно покинувшие мир,—

Властители, которым был покорен,

И недруги, и старые друзья,

Товарищи моей цветущей жизни…

Подлинный герой Пушкина не на троне и не на коне — он в полутемной келье склоняется над хартией, без бунчука и без порфиры, но с пером в руке. Среди козней и жестокостей великой смуты он остается верен своему «книжному искусству» и «правдивым сказаниям». Над стихией мятежей и нашествий он незаметно господствует со свитком своих повестей, закрепляя для будущих поколений быстротечную смену событий, рисуя для них исторические портреты воителей, сохраняя улики времени и показания очевидца для будущего окончательного суда истории.

Это был родственный образ. Сам автор «Бориса Годунова» не раз зачерчивал в своих стихах профиль современного императора и в своей трагедии отчасти отразил в облике старинного властителя черты монарха, чья ущемленная совесть и мрачный мистицизм грозили новыми бедствиями стране и народу. Но когда Пушкин заканчивал «Бориса Годунова», Александр I умирал в Таганроге.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.