Глава 5 Пруссия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

Пруссия

На пятый день по приезде в Берлин нанес я визит милорду маршалу, что после смерти брата стал зваться Кейтом[121]. Последний раз я свиделся с ним в Лондоне, куда он приехал из Шотландии, где вернули ему все титулы и поместья, конфискованные за то, что последовал он за королем Яковом. Король Прусский, пользуясь своим влиянием, добился для него сей милости. Он жил тогда в Берлине, почивая на лаврах и наслаждаясь покоем; и более в свои восемьдесят лет ни во что не вмешивался.

Простой, как и прежде, в общении, он сказал, что рад вновь видеть меня, осведомился, проездом ли я в Берлине или же думаю пожить здесь какое-то время. Он немного был наслышан о моих злоключениях; я ответствовал, что охотно бы тут обосновался, ежели б король приискал мне местечко, соответствующее скромным моим дарованиям, и решил бы оставить меня при дворе. Но едва лишь попросил я его покровительства, он заявил, что более навредит мне, чем поможет, ежели предуведомит обо мне короля. Последний, мня себя великим знатоком человеческих душ, предпочитал сам судить о них и частенько распознавал великие достоинства, где их никто другой не мог и предполагать, и наоборот. Маршал посоветовал написать государю, что я мечтаю о чести беседовать с ним.

– Когда будете с ним говорить, можете невзначай сослаться на меня, и тогда, думаю, он спросит у меня о вас, и мой ответ вам будет на пользу.

– Мне, человеку неизвестному, писать королю, не имея никакого на то повода! Я никогда не решился бы на такой поступок.

– Уже то, что вы желаете с ним беседовать, и есть изрядный повод. В письме вы должны лишь объявить о своем желании.

– Ужели он мне ответит?

– Не сомневайтесь. Он всем отвечает. Он напишет, где и в каком часу угодно ему будет принять вас. Не медлите. Его Величество нынче в Сан-Суси[122]. Мне любопытно, как сложится беседа ваша с монархом, который, как видите, не боится, когда ему навязывают чужую волю.

Я не помедлил и дня. Я написал ему как можно проще, хотя и весьма почтительно. Я спрашивал, где и когда я могу представиться Его Величеству, и, подписавшись «Венецианец», указал адрес гостиницы, где проживал. Через день получил я письмо, написанное секретарем, но подписанное «Федерик». Он писал, что король получил мое письмо и велел известить меня, что будет в саду Сан-Суси в четыре часа.

…Нельзя не чувствовать симпатии к этому человеку. Иногда он восхищает, иногда глубоко интересует, иногда как то бесконечно развлекает иногда трогает но никогда его рассказы не оставляют за собой равнодушия.

П. П. Муратов. «Образы Италии»

Я являюсь к трем, одетый во все черное. Через узкую дверь вхожу во двор замка и не вижу никого: ни часового, ни привратника, ни лакеев. Всюду полная тишина. Поднимаюсь по небольшой лестнице, отворяю дверь и оказываюсь в картинной галерее. Человек, оказавшийся смотрителем, предлагает показать ее, но я благодарю, сказав, что ожидаю короля, написавшего мне, что будет в саду.

– У него сейчас небольшой концерт, – сказал он мне, – по обыкновению, после обеда играет он на флейте. Он изволил назначить вам час?

– Да, ровно в четыре. Впрочем, быть может, он о том забудет.

– Король ничего не забывает. Он спустится в четыре, вам лучше подождать в саду.

Я иду туда, и вскорости появляется король, сопровождаемый своим чтецом Катом и великолепным спаниелем. Завидев меня, он подходит и, манерно приподняв на голове старую шляпу, называет меня по имени и громовым голосом спрашивает, что мне от него надобно. Пораженный таковым приемом, я замираю, смотрю на него и не могу слова молвить.

– Ну, что ж вы молчите? Разве не вы мне писали?

– Да, Сир, но ничего более не помню: я и помыслить не мог, что величие короля столь ослепит меня. В другой раз со мной этого не случится. Милорду маршалу следовало бы предуведомить меня.

– Так вы знакомы? Давайте пройдемся. О чем вы желали со мной говорить? Что скажете об этом саде?

Спросив, о чем я желаю говорить с ним, он тотчас велит мне говорить о саде. Любому другому я бы ответил, что ничего в садах не смыслю, но коль скоро король почел меня за знатока, я не мог обмануть его ожиданий. Не желая выказать дурной вкус, я ответил, что нахожу его великолепным.

– Но, – говорит он, – ведь сады Версаля красивее.

– Разумеется, Сир, но всего лишь благодаря обилию воды.

– Верно; но если здесь нет воды, так то не моя вина. Чтоб пустить ее, я напрасно израсходовал триста тысяч экю.

– Триста тысяч экю? Если б вы, Ваше Величество, израсходовали их разом, воды было бы в избытке.

– А! Вижу, вы архитектор-гидравлик.

Нужно ли было мне признаться, что он ошибается? Я боялся разочаровать его. И опустил глаза долу. Это не значит ни да, ни нет. Но, слава Богу, король не пожелал толковать со мной об этой науке, коей даже азы были мне неведомы. Безо всякой паузы он спросил меня, каким флотом располагала Венецианская республика во время войны.

– Двадцатью линейными кораблями, Сир, и изрядным числом галер.

– А сухопутного войска?

– Семьдесят тысяч человек, Сир, и все венецианские подданные, по одному от селения.

– Быть того не может. Вы, верно, желаете посмешить меня, рассказывая подобные басни. Но вы, наверное, финансист. Каково мнение ваше о налогах?

Я впервые беседовал с королем. Ввиду его слога, неожиданных выпадов, переходов с одного на другое явилось у меня чувство, будто принужден я играть в сцене из итальянской импровизированной комедии, где при малейшей оплошке актера из партера несется свист. И, приняв вид финансиста и состроив подобающую мину, ответствовал я сему надменному монарху, что могу изложить ему теорию налогов.

– Это мне и надобно, практика – дело не ваше.

– Налоги бывают трех родов, согласно действию, ими производимому: первые – разорительные, вторые – необходимые, как бы того не хотелось, и третьи – превосходные во всех отношениях.

– Интересно. Растолкуйте.

– Разорительный налог – королевский, необходимый – военный, превосходный – народный.

– Что сие значит?

Приходилось изъясняться обиняками, ибо сочинял я на ходу.

– Королевский налог, Сир, это налог, коим государь облагает подданных, чтоб наполнить свои сундуки.

– И он всегда разорительный, как вы толкуете.

– Разумеется, Сир, ибо он губит денежное обращение – душу торговли и опору государства.

– Но военный вы считаете необходимым.

– К несчастью, Сир, ибо война, без сомнения, – несчастье.

– Возможно. Ну, а народный?

– Превосходный во всех отношениях, ибо король одной рукой берет его у своих подданных, а другой возвращает им в виде полезнейших заведений и установлений для их же блага.

– Вы, разумеется, знаете Кальзабиджи?

– Не могу не знать, Сир. Семь лет назад мы учредили с ним в Париже генуэзскую лотерею.

– А этот налог к какому разряду относите вы? Согласитесь, ведь сие тоже налог.

– Разумеется, Сир. Это превосходный налог, если король предназначает выигрыш для содержания какого-нибудь полезного заведения.

– Но король может проиграть.

– В одном случае из десяти.

– Точен ли этот расчет?

– Точен, Сир, как все политические расчеты.

– Они часто ошибочны.

– Прошу меня простить, Ваше Величество. Они никогда не ошибочны, если только не вмешается воля Божья.

– Возможно, я и соглашусь с вами насчет нравственных расчетов, но не нравится мне ваша генуэзская лотерея. Я почитаю ее мошенничеством и не желал бы ее установления, даже если б математически был я уверен, что никогда не проиграю.

– Ваше Величество рассуждает, как мудрец, ибо невежественный народ играет, поддавшись обманчивой надежде.

После такового диалога, который, понятно, делает честь образу мыслей сего великого государя, он чуток дал лиха, но я не растерялся. Пройдя под своды колоннады, он останавливается, оглядывает меня сверху вниз и снизу доверху и, поразмыслив, изрекает:

– А вы красивый мужчина.

– Возможно ли, Сир, что после столь долгой беседы на ученые темы Ваше Величество обнаружило во мне малую тень достоинств, коими славны лишь ваши гренадеры?

Высокая мощная фигура, широкие плечи, цепкие и мясистые, с крепкими мускулами руки, ни одной мягкой линии в напряженном, стальном, мужественном теле; он стоит, слегка наклонив вперед голову, как бык перед боем. Сбоку его лицо напоминает профиль на римской монете, – с такой металлической резкостью выделяется каждая отдельная линия на меди этой темной головы. Красивой линией под каштановыми, нежно вьющимися волосами вырисовывается лоб, которому мог бы позавидовать любой поэт, наглым и смелым крючком выдается нос, крепкими костями – подбородок и под ним выпуклый, величиной с двойной орех кадык (по поверью женщин, верный залог мужской силы); неоспоримо: каждая черта этого лица говорит о напоре, победе и решительности. Только губы, очень яркие и чувственные, образуют мягкий влажный свод, подобно мякоти граната, обнажая белые зерна зубов.

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Ласково улыбнувшись, он сказал, что, коль скоро лорд-маршал Кейт меня знает, он с ним обо мне поговорит, и с самым милостивым видом приподнял на прощание шляпу, с каковой никогда не расставался.

Дня через три или четыре лорд-маршал сообщил мне добрую весть, что я понравился королю и он сказал, что подумает, какое занятие мне можно приискать. Мне было весьма любопытно, что за место он мне доставит, я никуда не спешил и решился ждать. <…> Погода стояла прекрасная, и прогулка по парку помогала с приятствием коротать день.

Вскоре Кальзабиджи получил от государя дозволение проводить лотерею от любого имени и лишь уплачивать ему вперед шесть тысяч экю с каждого тиража. Тот немедля открыл лотерейные конторы, бесстыдно уведомив публику, что проводит лотерею на его счет. Дела его пошли. Хоть и запятнал он свое имя, но все же это не помешало людям играть, и такой был ажиотаж, что сбор принес ему доход почти в сто тысяч экю, с помощью коих уплатил он добрую часть долгов; еще забрал он у своей любовницы обязательство на десять тысяч экю, вернув ей наличными. Жид Эфраим взял капитал на хранение, уплачивая ей шесть процентов годовых.

После сего удачного тиража Кальзабиджи нетрудно было найти поручителей на миллион, поделенный на тысячу паев, и лотерея благополучно шла своим чередом еще два или три года, но под конец сей муж все-таки обанкротился и отправился умирать в Италию. Любовница его вышла замуж и воротилась в Париж.

В ту пору герцогиня Брауншвейгская, сестра короля, пожаловала к нему с визитом вместе с дочерью, на которой через год женился кронпринц. По этому случаю король прибыл в Берлин, и в ее честь в маленьком театре Шарлотенбурга была представлена итальянская опера. Я видел в тот день короля Прусского, одетого в придворный наряд: люстриновый камзол, расшитый золотыми позументами, и черные чулки. Выглядел он весьма комично. Он вошел в зрительную залу, держа шляпу под мышкой и ведя под руку сестру; все взоры были обращены на него, одни старики могли вспомнить, что видели его на людях без мундира и сапог.

На сем спектакле я был изрядно удивлен, увидав, что танцует знаменитая Дени. Я не знал, что она состоит на службе у короля, и, пользуясь правом давнишнего знакомства, решил завтра же отправиться к ней с визитом в Берлин.

Когда мне было двенадцать лет, матушка моя должна была ехать в Саксонию и отослала меня на несколько дней в Венецию с моим добрейшим доктором Гоцци. Мы пошли в театр, и более всего удивила меня там восьмилетняя девчушка, которая в конце представления с невероятной грацией танцевала менуэт. Девочка, дочь актера, игравшего Панталоне, так меня пленила, что я потом зашел в уборную, где она переодевалась, чтобы выразить ей мое восхищение. Я был в сутане, и она удивилась, когда отец велел ей встать, чтоб я мог поцеловать ее. Она повиновалась с превеликим изяществом, а я был весьма неловок. Радость столь меня переполняла, что не мог я удержаться и, взяв из рук стоявшей там торговки украшениями колечко, приглянувшееся девочке, но бывшее слишком для нее дорогим, преподнес его ей. Тогда, сияя от благодарности, подошла она, чтоб снова поцеловать меня. Я дал торговке цехин за кольцо и воротился к доктору, ждавшему меня в ложе.

На душе у меня было прескверно, ибо цехин тот принадлежал ему, моему дорогому наставнику, и я, хотя и чувствовал себя бесповоротно влюбленным в хорошенькую дочку Панталоне, еще сильнее чувствовал, что поступил глупо во всех отношениях: во-первых, потому, что распорядился деньгами, мне не принадлежащими, во-вторых, потому, что потратил их как простофиля, получив один лишь поцелуй.

Поелику назавтра надлежало мне держать отчет о деньгах перед доктором, и не зная, где занять цехин, всю ночь я не мог уснуть; назавтра все открылось, и матушка сама дала цехин моему учителю; но мне до сих пор смешно вспомнить, как я сгорал тогда от стыда. Та же самая торговка, что продала мне в театре кольцо, заявилась как-то к нам домой, когда все сидели за столом. Показав украшения, каковые все сочли чрезмерно дорогими, она стала меня нахваливать, сказав, что я не счел дорогим колечко, кое преподнес Панталончине. Сего было достаточно, чтобы мне был устроен допрос с пристрастием. Я думал прекратить дознание, сказав, что одна любовь была причиной моего проступка, и уверяя матушку, что таковой случился в первый и последний раз. При слове любовь все лишь засмеялись и принялись так жестоко надо мной насмехаться, что я твердо решил, что такого никогда больше не повторится, но всякий раз горько вздыхал, вспоминая о малышке Дзанетте; ее так назвали в честь моей матери, ее крестной.

Дав мне цехин, матушка спросила, не пригласить ли ее на ужин, но бабушка воспротивилась, и я был ей благодарен. На другой день я возвратился со своим наставником в Падую, где Беттина без труда заставила меня позабыть Панталончину.

С того времени и до встречи в Шарлотенбурге я ее более не видал. Минуло двадцать семь лет. Ей должно быть теперь тридцать пять. Если б мне не сказали имени, я б ее не узнал, ибо в восемь лет черты лица еще определяются. Мне не терпелось увидеть ее наедине, узнать, помнит ли она ту историю, ибо я почитал невероятным, чтобы она сумела меня признать. Я поинтересовался, с ней ли муж ее Дени, и мне ответили, что король принудил его уехать, ибо он дурно с ней обходился.

Итак, на другой день еду к ней, велю доложить, и она вежливо меня принимает, заметив все же, что не припомнит, чтобы она имела счастье видеть меня раньше.

И тогда я мало-помалу пробудил в ней жгучее любопытство, рассказывая о ее семье, детстве, о том, как она, танцуя менуэт, завораживала Венецию; она прервала меня, сказав, что ей было тогда всего шесть лет, и я отвечал, что, может даже и меньше, ибо мне было всего десять, когда я влюбился в нее.

– Я еще вам не говорил, но я никогда не мог забыть, как вы, повинуясь отцу, поцеловали меня в награду за мой скромный подарок.

– Ах, молчите! Вы подарили мне кольцо. Вы были в сутане. И я тоже часто вспоминала вас. Неужели это вы?

– Это я.

– Я так счастлива! Но я не узнаю вас, быть того не может, что вы узнали меня!

– Не может; если б мне не сказали ваше имя, я б не вспомнил вас.

– За двадцать лет, мой друг, внешность может измениться до неузнаваемости.

– Скажите лучше, в шесть лет внешность еще не складывается.

– Так значит, вы можете засвидетельствовать, что мне всего двадцать шесть; а злые языки набавляют мне лишний десяток.

– Пусть их говорят что угодно. Вы в самом расцвете лет, вы созданы для любви; я почитаю себя счастливейшим из всех мужчин, что могу наконец признаться, что вы были первой, кто зажег в моей душе огонь страстей.

Тут мы оба расчувствовались; но опыт научил нас, что на том надобно остановиться и повременить.

Он преследует воображение людей и его тревожит. Охотно рассказывая о «галантных похождениях» Казановы, его лишают глубины. Короче говоря, ему завидуют, о нем говорят со смутной досадой, тоном уязвленного покровительства. Феллини дошел до такой глупости, что назвал Казанову глупцом. А следовало бы воспринять его наконец таким, каким он был: простым, прямым, отважным, просвещенным, обаятельным, веселым. Философом в действии.

Филипп Соллерс. «Казанова Великолепный»

Дени, еще красивая, молодая, благоухающая, убавляла себе десять лет; она знала, что я это знаю, и все одно требовала от меня подтверждений; она бы меня возненавидела, если б я, как последний глупец, решился отстаивать правду, известную ей ничуть не хуже, чем мне. Ее не заботило, что я о ней подумаю, это было мое дело. Быть может, она полагала, что я должен быть ей признателен, что столь извинительной ложью она позволяла и мне сбросить десяток лет, и объявляла, что при случае готова сие засвидетельствовать. Мне это было безразлично. Убавлять возраст – удел актрис, ибо им ведомо, что, невзирая на их талант, стоит им постареть, публика к ним охладевает.

С такой великолепной искренностью открыла она мне свою слабость, что я почел это добрым знамением и не сомневался, что она благосклонно отнесется к моим воздыханиям и не заставит понапрасну страдать. Она показала мне свой дом, и, видя, в какой роскоши она живет, я осведомился, есть ли у нее сердечный друг; она отвечала с улыбкой, что весь Берлин в том убежден, но что люди ошибаются: он скорей заменяет ей отца, нежели любовника.

– Но вы достойны истинного возлюбленного, мне не верится, что у вас его нет.

– Уверяю вас, меня это не заботит. Я подвержена судорогам, составляющим несчастье моей жизни. Я хотела поехать на воды в Теплице, где, как меня уверяли, я от них вылечусь, но король не дозволил; на следующий год уж я поеду наверняка.

Она видела мой пыл и, казалось, была довольна моей сдержанностью; я спросил, не будут ли ей в тягость частые мои посещения. Она со смехом отвечала, что, если я не против, она назовется моей племянницей или кузиной. На что я всерьез возразил, что это вполне вероятно, и она, возможно, мне сестра. Обсуждая это, заговорили мы о дружеских чувствах, каковые отец ее всегда питал к моей матери, и незаметно перешли к ласкам, для родственников вовсе не запретным. Я откланялся, когда почувствовал, что скоро зайду слишком далеко. Провожая меня до лестницы, она спросила, не желаю ли я завтра отобедать у нее. Я с благодарностью согласился.

Разгоряченный, возвращался я в гостиницу, размышляя о совпадениях, и порешил в итоге, что я в долгу перед божественным провидением, ибо должен признать, что родился под счастливой звездой.

Способный в один день со свежим пылом влюбиться сразу во многих, он всегда верил новому, верил, что на этот раз он будет любить как никогда прежде, и заражал возлюбленную трогательной верой в чудо.

Герман Кестен. «Казанова»

На другой день я приехал к Дени, когда все ее гости уже собрались. Первым выскочил мне навстречу и расцеловал меня юный танцовщик по имени Обри, которого знавал я в Париже статистом в опере, а потом в Венеции – первым «серьезным» танцовщиком, прославившимся тем, что стал он любовником одной из первых дам города и любимчиком ее мужа, каковой иначе не простил бы жене, что она осмелилась соперничать с ним. Обри играл один против двоих, и дошло до того, что он спал между ними. Государственные инквизиторы с началом Великого поста выслали его в Триест. И вот, десять лет спустя встречаю я его у Дени, и он представляет мне свою супругу, тоже танцовщицу, по имени Сантина, на которой женился он в Петербурге, откуда они возвращались, чтоб провести зиму в Париже. Поздравив Обри, вижу я, как ко мне подходит какой-то толстяк и объявляет, что мы дружны вот уже двадцать пять лет, но тогда были так молоды, что не признаем друг друга.

– Мы познакомились в Падуе, – говорит он, – у доктора Гоцци, я Джузеппе да Лольо.

– Как же, помню. Вы были на службе у российской императрицы и славились как искусный виолончелист.

– Именно так. Нынче я возвращаюсь на родину, дабы более не покидать ее; и позвольте представить вам мою жену. Родилась она в Петербурге, это единственная дочь знаменитого учителя музыки, скрипача Мадониса. Через неделю я буду в Дрездене, где рад буду обнять г-жу Казанову, вашу матушку.

Я счастлив был оказаться в столь приятном обществе, но видел, что воспоминания двадцатипятилетней давности не по душе моей красавице г-же Дени. Переведя разговор на события в Петербурге, кои возвели на трон Екатерину Великую, да Лольо открыл нам, что был отчасти замешан в заговоре и почел за лучшее попроситься в отставку; впрочем, он довольно разбогател, чтобы провести остаток жизни на родине, ни от кого не завися.

Тогда Дени поведала, что десять или двенадцать дней назад ей представили некоего пьемонтца по имени Одар, каковой также покинул Петербург, после того как свил нить всего заговора. Государыня императрица велела ему уехать, наградив сотней тысяч рублей.

Сей господин отправился в Пьемонт приобресть себе землю, рассчитывая жить долго, богато и покойно – было ему от силы сорок пять лет, – но выбрал дурное место. Два или три года спустя в спальню влетела молния и убила его. Если удар этот направила рука невидимая и всемогущая, то, конечно, не рука ангела-хранителя российской империи, решившего отмстить за смерть императора Петра III, ибо если б сей несчастный государь жил и правил, он причинил бы тысячи бедствий.

Екатерина, жена его, отослала, щедро наградив, всех чужеземцев, что помогли ей избавиться от супруга, бывшего врагом ей, сыну ее и всему русскому народу; и отблагодарила всех русских, способствовавших восхождению ее на престол. Она отправила путешествовать всех вельмож, коим сей переворот пришелся не по нраву.

Именно да Лольо и добрая его жена присоветовали мне отправиться в Россию, ежели король Прусский не предложит мне подходящего занятия. Они уверяли меня, что там я составлю себе состояние, и дали превосходные рекомендательные письма.

После отъезда их из Берлина я добился благосклонности Дени. Сблизились мы однажды вечером, когда у нее случились судороги, продолжавшиеся в течение всей ночи. Я провел эту ночь у ее изголовья и утром был вознагражден за двадцатишестилетнее ожидание. Любовная наша связь длилась до моего отъезда из Берлина. Через шесть лет она возобновилась во Флоренции, о чем я расскажу в своем месте.

Таков Казанова – он устраивает себе праздник из каждого мгновения, он не знает длительных помех, ничто его не гнетет, его развлекают и занимают даже собственные болезни и неудачи; и, конечно, всегда и всюду неожиданно возникают женщины, вовлекаемые в его магнетическую круговерть.

Филипп Соллерс. «Казанова Великолепный»

Через несколько дней после отъезда супругов да Лольо она любезно вызвалась сопроводить меня в Потсдам, чтоб показать все, достойное обозрения. Поведение наше трудно было назвать предосудительным, ибо она всем рассказала, что я ее дядя, а я ее всюду называл любезной племянницей. Ее друг генерал на сей счет подозрений не имел, или попросту иметь не желал.

В Потсдаме мы видели, как король задал на плацу смотр своему первому батальону, где у каждого солдата в кармане мундира лежали золотые часы. Так король вознаградил отвагу, с каковой они покорили его, как Цезарь в Вифинии покорил Никомеда[123]. Тайны из этого не делали.

Окна комнаты, где мы остановились, выходили на галерею, по которой обыкновенно проходил король, покидая замок. Ставни были затворены, и хозяйка наша поведала тому причину. Она сказала, что одна красавица танцовщица по имени Реджана жила в той комнате, где теперь остановились мы, и король, проходя однажды утром, увидал ее обнаженной. Тотчас же приказал он закрыть ставни; с тех пор минуло четыре года, но их уже более не растворяли. Ее прелести напугали его. После любовной связи с Барбариной. Тайны из этого не делали.

Окна комнаты, где мы остановились, выходили на галерею, по которой обыкновенно проходил король, покидая замок. Ставни были затворены, и хозяйка наша поведала тому причину. Она сказала, что одна красавица танцовщица по имени Реджана жила в той комнате, где теперь остановились мы, и король, проходя однажды утром, увидал ее обнаженной. Тотчас же приказал он закрыть ставни; с тех пор минуло четыре года, но их уже более не растворяли. Ее прелести напугали его. После любовной связи с Барбариной[124] Его Величество стал очень замкнутым. Мы потом видели в королевской опочивальне портрет этой девицы, а также портрет м-ль Кошуа, сестры комедиантки, на коей женился маркиз д’Аржанс, и еще портрет императрицы Марии-Терезии в детстве. <…>

После того, как осмотрели мы дворцовые покои и восхитились их красотой и великолепием, удивительно было видеть, как живет он сам. В углу комнаты стояла за ширмой узкая кровать. Ни халата, ни туфель; бывший там лакей показал нам ночной колпак, который король надевал, когда простужался; а обыкновенно он оставался в шляпе, что, должно быть, весьма неудобно. В той же комнате перед канапе увидел я стол, где лежали письменные принадлежности и наполовину обгоревшие листы тетрадей; лакей сказал, что пожар случился в минувшую войну, и Его Величество столь огорчил вид обгоревших тетрадей, что он оставил свой труд. Но впоследствии он, верно, вновь за него принялся, ибо после его смерти сочинение напечатали[125], правда, интереса оно не вызвало.

Через пять или шесть недель после краткой беседы моей со славным монархом лорд-маршал сказал, что король предлагает мне место наставника в новом кадетском корпусе для молодых дворян из Померании, недавно им учрежденном. Числом их было пятнадцать, и он желал дать им пятерых наставников, из чего выходило, что каждый наставник получал троих, да еще шестьсот экю жалования, и столоваться мог с учениками. То бишь шестьсот экю, назначенные счастливому наставнику, можно было тратить лишь на одежду. У него не было других обязанностей, кроме как всюду сопровождать воспитанников и особливо при дворе в дни празднеств, облачившись в мундир с позументами. Мне надлежало как можно скорее решиться, ибо четверо уже прибыли, а государь ждать не любил. Я спросил милорда, где помещается корпус, дабы осмотреть место, и обещал дать ответ не позже, чем послезавтра.

Мне понадобилось все хладнокровие, отнюдь мне не свойственное, чтобы удержаться от смеха, услыхав столь вздорное предложение от столь рассудительного человека[126]. Но еще более я удивился, увидав, где живут пятнадцать дворян из богатой Померании. Я увидал три или четыре залы, почти без мебели, несколько комнат, в каждой из коих стояла убогая кровать, стол и пара деревянных стульев, юных кадетов двенадцати-тринадцати лет, скверно причесанных, одетых в скверные мундиры, с лицами крестьян. Меж ними видел я наставников, показавшихся мне их лакеями: они глядели на меня со вниманием, не смея вообразить, что я могу оказаться товарищем, коего они ожидают. Когда я собрался уходить, один из воспитателей взглянул в окно и сказал:

– Вон король подъезжает верхом.

Его Величество поднимается вместе с другом своим Квинтом Ицилиусом и начинает все осматривать. Увидев меня, ни слова мне не говорит. На шее моей сиял орденский крест, я был в щегольском фраке из тафты. Но я упал духом, когда увидал великого Фридриха, впавшего в ярость из-за ночного горшка, что стоял у постели одного кадета, и являвшего любопытному взору некий желтоватый осадок, изрядно, видать, вонючий.

– Чья это постель? – вопросил король.

– Моя, Сир, – отвечал один из кадетов.

– Пусть, до вас мне дела нет. Где наставник ваш?

Тут счастливчик предстал пред светлые очи, и государь, назвав его тупицей, устроил ему изрядную головомойку. Единственную милость он ему все же оказал: сказал, что у него есть прислуга, чье дело – наблюдать за чистотой в дому.

Поглядев на бесчеловечную эту сцену, я тихонько протиснулся в дверь и поспешил к лорду-маршалу: мне не терпелось поблагодарить его за великую удачу, какую небо ниспослало мне через его посредство. Он посмеялся, когда я в подробностях поведал ему все происшествие, и сказал, что я буду прав, если пренебрегу сей должностью, но прибавил, что мне надобно непременно выразить благодарность королю перед тем, как покину Берлин. Он, однако ж, вызвался сам уведомить Его Величество, что это место мне негоже. Я сказал милорду, что думаю отправиться в Россию, и взаправду начал готовиться к путешествию: <…> я немедля отписал г-ну де Брагадину, чтоб заручиться рекомендацией к петербургскому банкиру, каковой будет мне ежемесячно выплачивать сумму, достаточную, чтоб жить безбедно.

Он всегда хотел играть: в карты, чужой судьбой, собственным счастьем. Он хотел играть сотни ролей и выступать в сотнях масок Но в каждой роли он представлял одного и того же пестрого Казанову в сверкающем глянце. Герман Кестен. «Казанова»

Приличия требовали, чтобы я ехал туда со слугой, и вот судьба послала мне его, когда я не знал, как мне его сыскать. Как-то к мадам Рюфен заявляется один юный лотарингец, держа в руках узелок, – другой поклажи у него не было. Он сообщает ей, что зовут его Ламбер, что он только что прибыл в Берлин и намерен остановиться у нее.

– Пожалуйста, сударь, но вы будете платить за каждый день.

– Сударыня, у меня нет ни гроша, но мне вышлют, когда я напишу, где поселился.

– Сударь, не могу я вас у себя поселить.

Увидав, что он, разобидевшись, уходит, я сказал, что за этот день за него заплачу, и спросил, что у него в мешке.

– Две рубахи, – ответил он, – и два десятка книг по математике.

Я препроводил его в свою комнату и, найдя его весьма ученым, спросил, по какому случаю очутился он в таковом положении.

– В Страсбурге, – отвечал он, – кадет N* полка дал мне в трактире пощечину. На другой день явился я к нему в комнату и убил на месте. Я тотчас воротился в комнату, в которой проживал, сунул в мешок книги и рубашки и покинул город с двумя луидорами и паспортом в кармане. Я шел всю дорогу пешком, и денег мне достало до сегодняшнего утра. Завтра я отпишу в Люневиль матушке, и я уверен, она пришлет мне денег. Я рассчитываю поступить здесь на службу в инженерный корпус, ибо полагаю, что могу быть полезен, а на худой конец пойду в солдаты.

Я сказал, что поселю его в каморке для прислуги и дам денег на пропитание, покуда не получит он от матери ожидаемого вспомоществования. Он поцеловал мне руку.

Он сильно заикался, но не оттого почел его за обманщика, и на всякий случай тотчас отписал я в Страсбург г-ну Шаумбургу, чтобы вызнать, истинно ли происшествие, о коем он рассказал.

Назавтра поговорил я с офицером инженерного корпуса, каковой заявил, что молодых образованных людей так много в полку, что их более не принимают, разве что если они соглашаются служить солдатами. Мне стало жаль, что парень принужден будет избрать сей путь. Я проводил с ним часы, с циркулем и линейкой в руках, и, видя обширные познания его, вознамерился взять с собой в Петербург и сказал ему о том. Он отвечал, что я составлю его счастье и что охотно станет прислуживать мне в дороге, делая все, что я прикажу. Он дурно изъяснялся по-французски, но поелику был родом из Лотарингии, меня это не удивляло; все же я поразился, что он не только не знал латыни, но и, написав письмо под мою диктовку, сделал ошибки во всех словах. Я посмеялся, он ничуть не обиделся. Он сказал, что в школе учил одну геометрию да математику, радуясь, что скучная грамматика никакого касательства до этих наук не имеет. Сведущий в вычислениях, во всех прочих материях парень был круглым невеждой. Он не знал правил обхождения и по манерам своим и поведению выглядел совершеннейшей деревенщиной.

Дней через десять или двенадцать г-н Шаумбург написал мне из Страсбурга, что о Ламбере никто не слыхивал и в названном полку ни один кадет не был ни ранен, ни убит. Когда я показал ему это письмо, укоряя за ложь, он отвечал, что, думая поступить на воинскую службу, желал прослыть храбрецом, и я должен извинить его, что он рассказывал, будто мать вышлет денег. Ни от кого он помощи не ждал и принялся уверять, что будет мне верен и никогда не обманет. Я посмеялся над этим обещанием и сказал, что мы уедем дней через пять или шесть.

Я отправился в Потсдам с бароном Бодиссоном, венецианцем, каковой намеревался продать королю картину Андреа дель Сарто: я же хотел предстать перед Его Величеством, как мне советовал лорд-маршал.

Я увидел Государя, когда он прогуливался по плацу. Едва завидев меня, он тотчас направился в мою сторону, чтоб спросить, когда я намереваюсь ехать в Петербург.

– Дней через пять или шесть, Сир, с дозволения Вашего Величества.

– Счастливого пути. Но чего ищете вы в тех краях?

– Того, чего искал здесь, Сир, – быть угодным правителю.

– Вас рекомендовали императрице?

– Нет, Сир, только банкиру.

– Правду сказать, это много лучше. Коль будете возвращаться тем же путем, рад буду узнать от вас о тамошних новостях. Прощайте.

Таковы были две беседы мои с великим монархом, коего я более не видал. Распрощавшись со знакомыми и получив от барона Трейдена письмо к г-ну Кайзерлингу, великому канцлеру Митавы, и еще одно, к г-же герцогине, я провел последний вечер с милой Дени, купившей у меня почтовую коляску. Я отправился с двумя сотнями дукатов в кармане, которых хватило бы до конца поездки, если б я не оставил половину в Данциге на разудалой пирушке с молодыми купцами. Незадача эта не позволила подольше задержаться в Кенигсберге, где у меня были рекомендации к губернатору, фельдмаршалу Левальду. Я только на день остановился, чтоб иметь честь пообедать с сим любезным старцем, каковой дал мне письмо в Ригу к генералу Воейкову.

У меня было довольно денег, чтоб пожаловать в Митаву[127] знатным господином, и, наняв четырехместную карету, запряженную шестеркой лошадей, я в три дня доехал до Мемеля[128] вместе с Ламбером, каковой проспал в течение всего пути. В гостинице повстречал я одну скрипачку по имени Бергонци; она принялась оказывать мне знаки внимания, уверяя, что я был в нее влюблен, когда я был еще молодым аббатом. Обстоятельства, кои она поведала, делали историю вполне правдоподобной, но я никак не мог вспомнить ее лица. Я вновь увиделся с ней шесть лет спустя во Флоренции; это случилось в ту пору, когда вновь повстречал я Дени, жившую у нее.

На другой день, как мы отъехали от Мемеля, ближе к полудню, увидел я прямо среди дороги одиноко стоящего господина, в каковом я тотчас распознал жида. Господин сей подошел и заявил мне, что я въехал на участок земли, принадлежащий Польше, и что мне надлежит заплатить пошлину за товары, что я везу. Я тут возражаю, что никаких товаров со мной нет, тогда он объявляет, что должен учинить досмотр. Я говорю, что он спятил, и приказываю кучеру трогать. Жид хватает лошадей под уздцы, кучер не смеет отхлестать негодяя, и тогда я выхожу с тростью в одной руке и пистолетом в другой и принимаюсь колотить его; тот удирает. Во время сей стычки спутник мой даже не потрудился покинуть карету. Он сказал, что не хотел, чтобы жид мог сказать потом, что нас было двое против одного.

Через два дня после сего происшествия приехал я в Митаву и остановился напротив замка[129]. В кошельке у меня осталось три дуката.

Наутро в девять часов я отправился к г-ну Кайзерлингу, каковой, прочитав письмо от барона Трейдена, немедля представил меня своей супруге и откланялся, сказав, что поедет ко двору, дабы отвезти г-же герцогине письмо от ее брата.

Его главным прекрасным и сильным оружием были мотовство и счастье. Он растрачивал колоссально много и особенно свое время.

Герман Кестен. «Казанова»

Г-жа Кайзерлинг велела подать мне чашку шоколада, каковую принесла горничная-полька ослепительной красоты. Она стояла предо мною с подносом в руке, опустив глаза, как будто дозволяя сколь угодно любоваться редкостной ее красотой. И тут взял меня каприз: извлек я из кармана три последних моих дуката и, возвращая ей чашку, незаметно положил их на поднос, не переставая беседовать с хозяйкой о Берлине.

Через полчаса канцлер воротился и объявил, что герцогиня не может сей час меня принять, но приглашает на ужин и бал. От бала я немедля отказываюсь, признавшись, что у меня одни летние камзолы да еще один черный. Стоял октябрь, и было уже холодно. Канцлер вернулся ко двору, а я вернулся в гостиницу.

Через полчаса явился камергер, дабы приветствовать меня от имени Его Высочества; еще он сказал, что на предстоящий бал-маскарад я могу прийти в домино. Его нетрудно сыскать у жидов.

– Сперва был объявлен бал, – сказал он мне, – но потом велели известить дворянство, что будет маскарад, поелику иностранец, бывший проездом в Митаву, отослал свой багаж вперед.

Я выказал сожаление, что явился невольной причиной сей перемены, но он уверил, что, напротив, всем по нраву более бал-маскарад, поелику там много позволено. Назвав час, он откланялся.

В России прусские деньги хождения не имели, и вот явился ко мне один жид осведомиться, не осталось ли у меня фридрихсталеров, предлагая обменять их на дукаты без какого-либо урона для меня. Я ответствовал, что у меня одни дукаты, он сказал, что сие ему известно, как и то, что я отдаю их задаром. Я не понял, что он замышляет, а он продолжил, что готов ссудить двести дукатов, а я возвращу их ему рублями в Петербурге. Немало удивленный услужливостью сего мужа, я сказал, что с меня довольно будет ста, и он сей же час мне их отсчитал. Я выдал ему вексель на имя банкира Деметрио Папанелополо, к коему у меня было письмо от да Лольо. Он поблагодарил и ушел, обещав прислать домино. Ламбер побежал ему вслед, чтоб приказать еще и чулки. Вернувшись, он поведал, что жид рассказал хозяину о моей расточительности: дескать, горничная г-жи Кайзерлинг получила от меня три дуката.

Вся его жизнь есть непрерывное движение от одного города к другому от одной любви к другой от удачи к неудаче и затем к новой удаче, и так без конца.

П. П. Муратов. «Образы Италии»

Итак, ничто в мире не бывает ни просто, ни трудно само по себе, а зависит единственно от наших деяний и капризов фортуны. Я ни гроша бы не сыскал в Митаве, не совершив безумного подношения из трех дукатов. Это было просто чудо, что девица тут же все разболтала, а жид, дабы заработать на обмене, поспешил предлагать дукаты знатному господину, швыряющему их на ветер.

Я велел к назначенному часу доставить меня ко двору, где сперва г-н Кайзерлинг представил меня герцогине, а та представила меня герцогу, знаменитому Бирону или Бирену, который был некогда фаворитом императрицы Анны Иоанновны и регентом Российским после ее смерти, а затем сослан на двадцать лет в Сибирь. Росту он был шести футов, и видно было, что был он некогда красив, но старость съедает красоту. Два дня спустя я имел с ним долгую беседу.

Бал начался через четверть часа после моего прибытия. Открывался он полонезом, и герцогиня почла за долг оказать мне, как иностранцу, честь танцевать с ней. Полонез я танцевать не умел, но он настолько прост, что любой, не учась, сумеет его танцевать. Это настоящая процессия, состоящая из множества пар, первая из которых ведет, и надо лишь повторять за ней туры направо или налево. Несмотря на однообразие па и движений рук, танец дозволяет паре выказать свое изящество. Это самый величественный и самый простой из танцев, где любой гость может явить себя во всем блеске.

После полонеза танцевали менуэты, и одна дама, скорее старая, чем молодая, спросила, умею ли я танцевать «любезного победителя»[130]. Я отвечал «да», ничуть не удивившись желанию дамы, ибо она, по всему видать, великолепно танцевала его в молодые годы. Со времен Регентства его более не танцуют. Все юные барышни были в восторге.

После главного контрданса, который я танцевал с девицей Мантейфель, самой красивой из четырех фрейлин герцогини, последняя прислала мне сказать, что сейчас будет подан ужин. Я поспешил предложить ей руку и оказался рядом с ней за столом на двенадцать персон, где я был единственный мужчина. Остальные одиннадцать были старые светские дамы. Я удивился, что в маленькой Митаве столько знатных матрон. Герцогиня выказывала мне внимание, вовлекая в беседу, и в конце ужина преподнесла бокал, полный напитка, каковой я принял за токайское, но то было всего лишь хорошо выдержанное английское пиво. Я расхвалил его. Мы вернулись в залу.

Тот самый юный камергер, что пригласил меня на бал, познакомил меня с прекрасной половиной здешнего светского общества, но у меня недостало времени ни за кем поухаживать.

На другой день обедал я у г-на Кайзерлинга, а Ламбера отправил к жиду, чтоб тот сыскал ему приличный наряд.

На следующий день я был приглашен ко двору герцога на обед, где были одни мужчины. Старый князь беспрестанно понуждал меня говорить. В конце обеда зашла речь о богатствах сего края, заключенных в рудах и минералах, и я позволил себе отметить, что богатства эти, от добычи зависящие, не вечны, и, чтоб подкрепить свое мнение, принялся рассуждать о сих материях, как если б я знал их до тонкостей и в теории, и на практике. Пожилой камергер, управлявший рудниками Курляндии и Семигалии, выслушав все, что подсказало мне воодушевление, углубился в сей предмет, возражая мне, но в то же время соглашаясь со всем, что я мог сказать дельного об экономии, от коей зависят доходы от добычи.

Нет такого предмета, в коем он не почитал бы себя знатоком: в правилах танца, французского языка, хорошего вкуса и светского обхождения.

Шарль де Линь. «Рыцарь Фортуны»

Если б я знал, пустившись в многозначительные рассуждения, что слушает меня знаток подлинный, я бы, разумеется, был сдержанней в речах, ибо ничего в этом деле не разумел; но в таком разе не сумел бы я себя показать и много от того потерял бы. Сам герцог проникся уважением к моим познаниям.

После обеда он проводил меня в кабинет и попросил задержаться на две недели, если я не очень тороплюсь в Петербург. Я объявил, что всецело к его услугам, и он сказал, что камергер, что толковал со мною, покажет мне все заведения, каковые только есть в герцогстве, и он будет благодарен мне, коль скоро напишу я свои замечания об экономном ими управлении. Я немедля согласился, и отъезд назначили на завтра. Герцог, весьма довольный тем, что я пошел навстречу его желаниям, велел позвать камергера, обещавшего ждать меня на рассвете у ворот гостиницы в карете, запряженной шестеркой лошадей.

Придя домой, я немедля собрался и велел Ламберу взять с собой готовальню и быть готовым отправиться со мною; узнав, в чем дело, он уверил меня, что, хотя наука сия ему неведома, он поспешествует мне в силу своего разумения.

Ровно в назначенный час мы отправились: мы втроем сидели в карете, один слуга – на запятках, впереди двое других – верхом, с саблями и ружьями. Каждые два или три часа мы останавливались в каком-нибудь месте, чтобы переменить лошадей и чем-нибудь подкрепиться, попивая доброе рейнское или французское вино, коего у нас в карете был изрядный запас.

Он обманывал всех: врагов и подруг, и главным образом своих друзей, но так же часто он выставлял на всеобщее обозрение свои недостатки, как свои шелковые штаны, золоченую табакерку и дукаты, которыми он звенел во всех карманах, свою всегда готовую шпагу, а он был готов еще с ранней молодости, и фальшивый титул, и поддельный орден.

Герман Кестен. «Казанова»

За две недели, проведенные нами в путешествии, посетили мы пять селений, где проживали те, кто работал в рудниках – медных или железных. Мне и не надо было быть знатоком: всюду можно что-нибудь взять на заметку, пораскинуть умом, в первую голову насчет экономии, о чем особо просил меня герцог. В одном заведении я понуждал переделать то, что почитал ненужным, в другом советовал увеличить число работников, что увеличило б доход. В главный рудник, где работали тридцать человек, я велел отвести канал от небольшой речки; канал сей шел под уклон и, хоть и был невелик, имел довольно быстрый ход, ибо вода в нем, падая сверху, при поднятом шлюзе, могла вертеть три колеса, позволявших управителю сберечь двадцать человек; а Ламбер по моим указаниям написал превосходный план: замерил высоты, начертил шлюз и колеса, расставил собственноручно знаки на земле, слева и справа, чтоб разметить весь канал целиком. Посредством многоразличных каналов я осушил обширные низменности, чтоб добывать во множестве серы и купороса, премного содержавшихся в землях, что мы объезжали.

Я воротился в Митаву довольный сам собой: оказывается, я не хвалился, а рассуждал здраво и открыл в себе таланты, о коих не догадывался. Весь следующий день приводил я в порядок свои наблюдения и отдал сделать увеличенные копии с рисунков, что присовокупил к отчету.

Через два дня представил я герцогу свои замечания, за которые он умел выказать мне величайшую признательность, и распрощался, поблагодарив за оказанную честь. Он заявил, что велит отвезти меня в Ригу в одной из своих карет и даст письмо к сыну своему, принцу Карлу, что стоял там гарнизоном. Умудренный опытом старец спросил, угодно ли мне получить в подарок перстень или его стоимость деньгами. Я отвечал ему, что от такого государя как он я бы предпочел деньги, хотя с меня достало бы просто удостоиться чести поцеловать ему руку. Тогда дал он мне записку для казначея с предписанием уплатить по предъявлению оной четыреста альбрехтталеров. Я получил их голландскими дукатами, отчеканенными в Митаве. Альбрехтталер стоит полдуката. Я отправился поцеловать руку г-же герцогине и во второй раз пообедал с г-ном Кайзерлингом.

…Казанова сознательно распыляет свои таланты в мгновениях; и тот, кто мог бы стать всем, предпочитает быть никем, но свободным. Его гораздо больше может осчастливить свобода, несвязанность и легкомысленное шатание, чем какая-нибудь профессия, требующая оседлости.

Стефан Цвейг. «Три певца своей жизни. Казанова»

Наутро знакомый мне молодой камергер доставил мне письмо от герцога к сыну и пожелал счастливого пути, упредив, что придворная карета, на коей отправлюсь я в Ригу, ждет меня у ворот гостиницы.

Дальнейшие похождения Казановы

В 1765 году полезные знакомства и уверенность в успехе привели Казанову в Россию.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.