«Она похожа на героиню романа…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Она похожа на героиню романа…»

После свадьбы Пушкины прожили в Москве три месяца и в середине мая выехали в Петербург, где усилиями Плетнева была найдена и обставлена «фатерка».

«Секретно. Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеевич Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на выезд из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею, а как он… состоит под секретным надзором, то я долгом поставляю представить о сем Вашему высокоблагородию [полицмейстер Миллер]… за коим во время пребывания здесь в поведении ничего предосудительного не замечено…» (московский обер-полицмейстер — петербургскому).

По приезде в Петербург супруги остановились на несколько дней в гостинице Демута, а затем переехали в Царское Село на дачу в дом Китаева, придворного камер-фурьера. С той поры как в 1817 году Пушкин закончил Царскосельский лицей, он душой всегда рвался к тем местам, где провел юность.

Теперь в распоряжении Пушкина была не маленькая лицейская комнатка в одном из подсобных помещений Екатерининского дворца, а целый дом о девяти комнатах, из которых любимой сделался кабинет в мезонине, накалявшийся от жары в то знойное холерное лето. «Жара стоит, как в Африке, а у нас там ходят в таких костюмах», — объяснял он своим приятелям, застававшим Пушкина в наряде Адама в мезонине. Каждое утро он принимал ледяную ванну, после чая ложился в кабинете на диван, стоявший возле большого стола, и работал в своей излюбленной позе. В ту пору он писал свои сказки: о попе и работнике его Балде, о царе Салтане. В письмах к друзьям сообщал:

«Теперь, кажется, все уладил и стану жить потихоньку без тещи, без экипажа, следственно, без больших расходов и сплетен».

«Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской, насилу от нас и вести доходят».

Через полтора месяца и теща получила письмо: «…Я был вынужден оставить Москву во избежание всяких дрязг, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу, и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что ее муж бесчестный человек, а обязанность моей жены — подчиняться тому, что я себе позволяю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому, и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его обеспечить.

Когда я уезжал из Москвы, вы не сочли нужным поговорить со мною о делах; вы предпочли пошутить по поводу возможности развода или что-то в этом роде. Между тем мне необходимо окончательно выяснить ваше решение относительно меня. Я не говорю, что предполагалось сделать для Натали, это меня не касается, и я никогда не думал об этом, несмотря на мою алчность. Я имею в виду 11 тысяч рублей, данные мною взаймы. Я не требую их возврата и никоим образом не тороплю вас. Я только хочу в точности знать, как вы намерены поступить, чтобы я мог сообразно этому действовать…»

Письмо дышит раздражением. Пушкина тяготили невозвращенные долги — их набиралось до 25 тысяч. Он лихорадочно дописывал свои сказки. А в это время «Наталья Николаевна сидела обыкновенно внизу за книгою», — вспоминала А О. Смирнова-Россет, фрейлина императрицы и близкая приятельница Пушкина, которая славилась своим умом и образованностью и зачастую бывала первой читательницей и ценительницей произведений поэта. В своих записках-воспоминаниях она запечатлела любопытные подробности домашней атмосферы молодой четы.

О Натали она писала в слегка пренебрежительном тоне. Смирнова не могла не ревновать Пушкина к жене, ведь та, как супруга, сумела бы заменить ее в соблазнительной роли первой ценительницы известнейшего поэта, на которую она претендовала.

«Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал писать. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. — „Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и пойди к нему“. — „Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти“. — „Можно“. С мокрыми, курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. „А я приготовил кой-что прочесть“, — говорит. „Ну читайте“. Пушкин начинал читать (в это время он сочинял всё сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: „Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, — разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня“. — „Я это хорошо вижу, — говорит, — да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает…“»

На долю Смирновой-Россет и в дальнейшем выпадали «вершки» праздничного — после вдохновенных поэтических трудов — общения с Пушкиным. «Корешками» была вынуждена довольствоваться Натали. Те долгие для нее часы одиночества, когда муж вдохновенно исписывал лист за листом своим характерным почерком, сливались в недели, недели в месяцы… Основные черты семейного уклада сложились, видимо, в первое же время супружеской жизни, начиная с Царского Села. Но обратим внимание на свидетельство дочери Н. Пушкиной от второго брака:

«Когда вдохновение снисходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом, и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлений, живость характера стремилась поскорей отдать на суд друзей-ценителей выстраданные образы, звучными строфами скользнувшие из-под его пера.

С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Жуковского или Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвется к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда, хватая шляпу, он с своим беззаботным, звонким смехом объявлял по вечерам: „А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?“

— Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого мое мнение? — И ее нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа.

Но, выслушивая эту просьбу как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкой отвечал:

— Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.

— А разве Смирнова не женщина, да вдобавок красивая? — с живостью протестовала она.

— Для других — не спорю. Для меня — друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милей со своей неопытностью и незнанием. Избави Бог от ученых женщин, а коли оне еще и за сочинительство ухватятся, — тогда уж прямо нет спасения…

И, нежно погладив ее понуренную головку, он с рукописью отправлялся к Смирновой, оставляя ее одну до поздней ночи, с своими невеселыми, ревнивыми думами.

Хотя в эту отдаленную эпоху вопроса феминизма не было даже в зародыше, Пушкин оказался злейшим врагом всяких посягательств женщин на деятельность вне признанной за ними сферы. Он не упускал случая зло подтрунить над всеми встречавшимися ему „синими чулками“, и, ярый поклонник красоты, он находил, что их потуги на ученость и философию только вредят женскому обаянию…»

Дочь «друга и товарища» Александра Сергеевича О. Н. Смирнова записала такую историю царскосельских времен: «Раз, когда Пушкин читал моей матери стихотворение, которое она должна была в тот же вечер передать Государю, жена Пушкина воскликнула: „Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!“ Он сделал вид, что не понял, и отвечал: „Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе“. — „Эти ли, другие ли — все равно. Ты вообще мне надоел своими стихами“. Несколько смущенный, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от вмешательства: „Натали еще совсем ребенок. У нее невозможная откровенность малых ребят“. Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор».

Кажется, чего тут странного: невозможно целыми днями слушать стихи, стихи, стихи, пусть даже и самого Пушкина! Но на подобных историях, как дрожжи, возрастали предвзятые умозаключения и нелестные мнения, будто Натали «его не понимала и, конечно, светские успехи его ставила выше литературных». Попытаемся защитить от нападок «опытных оценщиков» жену поэта, которая не только сидела с книгой в руках, пока муж трудился над очередным шедевром, но и прилежно переписывала черновики Пушкина и необходимые ему документы. Это она переписала набело еще не изданный «Домик в Коломне», сняла копию с «Секретных записок Екатерины II», сделала выписки из «Журнала дискуссий».

Режим жизни на даче был довольно монотонным. Пушкин весь день работал, потом спускался к обеду — достаточно безыскусному: ели зеленый суп с крутыми яйцами, рубленые котлеты со шпинатом или щавелем и любимое варенье из крыжовника на десерт. Часов в пять-шесть, когда спадала жара, молодые отправлялись на прогулку, являя собой несомненную достопримечательность Царского Села. В это время «многие нарочно ходили смотреть на Пушкина, как он гулял под руку с женой, обыкновенно вокруг озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль».

Те, кто тогда видел Пушкиных, не могли не согласиться с мнением Долли Фикельмон, которая обладала трезвым умом и зорким взглядом: «Пушкин к нам приехал, к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей, у жены — вся меланхолия отречения от себя…»

Эти гулянья у озера необыкновенной пары запомнились многим. Было замечено, что Пушкин не любил стоять рядом с женой. Он каламбурил, что «ему подле нее быть унизительно», так как Натали была выше мужа на полголовы.

Между тем в Петербурге началась эпидемия холеры. Город был оцеплен, город находился во власти страха, «…несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники не успевали отпевать умерших — до 600 человек в день».

Родители Пушкина, узнав про холеру в Петербурге, в двадцать четыре часа уложили пожитки и выехали из города, остановившись на даче в Павловске. С сыном и невесткой они часто виделись и подробно делились с дочерью Ольгой своими наблюдениями в письмах.

«Вчера я провела свой день рождения у Александра, — сообщает Надежда Осиповна 22 июня, — не имея возможности принять их у себя, ибо мы перебрались лишь за сутки перед этим». «Здесь, на мой взгляд, лучше, чем в Царском Селе, — добавляет Сергей Львович. — Не так великолепно, но куда более по-сельски… Натали была бы в восторге, если бы ты была у нее и с ней, как и Александр».

25 июня: «Мы видаемся с Александром и Натали, Царское не оцеплено, но, как ни у нас, ни у твоего брата нет лошадей и найти их невозможно, то мы и не видаемся так часто, как бы хотели… Александр часто делает этот конец (ходит пешком в Павловск. — Н. Г.), жена его плохой пешеход, она гуляет лишь по саду».

В июле: «…катались в линее по парку Павловского и в Царском Селе, где ежедневно собираются слушать музыку. Там мы встретили Александра и его жену. Сегодня они у нас обедают…»

В то лето «духота в воздухе была нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблекла от страшной засухи, везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. За исключением Царского, холера распространилась по всем окрестностям столицы».

С приездом императорской фамилии «Царское Село закипело и превратилось в столицу». Вместе со двором прибыл и воспитатель наследника Василий Андреевич Жуковский. С этого дня оба поэта обычно проводили все вечера у фрейлины Смирновой-Россет. Кажется, никогда Пушкин и Жуковский не находились так много времени вместе, делясь друг с другом своими заветными мыслями и творческими планами.

«Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на „Чуму“, она едва ли не лучше „Каменного гостя“. На „Моцарта“ и „Скупого“ сделаю некоторые замечания. Кажется, и то, и другое можно усилить. Пришли „Онегина“, сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу» (Жуковский — Пушкину, Царское Село, июль 1831).

Натали многие вечера проводила в полном одиночестве. Пушкин, ядовито констатировала Смирнова-Россет, с женой стал «зевать». Скорее всего, Смирнова-Россет видела то, что хотела видеть, а упорно старалась не замечать растущую популярность юной жены Пушкина среди людей, которым довелось поближе узнать ее.

«Пушкин мой сосед, и мы видимся с ним часто. С тех пор как ты мне сказал, что у меня слюни текут, глядя на жену его, я не могу себя иначе и вообразить, как под видом большой датской собаки, которая сидит и дремлет, глядя как перед ней едят очень вкусное, а с морды ее по обеим сторонам висят две длинные ленты из слюны. А женка Пушкина очень милое создание. Иначе и не скажешь! И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше» (Жуковский — князю Вяземскому).

Из Москвы, скучая, писал Нащокин, которого Натали уже успела искренне полюбить, как ближайшего друга своего мужа. «…Я насчет твой совершенно спокоен, зная расположение Царского Села, холеры там быть не может — живи и здравствуй с Натальей Николаевной, которой я свидетельствую свое почтение. Я уверен, что ты, несмотря на все ужасные перевороты, которые тебя окружают, еще никогда не был так счастлив и покоен, как теперь — и для меня это не ничего; без всякой сантиментальности скажу тебе, что мысль о твоем положении мне много доставляет удовольствия… Натальи Николаевне не знаю, что желать, — все имеет в себе и в муже. Себе желать могу, чтобы вас когда-нибудь увидеть. Прощай, добрый для меня Пушкин — не забывай меня, никого не найдешь бескорыстнее и преболее преданного тебе друга, как П. Нащокина» (15 июля).

«Мы с женой тебя всякий день поминаем, — отвечал Пушкин. — Она тебе кланяется. Мы ни с кем покамест не знакомы, и она очень по тебе скучает».

Под выражением «не знакомы ни с кем» подразумевался придворный круг, высшая знать. Но сокровище, которым обладал теперь Пушкин, не могло долго оставаться в тени.

«…Я не могу спокойно прогуливаться по саду, так как узнала от одной фрейлины, что Их величества желали узнать час, в который я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я и выбираю самые уединенные места», — жалуется Натали своему любимому деду. Но спустя две недели ее свекровь пишет дочери: «Сообщу тебе новость. Император и императрица встретили Наташу с Александром, они остановились поговорить с ними, и императрица сказала Наташе, что она очень рада с нею познакомиться, и тысячу других милых и любезных вещей. И вот теперь она принуждена, совсем этого не желая, появиться при дворе…» «Весь двор от нее в восторге, императрица хочет, чтобы она к ней явилась, и назначит день, когда надо будет прийти. Это Наташе очень неприятно, но она должна будет подчиниться…»

«Моя невестка очаровательна; она вызывает удивление в Царском, и императрица хочет, чтобы она была при дворе. Она от этого в отчаянии, потому что неглупа; я не то хотела сказать: хотя она вовсе неглупа, она еще немного робка, но это пройдет, и она, красивая, молодая и любезная женщина, поладит со двором, и с императрицей. Но зато Александр, я думаю — на седьмом небе. Физически они — две полные противоположности: Вулкан и Венера, Кирик и Улита и т. д. и т. д.», — делилась своими наблюдениями с мужем, служившим в Варшаве, Ольга Сергеевна Павлищева. Месяцем раньше она выражалась более определенно: «Моя невестка очаровательна, она заслуживала бы иметь мужем более милого парня, чем Александр, который при всем моем уважении к его шедеврам стал раздражителен, как беременная женщина; он написал мне письмо такое нахальное и глупое, что пусть меня похоронят живою, если оно когда-нибудь дойдет до потомства, хотя, по-видимому, он питал эту надежду, судя по старанию, которое он приложил к тому, чтобы письмо до меня дошло».

Да, Пушкин, безусловно, не являлся тем «милым парнем», с которым жена могла чувствовать себя спокойной и уверенной. Княгине Вере Вяземской запомнился такой случай. Натали рассказывала ей, как однажды напугал ее муж, отправившись на прогулку, с которой возвратился домой только на третьи сутки. Оказалось, что он встретился с дворцовыми ламповщиками, которые отвозили из Царского Села для починки в столицу подсвечники и лампы, разговорился с мастерами и добрался с ними до Петербурга, где и заночевал.

Сильное раздражение часто нападало на Пушкина, то и дело испытывавшего денежные затруднения. Все время приходилось думать о постоянном заработке, о том, как свести концы с концами. Он мог зарабатывать на жизнь только своим пером.

«Мне не может подойти подчиненная должность, какую только я могу занять по своему чину. Такая служба отвлекла бы меня от литературных занятий, которые дают мне средства к жизни, и доставила бы мне лишь бесцельные и бесполезные неприятности…» Спустя полтора года Пушкин вновь обратился с письмом к графу Бенкендорфу — посреднику между поэтом и царем. «…С радостью взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.

Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям дозволение заняться историческими изысканиями в наших архивах и библиотеках. Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III».

Просьба была принята благосклонно, и уже в июле Пушкин сообщает Плетневу: «…Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: „Раз он женат и небогат, надо дать ему средства к жизни“. Ей-Богу, он очень со мною мил…»

Каких земных благ еще можно было желать!

Красавица жена, любимая и преданная, благоволение императора, предвкушение серьезной и интересной работы, верные друзья, поэтическое призвание и слава на сем необыкновенном поприще… Для не слишком гордого человека одного из этих даров было бы достаточно, чтобы сделаться благодарным судьбе навеки. Пушкин никогда не был доволен своим положением. Теперь ему хотелось, чтобы Натали заблистала посреди звезд первой величины в «высшем свете», на этой ярмарке тщеславия, тем более после того, как до его сведения довели слова императрицы: «…она (Натали. — Н. Г.) похожа на героиню романа, она красива и у нее детское лицо».

Александра Федоровна словно заглянула в будущее Натали. В самом деле, слишком приметной фигурой была она и как жена гениального поэта, и как одна из красивейших русских женщин. Малейшую оплошность, сделанный ею неверный шаг сразу замечали, и восхищение немедленно сменялось завистливым осуждением, как водится — несправедливым… Только на людях можно было стать «героиней романа». В узком семейном кругу она была бы недоступна для «мнений света», но свет жаждал видеть ту, которая была прекрасней всех, свет желал приручить эту скромницу…

«Четвертого дня воспользовался снятием карантина в Царском Селе, чтобы повидаться с Ташей. Я видел также Александра Сергеевича; между ими царствует большая дружба и согласие. Таша обожает своего мужа, который также ее любит, дай Бог чтоб их блаженство и впредь не нарушилось. Они думают переехать в Петербург в октябре, а между тем ищут квартиру» (Д. Н. Гончаров — деду Афанасию Николаевичу, 24 сентября 1831 г.).

Пушкин часто менял квартиры. Переехав из Царского Села в Петербург, он съехал с нанятой им квартиры очень быстро — его не устроил этаж. Супруги поселились на Галерной в доме Брискорн. Эту квартиру, видимо, подыскал брат Натали Дмитрий Николаевич, который жил на той же улице. Дом имел выход на Английскую набережную, рядом с ним помещался Морской штаб. За наем платили 2500 рублей.

«Моя невестка беременна, но этого еще не видно; она прекрасна и очень мила» (О. С. Павлищева — мужу, 23 октября).

Именно к этому периоду относится воспоминание О. Н. Смирновой-Россет, как будто специально записывающей для потомства эпизоды, в которых Натали предстает взбалмошной и капризной, но не объясняя причину ее повышенной возбудимости: молодая женщина уже ждала ребенка…

«Отец (Смирновой. — Н. Г.) рассказывал мне, что как-то вечером, осенью, Пушкин, прислушиваясь к завыванию ветра, вздохнул и сказал: „Как хорошо бы теперь быть в Михайловском! Нигде мне так хорошо не пишется, как осенью в деревне. Что бы нам поехать туда!“ У моего отца было имение в Псковской губернии, и он собирался туда для охоты. Он стал звать Пушкина ехать с ним вместе. Услыхав этот разговор, Пушкина воскликнула: „Восхитительное местопребывание! Слушать завывание ветра, бой часов и вытье волков. Ты с ума сошел!“ И она залилась слезами, к крайнему удивлению моих родителей. Пушкин успокоил ее, говоря, что он только пошутил, что он устоит от искушения и против искусителя (отца моего). Тем не менее Пушкина еще некоторое время дулась на моего отца, упрекая его, что он внушает сумасбродные мысли ее супругу».

В Петербурге молодых окружала ближайшая родня: родители Пушкина, все три брата Натали, Наталья Кирилловна Загряжская и Екатерина Ивановна — фрейлина императрицы. Очень быстро через влиятельных теток Натали Пушкины перезнакомились со всею знатью.

«Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь (у Фикельмонов) впервые появилась в свете; она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив; в ее лице есть что-то кроткое и утонченное, я еще не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают, — но муж говорит, что она умна. Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии; мне показалось, что он вчера испытал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете» (из дневника Д. Ф. Фикельмон, 25 октября).

«Жена Пушкина появилась в большом свете, где ее приняли очень хорошо; она понравилась всем и своими манерами, и своей фигурой, в которой находят что-то трогательное. Я встретил их вчера утром на прогулке на Английской набережной» (барон Сердобин, ноябрь).

«Моя невестка — женщина наиболее здесь модная. Она вращается в самом высшем свете, и говорят вообще, что она — первая красавица; ее прозвали „Психеей“» (О. С. Павлищева — мужу, ноябрь).

Высший свет не хотел отпускать от себя Натали. Балы следовали за балами, выезды за выездами.

Пушкин хоть и жаловался, что приходится кружиться в свете, где жена в большой моде, и что «все это требует денег», но в глубине души был доволен фурором, произведенным Натали. По свидетельству близких и расположенных к Пушкину лиц, он проводил время на балах вместе с женой «не столько для ее потехи, сколько для собственной». Всем было очевидно, что светские успехи жены, выделявшейся на приемах, балах и маскарадах среди самых прославленных красавиц — Закревской, Радзвилл-Урусовой, Мусиной-Пушкиной и других, — тешили самолюбие Пушкина.

На наряды жене ему не нужно было тратиться, хотя, вероятно, не все это знали. «Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталье Николаевне светскую жизнь и изысканность нарядов. Первое она не отрицала, что вполне понятно и даже извинительно было после ее затворнической юности, нахлынувшего успеха и родственной связи с аристократическими домами Натальи Кирилловны Загряжской и Строгановых, где, по тогдашним понятиям, ей прямо обязательно было появляться, но всегда упорно отвергала она обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны. Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение (фрейлины. — Н. Г.) способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами. Она не смущалась мыслью, а вероятно, и не подозревала даже, что этим самым она подвергает молодую женщину незаслуженным нареканиям и косвенно содействует складывающейся легенде о ее бессердечном кокетстве» (из воспоминаний А. П. Араповой).

В паузах между балами наступал полный штиль: «Наталья Николаевна вспоминала бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, — так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами с артистическим изяществом, но кроме доброй, беззаветно преданной Прасковьи, впоследствии вынянчившей всех ее семерых детей, ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уже в ту пору свила гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие, или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключения, и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, и в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок» (А. П. Арапова).

«Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны и Смирновой, я добавлю, что они хоть и продолжали видеться часто и были на короткой дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было. Наталья Николаевна страдала от лишения того должного авторитета, которым Александра Осиповна завладела ей в ущерб, часто не щадя ее самолюбия. Смирнова, своей страстной натурой увлекшись Пушкиным не только как поэтом, не находила в нем желанного отклика. Она, избалованная легкими победами, объясняла это только пылкой страстью к жене, и это сознание накопляло в ее сердце затаенную зависть к сопернице.

Этим только чувством объясняется тлеющее недоброжелательство, таким коварным светом озарившее личность жены Пушкина в мемуарах А. О. Смирновой» (А. П. Арапова).

Пушкин, женившись, получил возможность вступить в круг высшей аристократической знати, некоторые представители которой прежде осмеливались выказывать ему свое пренебрежение. Всего лишь год назад с Пушкиным случилась неприятная история, которую он никак не мог выбросить из головы. Однажды, кажется у А. Н. Оленина, С. С. Уваров, не любивший Пушкина, сказал о нем: «Что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте (Петру Великому) за бутылку рому!» Булгарин, услыша это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в «Северной пчеле» реплику Уварова. Пушкин ответил на нее стихами «Моя родословная» (Н. И. Греч).

Сам Пушкин любил писать эпиграммы и обращался с ними ко многим лицам. Но тут как будто на него написали эпиграмму. Как же ему теперь поступить? Какой предпринять шаг ему теперь, в ноябре 1831 года, в ту пору, когда его жена вошла в моду? Поэт писал графу Бенкендорфу:

«Генерал!.. Пользуюсь этим случаем, чтобы обратиться к вам по одному чисто личному делу. Внимание, которое вы всегда изволили мне оказывать, дает мне смелость говорить с вами обстоятельно и с полным доверием.

Около года тому назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин во дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его — мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рома.

Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того что вышеупомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, который должен был бы носить чисто литературный характер, и так как журналисты наши не дерутся на дуэли, я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто. Я послал свой ответ покойному Дельвигу с просьбой поместить его в газете. Дельвиг посоветовал мне не печатать его, указав на то, что было бы смешно защищаться пером против подобного нападения и выставлять напоказ аристократические чувства, будучи самому, в сущности говоря, если не мещанином во дворянстве, то дворянином в мещанстве. Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, я дорожу тем, что называют предрассудками; дорожу тем, чтобы быть столь же хорошим дворянином, как и всякий другой, хотя от этого мне выгоды мало; наконец, я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них.

Однако в виду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых известных фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем стихотворение, о котором идет речь».

Смеясь жестоко над собратом,

Писаки русские толпой

Меня зовут аристократом:

Смотри, пожалуй, вздор какой!

Не офицер я, не асессор,

Я по кресту не дворянин,

Не академик, не профессор;

Я просто русский мещанин.

Понятна мне времен превратность,

Не прекословлю, право, ей:

У нас нова рожденьем знатность,

И чем новее, тем знатней.

Родов дряхлеющих обломок

(И по несчастью, не один),

Бояр старинных я потомок;

Я, братцы, мелкий мещанин.

Не торговал мой дед блинами,

Не ваксил царских сапогов,

Не пел с придворными дьячками,

В князья не прыгал из хохлов,

И не был беглым он солдатом

Австрийских пудреных дружин,

Так мне ли быть аристократом?

Я, слава Богу, мещанин.

Под гербовой моей печатью

Я кипу грамот схоронил

И не якшаюсь с новой знатью,

И крови спесь угомонил.

Я грамотей и стихотворец,

Я Пушкин просто, не Мусин,

Я не богач, не царедворец,

Я сам большой: я мещанин…

Да, тяжело сделаться объектом сатиры, героем эпиграммы, в сторону которого все понимающе кивают. Возможно, Пушкин хотел, чтобы сам государь как-то «приструнил» его обидчиков, но Николай Павлович отнесся к этому делу мудро и истинно по-аристократически.

«Милостивый государь, ответом на Ваше почтенное письмо от 24-го ноября будет дословное воспроизведение отзыва Его императорского величества: „Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них — презрение. Вот как я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то я нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их“» (граф Бенкендорф — Пушкину).

Недюжинный ум Пушкина обнаруживался тогда, когда страсти не волновали его. Только что вышли в свет «Повести Белкина» — анонимные, но они сразу же обратили на себя внимание, и непосвященные допытывались, кто бы мог быть их автором, на Пушкина это было не похоже… «Вскоре по выходе повестей Белкина (в середине октября) я зашел к Александру Сергеевичу; они лежали у него на столе. Я и не подозревал, что автор их — он сам. „Какие это повести? И кто этот Белкин?“ — спросил я, заглядывая в книгу. „Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот эдак: просто, коротко и ясно“» (П. И. Миллер).

Цензуру «Повести» прошли без задержек: «ни перемен, ни откидок не воспоследовало». Царь Николай I выказывал явное благоволение к автору. Один за другим были подписаны два высочайших приказа.

От 14 ноября: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: отставного коллежского секретаря Александра Пушкина принять на службу тем же чином и определить его в Государственную коллегию иностранных дел».

От 6 декабря: «Государь Император всемилостивейше пожаловать соизволил состоящего в ведомстве Государственной коллегии иностранных дел, коллежского секретаря Пушкина в титулярные советники».

«Высочайше повелено требовать из государственного казначейства с 14 ноября 1831 года по 5000 рублей в год на известное Его императорскому величеству употребление, по третям года и выдавать сии деньги тит. сов. Пушкину» (на рапорте графа Нессельроде).

Перед тем как поступить в иностранную коллегию, чтобы «рыться в архивах и ничего не делать», Пушкину пришлось удостоверить власти в своей лояльности.

«Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь.

Титулярный советник Пушкин, 4 декабря 1831 г.».

Государь разрешил поэту доступ в архивы, в том числе и в некоторые архивы Тайной канцелярии.

«Александр Пушкин точно сделан биографом Петра I и с хорошим окладом» (А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу).

Безо всякой натяжки можно сказать, что Николай I дорожил гением Пушкина и, зная его гордый и вспыльчивый нрав, в чем только возможно шел навстречу пожеланиям поэта. Создание истории Петра должно было возвести Пушкина на новый, более высокий уровень философской мысли. Государь всячески приветствовал начинания поэта. Как свидетельствует В. Д. Комовский, «Пушкин встретился с Государем в царскосельском саду и на предложенный вопрос: почему он не служит? — отвечал: „Я готов, но кроме литературной службы не знаю никакой“. Тогда Государь предложил ему сослужить службу — написать историю Петра Великого».

Вступив в «государеву службу», Пушкин поспешил в Москву, чтобы уладить другие неотложные дела. «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем, и, по своему обыкновению, совершенно нечаянно, предупредив только Наташу, объявив, что ему необходимо видеться с Нащокиным и совсем не по делам поэтическим, а по делам гораздо более существенным — прозаическим. Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, — узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Жду брата, однако, весьма скоро назад. Очень часто вижусь с его женой, то захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда происходят среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего, ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там от нее все в восторге…» (О. С. Павлищева — мужу).

В Москве Пушкину нужно было расплатиться с неким Огонь-Догановским, которому еще до женитьбы он проиграл 25 тысяч в карты. Долг помельче требовалось отдать другому карточному игроку — Жемчужникову. Остановился поэт, по обычаю, у своего друга П. В. Нащокина, которого любил за его живой ум и характер и старался следовать его советам как человека более опытного в житейских делах. Однако друг был сам страстным игроком. «В Москве Нащокин вел большую, но воздержанную игру у себя, у приятелей, а впоследствии постоянно в Английском клубе. Нащокин, проигрывая, не унывал, платил долг чести (т. е. карточный) аккуратно, жил в довольстве и открыто, в случае же большого выигрыша жил по широкой русски-барской натуре. Он интимно сблизился с хорошенькой цыганкой Ольгой Андреевной и занимал квартиру весьма удобную в одноэтажном деревянном доме. Держал карету и пару лошадей для себя и пару вяток для Оленьки. У него чуть не ежедневно собиралось разнообразное общество: франты, цыгане, литераторы, актеры, купцы-подрядчики, иногда являлись заезжие петербургские друзья, в том числе и Пушкин, всегда останавливавшийся у него…»

Это была первая разлука Пушкина с женой, благодаря которой мы теперь имеем возможность прочесть эти письма… Пушкин всегда писал жене «набело» — совершенно свободно и непринужденно, хотя ко всем прочим адресатам обычно начинал писать с черновиков. Натали знала уже натуру и образ жизни Нащокина. Судя по письму от 16 декабря, можем заключить, что Пушкин не скрывал от жены своих дел. А не скрывал потому, что был уверен в ее сочувствии и понимании… Он сам говорил про нее, что Натали обладает здравым умом.

«Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его — такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет: угла нет свободного — что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет, — время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле бесит меня. К тому же я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел, до свидания».

За короткий период совместной жизни, в течение которого Пушкин несколько раз покидал Петербург, наибольшее количество писем — 64 было написано им жене. Надо думать, что эти письма были продолжением доверительной беседы между мужем и женой. Он привык разговаривать с Натали и в разлуке особенно остро почувствовал, как не хватает ему этого задушевного общения. Нащокин вспоминал, что, когда Пушкин получал письма от Натали, он радостно бегал по комнате и целовал их. За две недели поэт написал несколько пространных писем, из которых приводим лишь выдержки.

«Здравствуй, женка, мой ангел! Не сердись, что третьего дня написал тебе только три строки; мочи не было, так устал… Нащокина не нашел я на старой его квартире, насилу отыскал я его у Пречистенских ворот в доме Ильинской (не забудь адреса). Он все тот же: очень мил и умен; был в выигрыше, но теперь проигрался, в долгах и хлопотах. Твою комиссию исполнил: поцеловал за тебя и потом объявил, что Нащокин дурак, дурак Нащокин. Дом его (помнишь?) отделывается: что за подсвечники, что за сервиз! Он заказал фортепиано, на котором играть можно будет пауку, и судно, на котором испразнится разве шпанская муха. Видел я Вяземских, Мещерских, Дмитриева, Тургенева, Чаадаева, Горчакова, Дениса Давыдова. Все тебе кланяются; очень расспрашивают о тебе, о твоих успехах; я поясняю сплетни, а сплетен много. Дам московских еще не видел; на балах и в собрание, вероятно, не явлюсь. Дело с Нащокиным и Догановским скоро кончу, о твоих бриллиантах жду известия от тебя. Здесь говорят, что я ужасный ростовщик; меня смешивают с моим кошельком. Кстати: кошелек я обратил в мошну и буду ежегодно праздновать родины и крестины сверх положенных именин. Москва полна еще пребыванием Двора, в восхищении от даря и еще не отдохнула от балов… Надеюсь увидеть тебя недели через две: тоска без тебя; к тому же с тех пор как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец и, того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? была ли у тебя Хитрова и Фикельмон? Если поедешь на бал, ради Бога, кроме кадрилей, не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости» (8 декабря).

«…Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова, вечер провел дома, где нашел студента-дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман „Теодор и Розалия“, в котором он описывает нашу историю. Умора. Все это, однако ж, не слишком забавно, и меня тянет в Петербург — не люблю я твоей Москвы… Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой» (10 декабря).

«Оба письма твои получил я вдруг, и оба меня огорчили и осердили. Василий врет, что он истратил на меня 200 рублей. Алешке я денег давать не велел, за его дурное поведение. За стол я заплачу по моему приезду; никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям, что я ими очень недоволен. Я не велел им тебя беспокоить, а они, как я вижу, обрадовались моему отсутствию. Как смели пустить к тебе Фомина, когда ты принять его не хотела? да и ты хороша. Ты пляшешь по их дудке: платишь деньги, кто только попросит, эдак хозяйство не пойдет. Вперед, как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет и чтоб твои приказания были святы… Не сердись, что я сержусь… Тебя, мой ангел, я люблю так, что выразить не могу, с тех пор как я здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург — к тебе, женка моя… Пожалуйста, не стягивайся, не сиди поджавши ноги и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством… Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе — о своем здоровье…» (до 16 декабря).

«Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige[4]? обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь?

Всё это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее понимаю, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собою да напроказишь. Того и гляди, выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли я здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно…» (16 декабря).

«Голкондские алмазы» — это те самые бриллианты, которые подарила Наталья Ивановна дочери на свадьбу. Пушкину никак не удавалось их выкупить из заклада.

Об одном из балов, которые посетила Натали в то время, когда муж был в Москве, сохранилось воспоминание А. В. Веневитинова, брата известного поэта. Бал давал В. П. Кочубей — князь, председатель Государственного совета и Комитета министров, женатый на племяннице Н. К. Загряжской. «Самой красивой женщиной на балу была, бесспорно, Пушкина, жена Александра, хотя среди 400 присутствующих были все те, которые славятся здесь своей красотой».

Имена Натали и Пушкина стали неразрывны. За год супружеской жизни они не только не разошлись, по предположениям многих, но сблизились совершенно, как только бывает в романах. «Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою» (Я. П. Полонский). «Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность», — продолжала пророчествовать Долли Фикельмон, предчувствуя развязку необыкновенного романа «модной» женщины и гения.

«Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина внезапно, как бы без промежутков, что обуславливалось, по словам его сестры, нервною раздражительностью в высшей степени. Он мог разражаться и гомерическим смехом, и горькими слезами, когда ему вздумается, по ходу своего воображения, стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял эти мысли в стихах. Восприимчивость нервов проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь, он поддавался легко порывам гнева. Нервы Пушкина ходили всегда как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити жизни его, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст» (племянник Пушкина Л. Н. Павлищев).

«Сложения он был крепкого и живучего. По всем вероятностям он мог бы прожить еще столько же, если не более, сколько прожил. Дарование его было также сложения могучего и плодовитого. Он мог еще долго предаваться любимым занятиям. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей, он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства» (П. А. Вяземский).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.