Отечество и отчество

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отечество и отчество

Я родился 4 сентября 1946 года. Для кого-то это просто некое число в календаре, имеющее значение разве что для меня самого и моих близких. Но для людей того времени и факт моего появления на свет, и дата, и счастливое лицо моей матери имели особый смысл: это отец вернулся с войны!..

Когда много лет спустя, отчасти в шутку, а отчасти всерьез, я возьмусь за эскиз нашего фамильного герба, который мог бы отразить историю и дух моей большой семьи, первым я нарисую силуэт вздыбленной лошади. Это символ наших крестьянских корней. Символ энергии, которой всегда хватало и на тягловую, изо всех сил работу, и на тягу к свободе, и на движение вперед — постоянное, ровное, сильное. Очертания крепости подчеркивают не только прочность нашего дома, но и потребность всегда в него возвращаться — хоть с победами, хоть с бедой.

Стоило прожить жизнь, чтобы понять, как созидательна детская память. Тот дом, с которым связаны мои первые впечатления: саманный дом с мазаными, из той же глины, полами — казался мне большим и высоким. Но ровно шесть шагов в длину и шесть в ширину было в нем, когда закончилась моя юность.

Конечно, создавался этот герб не из тщеславия. Я далек от желания романтизировать или героизировать историю своего рода или приписывать ему несуществующие титулы и регалии. Знание своих корней всегда идет на пользу человеку. Понимаешь, что в череде сменяющих друг друга поколений тебе самому отведена лишь мимолетная роль.

Вот уже полтора века мы — ставропольские крестьяне. Можно уверенно говорить о том, что мои предки появились в этих местах после 1861 года, когда было отменено крепостное право, а тысячи крестьян Полтавской, Черниговской и Воронежской губерний после обретения свободы были расселены на пустующих степных землях южной России. Расселены так, чтобы в соответствии с реформой императора Александра Второго обжить тылы Кавказской линии.

Сама Кавказская линия, состоявшая из казачьих станиц и армейских гарнизонов, была достаточно укреплена и играла важную роль в противостоянии с горцами. Раскинувшиеся позади нее на сотни верст обширные степи — степи калмыков и ногайцев — мало кому могли показаться дружелюбными. Исторические хроники тех лет упоминают набеги степняков, кражу скота, моровые поветрия и скудость прилегавшей к озеру Маныч земли, где стойбища кочевников соседствовали с крестьянскими селами, а урожайный год почти всегда чередовался с голодным.

Село Митрофановское, откуда были родом мои отец и мать, по описанию инспектора народных училищ А. Твалчрелидзе (в книге «Ставропольская губерния») в конце XIX века насчитывало около 3000 жителей, 287 лошадей, 2875 голов крупного рогатого скота, 15 ветряных мельниц, 2 овчиннодельных завода, маслобойню, церковь в честь святого Митрофана и одного волостного фельдшера. Отсутствие каких-либо учебных заведений в селе автор объяснял бедностью и «индифферентным отношением» местных жителей к просвещению.

Мое пристальное внимание к истории этого села объясняется желанием определить место и время действия некоторых персонажей моей книги. К тому же, пока добросовестное исследование упомянутого мной Твалчрелидзе года четыре тому назад ни попало в мои руки, я мог только предполагать, где находятся истоки нашего рода. Понятно, что об Украине вспоминали в песнях и поговорках. Оттуда наш язык — причудливая смесь русского и украинского. Оттуда украинские фамилии моих предков. Из уст в уста передавались рассказы о зловещем «панстве» — о том, как грудным молоком крепостных крестьянок помещики выкармливали борзых щенят на своих псарнях.

Здесь, на Ставрополье, эти рассказы превращались в предания, а переселенцы сами становились хозяевами, учились ценить самостоятельный и свободный труд.

Но странное чувство забытого родства я ощутил однажды, оказавшись во время военных учений в Черниговской области. На топографической карте, разложенной на штабном столе, я увидел вдруг знакомые мне названия — Митрофановское, Воздвиженское, Вознесеновское. Будто двойники нынешних ставропольских сел, располагались эти черниговские села также неподалеку друг от друга и служили мне напоминанием: где-то здесь, совсем неподалеку, чуть больше века тому назад запрягли лошадей в телеги и начали путь на Северный Кавказ родоначальники моей фамилии.

Все мужчины в нашей семье, помимо крестьянских забот, знали и солдатский труд. Мой дед по отцу, Павел Андреевич Куликов, участвовал в русско-японской войне и умер от ран в пятигорском госпитале в 1915 году. Мой дедушка по матери, Гаврила Никитич Супрунов, служил в старой русской армии, в лейб-гвардии Семеновском полку. Был военным музыкантом: играл на кларнете.

Когда его еще только провожали на службу, в соседском дворе только-только училась ходить маленькая девочка. Все шутили: «Гаврила, гляди — твоя будущая жена… Подрастет, пока ты будешь служить в армии». Через 16 лет, когда он вернулся из Санкт-Петербурга, за изгородью шла по двору красивая молодая девушка. «Кто такая?», — спросил он удивленно. «Так это же Секлета, — засмеялись все вокруг, — твоя невеста! Ты что, забыл?..»

На самом деле вышло так, что они поженились. Эта Секлета и стала моей бабушкой. О ней мало кто помнит. Пожила она, к сожалению, недолго, но успела родить трех детей: Дмитрия, Марию — мою маму, и Георгия. Этот Георгий, которого все звали Егором, тоже получился отменным музыкантом. На пару со своим отцом, моим дедом, они играли: один на кларнете, другой на баяне — на всех деревенских праздниках. Солдатская судьба Егора Гавриловича сложилась трагически. 23 июня 1941 года у него родилась дочь Вера, моя двоюродная сестра. Он только и успел взглянуть на нее, а уже на следующий день отправился воевать. Был пехотинцем. Мой отец рассказывал, что в 1942 году случайно встретил Егора на марше, но в 1943 году он пропал без вести. Как раз в тот период, когда на Кавказе шли тяжелые бои под Туапсе.

Мой отец, Сергей Павлович Куликов, всю Великую Отечественную войну прошел рядовым солдатом. Служил водителем автотягача на одной из батарей 47-й истребительно-противотанковой артиллерийской бригады. На самом переднем крае. Был дважды ранен в бою. Начал войну в 1941 году, а закончил в 1945 году, в Берлине.

* * *

Отцовская судьба — это судьба сильного, терпеливого и доброго человека.

Оставшись без отца десятилетним мальчиком (Павел Андреевич Куликов умер в Пятигорском госпитале военных инвалидов в 1915 году), он с детства был вынужден зарабатывать на жизнь собственными руками. Довольно рано — девятнадцати лет — женился на моей маме. В конце двадцатых или начале тридцатых годов окончил водительские курсы в станице Григорополисской и подался в Калмыкию, в батраки. Уже была семья: один за другим родились четверо сыновей — Тимофей, Федор, Мефодий, Василий. Мефодий умер еще в детстве, но тем не менее это была большая семья, которую нужно было кормить и одевать.

Кулаков в нашей семье не было. Скорее, по классификации тех лет, могли они считаться середняками. Обобранные в гражданскую войну и красными, и белыми, — мой дед Гаврила Никитич недобрым словом поминал какой-то «Жлобин отряд», — родители отца и мамы отдали в колхоз и лошадей, и сельхозинвентарь. Скоро выяснилось, что колхоз не в состоянии прокормить даже работающих в нем людей. Отец не стал ссориться с местными активистами, а рассудил так: в руках есть надежное шоферское ремесло, значит, будет и заработок. В Калмыкии был спрос на водителей, а наемная, хоть и батрацкая, работа могла обеспечить семье и другим родственникам хоть какое-то существование. Приезжая на побывку, отец привозил продукты, зерно, материю, из которой шили одежду. Можно себе представить, насколько скромными были эти гостинцы, но даже они могли кому-то показаться богатством.

Больше всего раздражала независимость отца. Его вера в собственные силы. Хотя сам он никогда не позволял себе какой-либо конфронтации с властью, обид или открытого неповиновения.

Трудно сказать, что стало причиной доноса — зависть, либо ненависть, но отца вскоре арестовали и в 1936 году судили по политической статье — «за подрыв кооперативного движения». Обвинения были надуманными, но их хватило на очень суровый приговор — восемь лет лагерей с конфискацией имущества.

Из дома вынесли все, что представляло хоть какую-то ценность. Забрали даже тетради и карандаши моего старшего брата Федора, который в тот год только пошел в первый класс. Изъяли пустые конверты для писем. И в этом тоже ощущалась некая предопределенность родительских судеб: долгих восемь лет моя мама, оставшаяся с тремя детьми на руках (два подростка да Василий — грудной младенец), не получит никаких известий о своем муже.

Конечно, бедствовали. Конечно, страдали безмерно.

Сначала отца послали на строительство шоссе, соединяющего Москву с Минском. Следующий лагерь, в который его этапировали, находился уже в Азербайджане — в Нахичеванской АССР, где в то время строилась ветка железной дороги, идущая по советской территории вдоль границ с Турцией и Ираном.

Отец мало рассказывал о тех временах. Возможно, просто зачеркнул для себя эту часть жизни, либо боялся расправы за откровенность. Большинство людей, репрессированных в те годы, при освобождении давали подписку о неразглашении обстоятельств дела и условий содержания под стражей. И десятилетия спустя они крепко держали язык за зубами.

Знаю, что в заключении он работал водителем. Крутил баранку и ждал, когда окончится его лагерный срок.

Он завершился чуть раньше — в 1941 году. Завершился потому, что началась Великая Отечественная война.

От людей со схожими судьбами известно, что какая-то часть заключенных могла попасть на фронт. Пройдя через чистилище штрафного батальона и ранение, считавшееся «искуплением вины», эти солдаты получали прощение и в дальнейшем им никто не поминал прошлого. Такая возможность, действительно, существовала, но лишь немногим удалось дожить до спасительного ранения. Штрафная рота, как правило, посылалась на самый опасный участок. Зачастую — в атаку. Ясно, что через считанные минуты такая рота просто сгорала в огне боя. Выживали буквально единицы.

В какой-то степени можно назвать везением иной поворот отцовской судьбы. Он не попал в штрафную роту. Как шофер, в 1941 году он был срочно амнистирован в связи с нехваткой военных водителей и сразу же, за лагерными воротами, мобилизован в Действующую армию. Его боевой путь известен. Противотанковая артиллерийская батарея, особенно когда она выставлена на прямую наводку для отражения танковой атаки — это место для очень крепких духом людей. Там тоже, как и в пехоте, никто не живет за чужой счет…

Повторяя судьбу миллионов наших соотечественников, которых опалила беда несправедливого ареста, а потом и войны, отец сражался с трудностями и врагами честно. Судимость с него сняли после второго ранения.

В 1943 году отец по своим военным делам ненадолго оказался в Астрахани, в тыловых ремонтных мастерских. Пока чинили, я не знаю, пушки или автомобили его батареи, какой-то сердобольный офицер, зная, что рядовой Сергей Павлович Куликов не был дома восемь лет и ничего не знает о судьбе своих близких (ведь Ставропольский край был только что освобожден от оккупации), разрешил ему отлучиться на несколько суток. Дорога от Астрахани до дома — триста с небольшим километров по фронтовым меркам, казалась недолгой.

Суток трое отец на перекладных добирался до родного села. Потерял в пути много времени. Сразу пошел к дому своего тестя, откуда забрали его в 36-м и где жила мама с моими старшими братьями.

Постучался в калитку. Мама ответила: «Кто там?»

Отец не узнал ее голос. Подумал, может быть, какие-то чужие люди живут в родном доме: ведь страшная война прокатилась по этим местам. Но идти все равно было некуда. День клонился к вечеру. Поэтому из-за калитки попросил: «Тетка, пусти меня переночевать. Мне негде остановиться».

Мама так же из-за калитки ему отвечает: «Я вас пустить не могу. Нам запрещено. Идите к председателю». Ясно, что время лихое. Мало ли кто ходит по дорогам. Поэтому сельские власти запретили пускать посторонних людей на постой.

Но отец — знает же, где щеколда, — уже калитку открывает, входит во двор. А мама с Васей, братом моим, на крылечке лежат: жаркое было лето. И надо же — не узнала она мужа. Видно, крепко изменили его облик и тюрьма, и война. Говорит: «Вы тут побудьте, пока я вам в пристройке постель приготовлю…»

Только отошла, отец наклонился и говорит: «Вася, сынок!» В последний раз его видел, когда тот был совсем маленький, а тут уже восьмилетний мальчишка.

Мама, когда услышала, закричала: «Ой, Боже мой, Сережа!..»

Отец ее успокаивает: «Тише! Тише!…» А мама моя, она ведь только и знает, что он был арестован и осужден, но не ведает, что случилось дальше: восемь лет не было писем, вдобавок их самих только что освободили из-под оккупации. И вот говорит отец: «Тише!» — а она испугалась. Спрашивает его: «А шо, ты сбиг?» Он засмеялся, сказал: «Да нет, я не сбежал. У меня сутки остались, мне нужно назад в часть возвращаться…»

И вот мать ему тогда рассказала, как они жили все это время без него, как было трудно.

Тот человек, что написал донос на отца в 36-м, и в оккупацию продолжал издеваться над его семьей. Мать с детьми за двадцать с лишним километров приносили с озера Маныч соль. Выпаривали из воды, сгребали, везли на тачке — как-то надо было жить… И вот этот человек их караулил, забирал соль и переворачивал тачку. Даже гитлеровцы так не издевались, как этот гад.

Отец потом этого человека встретил и, так скажем, крепко его потряс. Дал понять, что не простит ему ни доносов, ни издевательств, ни сотрудничества с оккупантами. В то время все это воспринималось куда острее. Наверное, отец за себя не ручался. Боялся, что рано или поздно просто убьет подлеца, если встретит его на улице.

А что потом? Опять тюрьма?..

Поэтому сразу после войны, когда отец окончательно вернулся домой, вся семья Куликовых перебралась в расположенный неподалеку поселок Айгурский. Там я и родился.

* * *

Одной из самых замечательных черт отцовского характера являлось его сострадание к любому бездомному, беспризорному человеку, какой только мог встретиться на его пути. В то время было много солдат, которые, вернувшись на родину после победы, не находили ни дома, ни близких. Бывало, что село разрушено, кто-то из родных погиб, а кого-то разметало по стране… Те, кому не на что и не на кого было надеяться, просто разворачивались на пепелище и брели куда глаза глядят.

Отец, устроившись на работу шофером, колесил на полуторке по всему Северному Кавказу и часто встречал таких вот неприкаянных людей. Одним легко одалживал деньги: «Когда-нибудь завезешь…», других уговаривал ехать с собой, чтобы те могли устроиться, ожить душой на новом месте. Сколько помню, всегда в нашем доме было многолюдно. Иногда по пять-шесть человек одновременно жили у нас месяцами, пока определялись на работу в совхоз или строили временное жилье. Мама, указывая на отца, иногда даже шутила на украинском языке: «Дэ у чорта не визьмэ, всэ до дому тягнэ…» Но никогда не высказывала недовольства. Наверное, понимала, что в тюрьме или на войне кто-то также помогал ее мужу в трудную минуту.

Наоборот, всегда наши постояльцы были сыты и обстираны. Наверное, в крови у бывших переселенцев были взаимопомощь, гостеприимство, доброжелательность к любому путнику. Без этого на новом месте было просто не выжить. Помню, наезжавшие время от времени чабаны-даргинцы часто оставляли в нашем дворе и повозки, и лошадей. Пока они ходили по рынку, мама щедро рвала в саду целые корзины фруктов. Летом — сливы, абрикосы, вишни. Осенью — виноград. Эти даргинцы варили варенье, а от чистого сердца могли в следующий раз привезти барана. Не было в этом никакой денежной выгоды. Просто добрососедство.

Деревянные полы в доме делали уже на моей памяти, в начале шестидесятых годов. В наших местах лес, доски — дорогое удовольствие. Не каждый себе мог это позволить. И хотя отец работал сутки напролет и неплохо по тем временам зарабатывал, каждый рубль и каждый кусок хлеба доставались ему нелегко. Крестьянский уклад жизни, не терпящий праздности, был привычен и нам, детям. Никогда не помню маму спящей. Я встаю — она уже на ногах, ложусь — она еще работает. Ну ладно, я все же родился после войны. Уже было попроще. Вырос, что называется, при живом отце. А каково было ей, когда осталась она одна с тремя детьми? Работала в колхозе, потом поваром в районной больнице, чтобы кто-то из ребят хотя бы время от времени мог перехватить миску казенной каши…

Старшие мои братья росли, как полагается, настоящими деревенскими мальчишками военной поры. То снаряды откуда-нибудь притащат, то лошадь трофейную домой приведут. В безотцовщине каждый из них ковал свой характер, как того требовала улица и правила того времени. Василий после войны и вовсе убегал из дома с какой-то бродячей группой. Через два месяца его задержали под Харьковом, вернули домой в сопровождении милиционера и сдали отцу под расписку.

Каждому из своих братьев я благодарен, от каждого многому научился.

Родившийся самым последним (в 1946 году отцу был 41 год и 38 — маме), да еще после тех испытаний, которые выпали на долю моей семьи из-за отцовского ареста и войны, я, конечно, не мог не ощущать разницу в возрасте и в мировоззрении, которая была между мной и старшими братьями.

Родившийся в 1927 году, Тимофей даже успел принять участие в войне с Японией в 1945 году. Когда в 1944 году пришла повестка, мама отвела его в военкомат, располагавшийся в селе Дивное. Отступавшие год тому назад немцы взорвали мост через реку Калаус, и щуплому от недоедания Тимофею трудно была преодолеть ее вброд. Тогда мама взяла этого «защитника» Родины под мышку и так перенесла на противоположную сторону реки.

Тимофей отслужил в армии семь лет, а, вернувшись, до пенсии работал в милиции. Что много лет спустя давало основание другому моему брату, Федору, работавшему председателем колхоза, шутливо напоминать мне — офицеру, и Тимофею — старшине милиции, — что мы по сравнению с ним, народным кормильцем, обыкновенные бездельники.

Мы очень его любили и горевали, когда он умер.

Федор оставил о себе добрую славу в наших родных краях. Окончил сельскохозяйственный институт, работал председателем двух колхозов, был председателем райисполкома.

Но не его должности, а глубокая житейская мудрость, которой отличался Федор, делала его в наших глазах чрезвычайно авторитетным человеком. Лично я обязан ему очень многим: это он требовал от меня очень серьезно относиться к учебе и очень радовался моим успехам на этом поприще.

Василий продолжил отцовское дело: стал профессиональным водителем. Причем очень квалифицированным. Когда бываю в Ставропольском крае, обязательно езжу только с ним.

И по возрасту Василий немножко ближе ко мне: все-таки разница между нами всего лишь в одиннадцать лет. Я рос у него на глазах, и по праву старшего брата именно он на первых порах был моим защитником. Помнит, как за братьями я донашивал старую обувь, как мастерил себе самодельные лыжи из сломанных бочек. Брал пару изогнутых досок. Подтачивал, где надо, ножичком и делал веревочные завязки. В 1957 году уже взрослый Василий с шоферского заработка купил мне настоящие магазинные лыжи.

Я — человек благодарный. У меня рука не поднялась выбросить эти лыжи, даже когда, будучи офицером, все время переезжал с места на место. Недавно я рассказал Василию, что храню его подарок по сей день. На него это произвело впечатление.

В этот круг — в круг самых близких для меня людей — входит и двоюродная сестра Вера. Та самая — дочь пропавшего без вести солдата Егора Супрунова, что родилась 23 июня 1941 года. Внучка достопамятной Секлеты, вышедшей замуж за веселого военного музыканта, моего деда по матери, Гаврилу Никитича.

Для меня она просто сестра. Добрая, внимательная, красивая женщина, сумевшая сохранить присущие нашему роду трудолюбие и настойчивость.

Уже после моей отставки с поста заместителя председателя правительства России и министра внутренних дел в марте 1998 года, когда, по принятым в нашем Отечестве правилам, на меня стали собирать компромат, в Ставропольский край вылетела группа компетентных в таком деле сотрудников. Перед ними стояла задача — отыскать в родных краях Куликова все движимое и недвижимое имущество, денежные счета и прочие финансовые активы, которые я теоретически мог бы укрывать на территории края.

Знаю, что, заглянув во двор к брату Тимофею и к сестре Вере, отправились восвояси. Ничего не нашли они там, кроме саманных хат моих близких родственников, родительских могил да крыльца, на котором стоял в 1943 году, приехав домой на сутки, мой битый следователями и лагерями отец.

Битый, но никем и ничем не сломленный.

* * *

Конечно, мое послевоенное детство не идет ни в какое сравнение с детством моих братьев. Хоть и нечасто, но мне мог перепасть кусок жмыха или макухи (прессованные семена подсолнечника и горчицы, остающиеся после отжима растительного масла), которые привозил из рейса отец. Такой кусок, завернутый в тряпку, обычно лежал у него за спинкой шоферского кресла.

Я не мог не чувствовать, что меня с отцом связывали какие-то особые отношения. Может, потому, что был я в семье самым младшим. А может быть, оттого, что мое появление на свет после того, что было пройдено отцом за последнее десятилетие, казалось ему нежданной и последней радостью. Это был уже не просто ставропольский крестьянин Куликов, ездивший к калмыкам на заработки. Теперь он понимал, что такое лишения и смерть, он знал цену пайкового хлеба и цену человеческой жизни. Это был человек иного закала, для которого мое рождение означало настоящее — и это можно было потрогать руками — возвращение домой.

Нечто похожее было испытано и мной, когда в один из дней чеченской войны в генеральском вагончике я остался один на один со своими самыми тяжелыми мыслями. Шли кровопролитные бои. На моих глазах горели боевые машины и гибли люди. Совсем недалеко отсюда, в боевых порядках внутренних войск, воевал с бандитами мой сын, капитан Сергей Куликов. Такова человеческая природа: вольно-невольно, но часто думал о нем. Очень сильно переживал, потому что лучше, чем он, представлял опасности, которые могут встретиться нам на этой военной дороге. Не скрою, хотелось одного — собраться всей семьей за столом, открыть бутылку вина и понять: наконец мы снова все вместе! И это казалось несбыточным счастьем.

Подумал: «Будь ты проклята, эта война!..»

Если это и было на самом деле, то отец старался не выдавать своих чувств. Не делал различий между сыновьями. Любил всех. В каждом отличал свои достоинства и твердой рукой, правда, не пережимая, руководил нашей семьей. Лишь однажды, как мне кажется, он здорово испугался, почувствовав, что может оборваться вот эта ниточка, по-особому связывавшая нас.

В Айгурский из Сухуми приехал погостить мамин брат — Дмитрий Гаврилович Супрунов, которого мы все величали дядей Митей.

Много лет тому назад, еще до войны, вместе со своей женой Марфой он перебрался в Абхазию. На фронт он не попал из-за тяжелой болезни. Работал скромным бухгалтером в одной из строительных организаций.

Не имевший собственных детей, дядя Митя очень быстро со мной подружился. Предложил моим родителям: «В этом году Толику идти в первый класс. Важно, чтобы ребенок учился в городской школе. Пусть он останется в Сухуми. Поможет нам с Марфой, а заодно получит хорошее образование. У вас еще есть ребята, а у нас с женой — никого…» Отец отрезал: «Нет!» Насилу дядя Митя его уговорил, чтобы я с мамой, которая приходилась Дмитрию Гавриловичу родной сестрой, поехал в Сухуми на лето. Доводы были убедительными: «Толик будет купаться, а Маша подлечит сердце…»

Это наше путешествие в Абхазию закончилось тем, что дядя Митя все-таки упросил сестру хотя бы на один год оставить меня в Сухуми. Там я пошел в первый класс, а мама вернулась домой.

Вернувшийся из рейса отец сразу спросил: «Где Толик?» «Я его оставила у Дмитрия», — ответила мама. Отец сначала не поверил. Думал, что мама шутит. Но, видимо, предчувствие какой-то опасности подняло его на ноги. Он пошел искать меня. Заглядывал под кровати: «Толик, ты где?..» Выбежал во двор, звал меня: «Сынок, отзовись…» Когда наконец понял, что меня нет дома, вернулся в комнату и сказал маме грозным голосом: «Иди хоть пешком! Бери палку и иди за сыном!»

Насилу его отговорили.

Через год я вернулся домой. В последующем еще два или три раза предпринимались попытки вернуть меня в Абхазию, но отец всякий раз просто становился горой: «Пусть ездит на каникулах. Пусть помогает. Но я не хочу, чтобы сын уезжал из семьи!»

Много лет спустя он очень гордился, что у него, рядового солдата, сын стал офицером. «Мой сын уже капитан… Мой сын уже полковник… Мой сын уже генерал-майор…» — сообщал он друзьям всякий раз, когда меня повышали в звании.

* * *

Я рано сел за руль автомобиля. Еще тогда, когда мои ноги не доставали до педалей. Конечно, отец выжимал сцепление, газовал и переключал скорости, но по ровной степной дороге я вел грузовик самостоятельно. Позднее, лет в одиннадцать-двенадцать, я мог управиться с полуторкой и без его помощи.

Течение мальчишеского времени можно было измерять периодами, когда у отца, совхозного шофера, появлялась новая рабочая машина. Сначала это была полуторка, потом ГАЗ-51, ЗИС-150, УРАЛ-ЗИС. На фронте отец водил разные машины: лендлизовские «студебеккеры», «форды» и советский ЗИС-5. Вот этот — «зисовский» — грузовик он считал лучшей машиной Великой Отечественной войны.

Человек он был работящий и очень известный в округе. Во время уборки урожая вывозил от комбайна на элеватор по 90–100 тонн зерна. Далеко не каждому это было по силам. «Теперь так не работают», — сказал мне однажды шофер Иван Соболев, который в те годы работал в комсомольско-молодежной бригаде, которую возглавлял на правах старшего и опытного товарища мой шестидесятилетний отец.

Крестьянский труд — тяжелый, надрывный. Но ни роптания, ни резкого слова не слышали мы от отца даже тогда, когда, вернувшись из дальнего рейса, он получал новое задание. Приходил человек из конторы и сообщал: «Сергей Павлович, надо ехать!..» Мать собирала котомку с продуктами и отец молча уходил. Помню буранные, студеные зимы пятидесятых годов, когда начали вымерзать совхозные отары. Отец пропадал на работе неделями: возил корма через снежные заносы.

Вот эта отцовская безотказность казалась мне совершенно нормальной. Каждый из нас, мальчишек, очень быстро привыкал к тому, что страда — это время черноземной крестьянской отваги. От того, как ты вел себя во время сева и уборки, зависела репутация не только сельского работяги, но и сельского подростка. Напомню, что бывший генеральный секретарь ЦК КПСС и первый президент СССР Михаил Сергеевич Горбачев, выросший в одном из соседних районов — Красногвардейском, — будучи школьником, заслужил на уборке урожая орден Трудового Красного Знамени.

Освоившись за рулем отцовской машины, в 15–16 лет я уже возил зерно от комбайна на ток. Вся сложность состояла в том, чтобы уровнять скорости машины и комбайна во время выгрузки зерна на ходу. Позднее мне могли поручить и более сложную работу — например, выгрузку силоса. Тут надо было довольно энергично действовать рычагами и педалями, чтобы тяжелую машину не потащило в силосную яму.

Я понимал, как тяжело приходится отцу. Ведь в страду работают и день, и ночь. Говорил: «Папа, ты вздремни пару часов, а я поработаю…» Отец уступал мне место за рулем, но спал, что называется, вполглаза, и то в кабине. Только позднее, убедившись, что я работаю уверенно, шел отдыхать уже на полевой стан.

Шоферская работа мне очень нравилась. Бывало, вместо отца я развозил грузы по фермам, и даже коробки с кинофильмами — по сельским клубам. Водительский навык и технические знания были настолько прочными, что буквально через год, когда я поступил в военное училище, меня просто-напросто отстранили от занятий по вождению. Преподаватель сказал, что ездить я и так умею и он не хочет тратить на меня золотое учебное время. Дескать, пусть учатся рулить те курсанты, которые вообще не имеют навыков. А водительские права мне выдали уже после первого курса.

Учился я на грузовиках, тогда как легковая машина, особенно личная, казалась мне неимоверной роскошью. Да и не только мне: частных машин почти ни у кого не было. Правда, в начале пятидесятых годов один из братьев, Федор, приволок откуда-то пустую раму автомобиля «Победа» с документами. Целый год они с отцом колдовали над ней, собирали запчасти, но сделали машину как новенькую.

Приучая меня к автомобилю, отец искренне верил, что это ремесло обязательно пригодится мне, какими бы ни были мои собственные планы и надежды. Как когда-то в 30-е годы, в пору ухода из голодного колхоза, он, наверное, рассуждал, что эта работа даст мне верный заработок в жизни и сделает меня самостоятельным человеком. Часто брал с собой в дальние рейсы. Ездили мы с ним и на Черные Земли — в Калмыкию, и в горы.

Кажется, в один из таких рейсов он рассказал мне о том, как в Нахичевани, будучи заключенным, нечаянно задавил человека. Он работал на строительстве железной дороги, возил рельсы. В одном из азербайджанских сел какой-то мальчишка, чтобы покататься, из озорства, на ходу зацепился руками за рельсы между тягачом и прицепом. Но сорвался и попал под колеса прицепа. Машина, везущая рельсы, была такой тяжелой, что отец даже не заметил, что заднее колесо переехало упавшее тело. Выяснилось это, когда он прибыл на место разгрузки.

На следующий день вызвали в местную милицию.

Отец понимал, что ему, заключенному, могут только добавить срок. Человек он конченый, сидит «за политику». Кому охота разбираться? И был ошеломлен сообщением, что его не считают виноватым и не станут привлекать к ответственности за гибель азербайджанского мальчика. После этого он уверовал, что справедливость может улыбнуться даже самому бесправному. Что никогда не надо отчаиваться. Ведь вокруг много правдивых, добросовестных людей, которые могут придти на выручку даже в самую смертную минуту.

* * *

Так уж вышло, что осенью 1953 года в школу я пошел в Абхазии. В 1 «В» класс сухумской мужской школы № 2 имени А.С. Пушкина. До сих пор с благодарностью вспоминаю свою первую учительницу Вассу Ивановну Островскую.

Сухуми был городом многонациональным, поэтому среди моих товарищей и одноклассников, не делавших, правда, никаких различий по национальному признаку, были мингрелы, русские, абхазы, грузины, армяне, греки и даже прибалты. Во втором классе учился будущий политический лидер абхазов Владислав Ардзинба. Среди ребят постарше, пятиклассников или шестиклассников нашей мужской школы № 2, ловкими футбольными финтами отличался будущий народный артист СССР, замечательный тенор, солист Большого театра Зураб Соткилава. Позднее он станет мне другом. Таким же, как будущий корреспондент газеты «Комсомольская правда» Александр Кутателадзе, более известный как литератор Александр Потемкин.

В слово «будущий» я вкладываю особый смысл. Будущее делало нас равными, и на улице Бараташвили, в районе знаменитого обезьяньего питомника, все мои товарищи по детским играм, как правило, уступавшие мне должность командира, учились товариществу, отваге и великодушию. Ребята мы были, прямо скажем, подвижные. Многие носили рогатки. Легко дрались и легко мирились. Наши самодельные бомбы, шумные, но, впрочем, почти безопасные — могли рвануть в самый неподходящий момент у стены летнего кинотеатра или в многоголосом сухумском дворе.

Много лет спустя, будучи генералом, чьи войска, осыпаемые камнями и металлическими штырями, растаскивали в разные стороны участников многочисленных межнациональных конфликтов на Кавказе, я не раз вспоминал то время, что было прожито мной в Сухуми. Пытался понять, откуда взялось это ожесточение между людьми? Ведь часто это были мои ровесники. Возможно, даже товарищи по детской игре, которые во взрослых играх выбрали себе, к сожалению, неподходящих командиров…

Надо знать Кавказ, чтобы понять, как помогали здесь друг другу, когда надо было построить дом, сыграть свадьбу или, не дай Бог, проводить в последний путь умершего соседа. Русский — нерусский, какая разница?.. Дядю Митю, например, приобретшего за годы жизни в Абхазии прочный южный загар и кавказские усы, многие принимали за грузина. Обращались на грузинском языке. И он с достоинством отвечал им тоже по-грузински. Я видел, каким уважением светились глаза его невольных собеседников.

На той же улице Бараташвили, через дорогу, жила семья ветерана войны, которого мы называли дядей Мишей. Был он мингрелом по национальности. По-своему примечательный человек: привез с фронта и усыновил русского мальчишку, бывшего беспризорника. Считалось, что он является старшим братом для родных дяди Мишиных детей. Было их трое. За давностью лет не помню имена, но один из них — кажется, Авто, подглядывал через забор в тот день, когда я со своим закадычным другом Рудиком Грибергом (наполовину — эстонец, наполовину — латыш) пытался достать камнями выводок лягушек в старой известковой яме.

Один из брошенных мной камней, отрикошетив от забора, зацепил голову Авто. Пошла кровь. Перепугавшийся Рудик дернул меня за рукав: «Толик, чухаем в горы!..» Чухаем — это значит «уносим ноги». То, что «чухать» надо было не куда-нибудь, а «в горы», свидетельствовало, что за разбитую голову Авто с нас спустят три шкуры.

Поначалу я так и хотел поступить. Но потом вспомнил, как хорошо ко мне относилась мать Авто — тетя Графина, — и остался на месте. Все-таки я не чувствовал себя злоумышленником. Поэтому бросился искать подорожник, который в нашей мальчишеской среде считался самым действенным лекарственным средством при порезах и ссадинах.

Подорожник мы нашли, я лично прилепил его к ране Авто — и пошли признаваться в содеянном.

«Тетя Графина, ведь я не нарочно…» — потупился я, когда пришло время расплаты.

Ругали нас, конечно, очень сильно. Но я почувствовал, что прощен, когда в уголках глаз этой суровой, как мне тогда казалось, грузинки увидел отблески уважения. Как это бывало лишь тогда, когда мой дядя Митя по-грузински отвечал незнакомцам.

Это было важно: меня, мальчишку, уважали за смелость, за умение признать вину, за искренность…

Мое возвращение в Айгурский, где я начал учиться со второго класса, было овеяно дымкой романтики. Ведь я вернулся почти из путешествия. Видел море, встречался с далекими, а поэтому загадочными детьми, которые знали морские термины, ныряли ласточкой с пирса и носили звучные имена — Нодари, Автандил, Тариэл…

Я как мог поддерживал этот интерес к себе. Что было, в общем-то, нетрудно в нашем степном поселке, в самом, наверное, глухом, северо-восточном, углу Ставропольского края.

Помню, всем классом из-за какой-то инфекционной болезни мы попали в районную больницу в селе Дивном. Пространство было ограниченное, а времени было сколько угодно. Я рассказывал, что был капитаном большого корабля, который только что вернулся из Турции. Отчасти это было вольное изложение книг Жюля Верна, отчасти — собственные ощущения, приправленные отчаянным враньем.

Краем глаза я, конечно, наблюдал за реакцией одноклассников и не мог понять, почему они слушают меня с открытыми ртами. Ведь знают, что вру, а все равно верят.

Добрые, хорошие мои товарищи!.. Из одиннадцати нас осталось уже только восемь… Почти все после школы получили высшее образование. Стали учителями, как Валя Глущенко, Неля Козубова, Люда Соболева, врачами, как Саша Герасименко, связистами, как Света Жилина, высококлассными специалистами сельского хозяйства: Вася Антосевич, Саша Игнатов, Валя Дьяконова. Каждый из них пригодился на родной земле. Каждый живет достойно. В судьбе каждого немалое участие приняла наша учительница Вера Васильевна Фисенко, в то время молодая выпускница педагогического училища.

В пятидесятые и шестидесятые годы XX века в наших местах никакого «индифферентного отношения» к образованию уже не было. Все учились на совесть.

К сожалению, уже ушли из жизни Валера Барабаш, Петя и Валя Горновские.

Несколько лет тому назад, на встрече одноклассников, Неля Козубова рассмеялась: «Толик, ты помнишь, как рассказывал нам в больнице, что переплыл Черное море?..»

* * *

Общение с дядей Митей открыло для меня мир строгой религиозной жизни. Он был глубоко верующим человеком — православным христианином и всю свою жизнь посвятил служению Богу. Вместе с женой он уехал из Митрофановского еще в двадцатые годы. Может быть, опасался гонений за веру. Может быть, была какая-то другая веская причина. Так или иначе, но осели они в Абхазии. Сколько помню, был дядя Митя молитвенником и постником, чтил все православные праздники и бережно хранил большую библиотеку религиозных книг.

Мальчишкой я часто приезжал в Сухуми на летние каникулы. Учился у него ремеслам — столярному и слесарному, в которых дядя Митя изрядно преуспел. Помогал ему на горной пасеке, находившейся в пятидесяти километрах от города. А поскольку никакой другой литературы, кроме церковных книг, на пасеке не было, их я и читал в свободное время.

Затворничество в горах мне было не по душе. Хотелось в город — к друзьям, к морю.

Однажды не выдержал, попросил дядю отпустить меня в Сухуми хотя бы на неделю. А он то ли в шутку, то ли серьезно поставил мне условие: «Вот выучишь эту молитву, — показывает мне три листа из книги, — выучишь и поедешь…» Сказал это, не отрываясь от работы, видимо, в полной уверенности, что его задание покажется мне невыполнимым.

Проходит час, может, два. Я подхожу и сообщаю: «Готов!..» Дядя Митя даже головы не поднял, делал бочонок для меда, говорит: «Ну давай, рассказывай». Я без запинки произношу молитву наизусть, но он этого не видит, думает, читаю с листа. Требует: «А теперь закрой книжку и перескажи своими словами». А у меня нет никакой книжки. Он поднимает голову, видит это и кричит соседу: «Иван Григорьевич, иди скорее сюда!»

Прибегает встревоженный сосед: «Что случилось?» — «Ты помнишь, я ему сказал, чтобы он выучил молитву?» — «Да, помню», — соглашается Иван Григорьевич. — «Посмотри, а он уже все знает…» — «Не может этого быть! — сомневается сосед — Садись, рассказывай…» И я снова прочитал текст наизусть без единой ошибки. Эта история еще долгие годы приводила дядю Митю в восторг: «Ну и память у Толика!..»

Конечно, я был тут же отпущен к морю.

Память у меня, действительно, неплохая, но библейские сюжеты и колючие, ежевичные заросли церковнославянских букв в религиозных книгах в ту пору никак не занимали меня. Я тактично относился к дядиной вере, ничуть при этом не сомневаясь, что дядя Митя и моя мама искренне заблуждаются, когда молятся и уповают на призрачные небесные силы. Как пионер и комсомолец, я был непреклонен в своем атеизме. «Никакого Бога нет»» — однажды сказал я маме довольно бесцеремонно.

Она не стала меня разубеждать. Только произнесла в ответ очень мудрые слова, которые запомнились мне на всю жизнь: «Сынок, никогда и никому не говори, что Бога нет. Ты можешь не молиться, можешь не креститься, можешь не ходить в церковь, но никогда не говори, что Бога нет… В душе ты все равно верь и надейся. Бог помогает тебе во всякую минуту. Придет день, когда ты сможешь это понять…»

Может быть, потому, что это были слова матери или оттого, что во мне, как во всяком человеке, хранится вековая память нашего христианского народа, я ощущаю это присутствие великой, чистой, непознаваемой силы, которую я называю Богом и в которую уже давно искренне верю.

Верю и в то, что и сам я храним этой силой. Как иначе объяснить, что, пройдя через многие испытания, я не опустился, не запил и не упал духом. Видно, мой ангел-хранитель был всегда рядом, не бросал в трудную минуту.

Говорят, что на войне неверующих людей не бывает.

В январе 1995 года, в Чечне, в самые трудные дни противостояния федеральных сил с боевиками незаконных вооруженных формирований, когда шли кровопролитные бои и даже мне, генералу, приходилось прорываться на БТРе сквозь огонь неприятельских гранатометчиков, со мной захотел встретиться священник Русской Православной Церкви. Видимо, невысокого духовного сана, щуплый, пожилой человек с усталым лицом.

Я охотно откликнулся на это пожелание. Думал, чего-нибудь попросит или станет за кого-то ходатайствовать. Оказалось, что нет. Держит в руках маленькую иконку и говорит: «Товарищ генерал, я принес вам икону святого мученика Анатолия. Хочу, чтобы носили ее с собой». Еще протянул он мне молитву на синей ленте с тиснеными золотыми буквами.

С благодарностью я принял из его рук икону, положил молитву во внутренний карман кителя и твердо пообещал: «Да, я буду носить эту молитву!» Вспомнил, что рассказывала и мама об этой молитве — «Живый в помощи», — которую зашивали в пояс, в одежду солдатам, уходящим на войну. Было такое чувство, что этот священник вовремя был послан ко мне. Как раз тогда, когда нужно было задуматься о своем месте на этой войне. Посреди крови и боли легко ожесточиться, опуститься до мщения. А мне было сказано: «Береги душу! Помни о душе!»

* * *

После окончания школы твердо решил поступать в военное училище. Честно говоря, все равно, в какое, лишь бы стать офицером. Тут как знак свыше. Сказали бы: «Будешь летчиком! Будешь танкистом!», немедленно бы согласился. И что удивительно, скорей всего преуспел бы в этих военных профессиях. Во всяком случае выучился бы не хуже других.

Военная служба была написана мне на роду. Однако призывнику, собирающемуся стать курсантом, как-то несерьезно путаться в таком важном деле, как выбор военного училища.

Отправился в райцентр, в Дивное, чтобы посоветоваться в военкомате со знающими людьми.

Офицер положил передо мной листок бумаги: «На, выбирай!..» Это была разнарядка — список военно-учебных заведений, где были готовы принять абитуриентов из Ставрополья. Впервые понял: и тут существует армейский порядок.

Взгляд сразу зацепился за строку «Орджоникидзевское училище МООП РСФСР имени С.М. Кирова».

Что означала загадочная аббревиатура «МООП РСФСР» я не знал, но отнесся к этим буквам с доверием. Если знают такое учебное заведение в военкомате, значит, оно как-то связано с армией, с военной службой. Написано же: «Офицер мотострелковых войск, срок обучения — три года, после окончания присваивается звание «лейтенант». Есть и гражданский диплом «юрист средней квалификации».

Это меня сразило окончательно: еще и юрист… Большего просто нельзя было пожелать. Тем более, что экзамены — сочинение, русский язык и литература, история — не представляли для меня никакого труда.

Майор из военкомата тоже не знал, как расшифровываются буквы «МООП РСФСР», но мы решили, что я разберусь в этом сам, когда поеду поступать.

Я прошел медкомиссию и был признан годным для учебы на офицера. Все необходимые документы были отосланы. Однако шло время, а вызова из училища не было. Многие из моих сверстников уже успели съездить в свои вузы и провалиться на экзаменах, а я каждый день встречал сельского почтальона. Как потом оказалось, экзамены в этом училище принимали по особому расписанию. В августе поступали военнослужащие — солдаты из армии, и только в сентябре — гражданская молодежь.

Но я об этом не знал и очень волновался.

Отец был в рейсе. Посоветовался с мамой: «Наверное, я поеду… Про меня там, наверное забыли…» Мама (она вообще была неграмотная, нигде никогда не училась, в отличие от отца, окончившего четыре класса церковно-приходской школы) только вздохнула: «Сынок, как считаешь нужным, так и поступай. Школу ты закончил. Наши с отцом полномочия закончились — истекли. Если поедешь, вот тебе пятьдесят рублей на дорогу…»

Надо сказать, что эта сумма по тем временам была немалая: на оставшиеся деньги я купил первые в своей жизни часы.

Город Орджоникидзе (Сейчас Владикавказ. — Авт.) — это столица Северной Осетии. Кажется, через двое суток был уже там. Разузнал дорогу и сел на трамвай. Заметил, что вместе со мной подъехали к воротам училища ребята в солдатской форме. Это были те военнослужащие, поступавшие в августе, в то время как я должен был приехать только через месяц.

Но в учебном отделе ко мне отнеслись в общем-то неплохо: «Вызов тебе пошел, — сказали мне. — С формальной точки зрения ты — законный абитуриент. Ну а если приехал раньше, будешь сдавать экзамены вместе с солдатской группой».

Заодно выяснил, что Орджоникидзевское училище готовит офицеров для внутренних войск, а непонятные буквы — «МООП» — означали его ведомственную принадлежность к Министерству охраны общественного порядка РСФСР.

Пошел сдавать. Солдатская группа приняла меня хорошо. Особенно когда выяснилось, что у меня в чемодане лежит внушительная кипа шпаргалок, которыми меня вооружили знакомые ребята в Ставропольском педагогическом институте. Это были сочинения по литературе. Мне они были не нужны: наша учительница Евдокия Иосифовна Палагота сумела дать нам хорошие знания, и я до сих пор помню наизусть огромные цитаты из Толстого, Гоголя и Тургенева, — но для солдат, которые за несколько лет службы не прикасались к школьным учебникам, мои шпаргалки пришлись весьма кстати.

После успешной сдачи экзаменов меня зачислили в училище. Когда начали подъезжать мои сверстники, я уже ходил в курсантской форме. Откуда они могли знать, что я — такой же бывший школьник, как и они? Что мне нет еще и семнадцати лет?

Первые дни побаивались. Особенно когда меня назначили дежурным по батальону на приемных курсах. По ночам эти гражданские ребята готовились к экзаменам и немного шумели. Но когда я заходил в казарму, слышал, как впереди меня бежала волна тревожного шепота: «Тихо, тихо, идет дежурный!..»