ДВА ВЕЛИКАНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДВА ВЕЛИКАНА

Дух века требует великих перемен

и на сцене драматической.

А. Пушкин

Утром 21 июня 1897 года драматург, режиссер и преподаватель драматического искусства Владимир Иванович Немирович-Данченко получил телеграмму, приятно его взволновавшую: «Очень рад, буду ждать вас два часа в «Славянском базаре».

Это был ответ московского театрального любителя Константина Сергеевича Алексеева на лаконичное письмо Вл. Немировича-Данченко с предложением встретиться, чтобы поговорить «на тему, которая, может быть, его заинтересует».

Быстрый и категорический ответ свидетельствовал, что автор телеграммы действительно сильно заинтересовался полученным предложением. Такое отношение тем более радовало, так как незадолго до этого Немирович-Данченко обратился с обстоятельной докладной запиской к управляющему императорскими театрами в Москве, а управляющий отверг ее начисто.

Впрочем, что можно было ожидать от чиновника, когда какой-то, пускай даже известный, деятель искусства осмелился предложить реорганизацию Большого и Малого театров. Да как можно сметь думать изменить что-либо в порядках, установленных на императорской сцене? Дерзкий, почти крамольный проект! Недаром управляющий театрами испещрил докладную записку множеством вопросительных и восклицательных знаков. Очевидно, «содержание оной весьма не одобрил».

Личная беседа Немировича-Данченко с управляющим конторой императорских театров тоже оказалась бесплодной. Едва речь зашла о затхлой атмосфере и полном застое в жизни театров, управляющий резко запротестовал. А когда опытный драматический педагог и режиссер предложил: «Дайте мне поставить «Руслана и Людмилу» совершенно заново!» — ответ прозвучал почти грозно: «Вас нельзя допускать к Большому театру на ружейный выстрел. Вы там все перевернете вверх ногами».

Разговор длился недолго, с полчаса. Срока этого было достаточно, чтобы убедиться в полнейшей безнадежности всех предложений. Уходя, Немирович-Данченко заметил:

— А знаете, я сейчас иду на свидание с Алексеевым-Станиславским. Хочу с ним создать новый театр.

— Алексеев-Станиславский? — поморщился управляющий императорскими театрами. — Да, знаю… Я бы взял его в заведующие монтировочной частью.

О чем серьезном можно было говорить с таким человеком?

В старой Москве в рестораны и трактиры ходили не только обедать; нередко они были также местом деловых и дружеских встреч. Купцы заключали здесь торговые сделки, друзья проводили время в беседе, некоторые посетители коротали досуг за чтением газет или, наоборот, сами писали статьи. Так популярный фельетонист Влас Дорошевич избрал постоянным местом своей работы ресторан «Эрмитаж». Известный артист Малого театра Пров Садовский проводил там все часы, свободные от спектаклей.

Трактиры славились русской кухней — кулебяками в несколько ярусов, каждый со своей начинкой: из мяса, рыбы, грибов, дичи; квасами на любой вкус; щами, такими кислыми и газированными, что их приходилось держать в толстых бутылках от шампанского, а то разорвет. Обслуживали трактир половые, щеголявшие в белоснежных штанах и в рубахах из тонкого голландского полотна с цветными шелковыми кушаками.

Среди фешенебельных московских ресторанов выделялся «Славянский базар». Снаружи он напоминал солидную англиканскую церковь, и внутри его все было обставлено с церковной пышностью. Даже обычные обеды и завтраки походили тут на торжественнее священнодействие. «Славянский базар» недаром считался аристократическим — рядовое купечество, тем более простой люд, туда было не вхоже. Из приезжих: высшие петербургские чиновники, сибирские золотопромышленники, крупные степные помещики; а из москвичей: богатые фабриканты, интеллигенты, что посостоятельнее, да избранные представители артистических, художнических и писательских кругов — бывали завсегдатаями дорогого ресторана.

Все это давно кануло в вечность. И об исчезнувшей черточке старого быта не стоило бы вспоминать, если бы «Славянский базар» не занял примечательного места в истории мирового театра. Именно здесь, под крышей дома, до сей поры сохранившегося, состоялась встреча двух выдающихся деятелей русской культуры, заложивших фундамент лучшего, передового театра.

Трудно представить более непохожих людей, чем эти два человека, посвятивших всю свою жизнь общему делу.

Константин Сергеевич Алексеев-Станиславский… Купеческая семья Алексеевых владела фирмой, выпускавшей мишуру, канитель и прочие золотошвейные изделия.

Патриархальный уклад и прогрессивные веяния необычно уживались в этой семье, отнюдь не типичной для московских купцов. Строгие требования устоявшегося старого быта сочетались здесь с неистребимым влечением к искусству.

Быть может, так влияла жена главы дома — она была дочерью парижской актрисы Варлей, гастролировавшей в России. Во всяком случае, трехлетний Костя Алексеев уже участвовал в домашнем спектакле, изображая зиму в живых картинах «Четыре времени года». Детей Алексеевых с раннего возраста возили в цирк, оперу, драму, что тоже не было обычным в патриархальных семьях.

Год от году Костя Алексеев все более увлекается сценой. Юноше даже приходится взять псевдоним, чтобы скрыть от отца участие в водевилях, которые могли ему показаться чрезмерно фривольными.

В то время его сценическим идеалом был врач-любитель, некий Станиславский. Когда на старости лет он сошел со сцены, романтически настроенный юноша решил стать его преемником по сцене и даже фамилию Станиславский сделал своим псевдонимом.

Расцвету таланта всякого художника способствует благоприятная творческая атмосфера. Судьба в этом отношении особенно баловала Алексеева-Станиславского. Начать с того, что он имел возможность не пропускать ни одного спектакля или концерта выдающихся иностранных гастролеров.

Знаменитая итальянская опера с лучшими солистками и солистами мира: Патти и Лукка, Котоньи и Таманьо. Великий трагик Томмазо Сальвини… Только могучий Шаляпин, достигший особой вершины, их превзошел. Увлеченный ими Алексеев-Станиславский долгое время мечтал и пытался стать певцом оперы.

Корифеи русского театра: Живокини, Федотова, Медведева, Ермолова, Давыдов, Шумский, Садовский…

Всех не перечесть, кого удалось видеть юноше-любителю, кто покорял его великолепным пением или игрой, прививал неизбывную любовь к искусству театра, воспитывал тонкий художественный вкус.

И несколько позднее, при первых самостоятельных шагах в жизни, он встречает выдающихся людей мира искусства. «Русский Медичи» — основатель картинной галереи П. М. Третьяков. Собиратель другой ценнейшей галереи С. П. Щукин. Создатель первого театрального музея А. А. Бахрушин и разносторонне одаренные щедрые меценаты Савва Морозов и Савва Мамонтов. Всех их тоже не перечесть.

Нет, надо оговориться, в числе тех, с кем будущий реформатор театра имел счастье общаться, были и такие люди, как музыканты братья Антон и Николай Рубинштейны, композитор С. И. Танеев и сам Петр Ильич Чайковский!

Гордость Малого театра, Гликерия Николаевна Федотова пестовала Алексеева в его сценическом отрочестве. Лучший оперный педагог Федор Федорович Комиссаржевский занимался вокалом. Но более всех помог себе он сам. Трудом упорным. Целеустремленным. Подвижническим, почти фанатичным.

Тем не менее Алексеев-Станиславский, так страстно любя сцену, долгое время не выступал в театре «и в качестве актера, ни режиссера. Даже по внешнему облику нельзя было догадаться о причастности его к актерскому званию. Статный, с пластичными и барственными движениями, неизменно одетый изысканно, он скорее напоминал аристократа, ведущего светский образ жизни. К тому же в тридцать три года у него была седая голова и черные густые усы, ну совсем как у лихого гусара!

Вот такой красивый, неожиданный, живописный шел он на встречу, назначенную в «Славянском базаре».

Владимир Иванович Немирович-Данченко… Коренастая фигура, лицо, которое принято считать типично русским, холеная пушистая борода… Нет, он никак не походит на своего будущего театрального единомышленника и соратника. Да и жизнь его была совсем иной.

Тринадцатилетним мальчуганом пришлось ему зарабатывать, давая уроки. С тех пор до окончания классов гимназии в Тифлисе репетировал. И студентом в Москве тоже жил на заработки от уроков. Потом стал писать статьи, фельетоны, рассказы, повести. Впрочем, влечение к литературе пробудилось гораздо раньше: еще в четвертом классе гимназии он автор нескольких пьес, а в шестом классе — редактор журнала «Товарищ».

Страсть к театру была особенно неугасимой. Владимир Немирович-Данченко рано вошел в мир кулис. Видный театральный деятель Яблочкин (отец народной артистки СССР А. А. Яблочкиной), приехав в Тифлис, пригласил гимназиста Владимира Немировича давать уроки своему сыну. Глава дома — режиссер, его жена и дочь — одаренные актрисы, ближайшие друзья — тоже работники сцены. Как в таком окружении отрешиться от мечты посвятить себя служению Мельпомене!

Тифлисский гимназист неизменно участвует во всех любительских спектаклях, студентом Московского университета он режиссирует в кружках любителей, затем становится лучшим педагогом драматического искусства в Филармонической школе.

Драматургия тоже его стихия, пьесы его отличаются остротой содержания, яркой сценичностью, глубоким психологизмом.

Так кто же он — этот многогранный талантливый человек: режиссер или педагог драматического искусства, литератор-прозаик или же драматург?

Всякий ответ был бы неточным, ибо все это неотделимые качества душевно богатой личности. Бесспорно одно: Немирович-Данченко целиком, всем своим существом, принадлежал Театру. Вот его собственные слова: «Мечты о театре, охватившие меня с юности, кричали во мне, требовали!»

Ровно в два часа дня живописный великан с седой головой и черными усами и коренастый барин с холеной бородой вошли в большой круглый зал «Славянского базара».

Нарядный зал был переполнен. Расторопный официант во фраке, касимовский татарин, сразу узнав в одном из вошедших постоянного гостя, приветствовал его с почтительным поклоном:

— Здрэссь-те, Кинстинтин Сергеич… Быстрым, наметанным взглядом определив, что гостям не до гастрономических наслаждений, что они чем-то озабочены и явились, видимо, для серьезного разговора, официант предложил:

— Не угодно ли в ваш кабинет, Кинстинтин Сергеич? — Не дожидаясь ответа, татарин откинул тяжелую штофную портьеру, прикрывавшую дверь.

Станиславский и Немирович-Данченко чуть задержались у порога, вежливо уступая друг другу дорогу, и вошли в отдельный кабинет. После многолюдного, светлого зала там казалось почти темно и очень тихо: мягкий ковер во весь пол заглушал даже шаги.

Деловая беседа началась сразу, едва они сели за стол и закурили: Станиславский — длинную душистую папиросу, а Немирович-Данченко — толстую гаванскую сигару.

— Вы, Константин Сергеевич, конечно, догадываетесь, почему и зачем я обеспокоил вас своим письмом?

— Полагаю, Владимир Иванович, по делам театра?

— Нового, пока еще не существующего…

— Именно!

Они понимающе переглянулись, слегка улыбнулись друг другу и заговорили так искренне и просто, словно уже давно были знакомы.

С каждой минутой беседа становилась жарче. Тема для обоих была неисчерпаемой. Наперебой, горячо, как об очень наболевшем, они говорили о затхлом академизме, о безнадежном архаизме, отсталости существующих театров. Вскоре не осталось ни одной стороны жизни в старых императорских театрах, на которую не обрушился бы град беспощадной критики.

Они ни разу не заспорили. Несмотря на обилие различных примеров, на большое число подробностей, для разногласий не было повода. Взгляды их сливались, не сталкиваясь в противоречиях, хотя случалось, что один в чем-либо шел дальше, но тогда он увлекал другого своей мыслью.

Говорили, все более горячась, не заботясь о логике, иногда вразброд, сумбурно, одобряя и развивая мнение собеседника. Как полные единомышленники, они не заботились о том, чтобы произвести впечатление какой-нибудь острой фразой, «красным словцом» или псевдонаучным определением.

«Кризис театра» в ту пору не было обиходным выражением критиков. «В театре неблагополучно — он перестал радовать!» — порой вырывалось из уст зрителей и встречалось в печати.

Александрийский в Петербурге и Малый театр в Москве, имевшие привилегию именоваться императорскими, считались вершинами театрального искусства. Однако за свою долгую историю они не раз испытывали неблагополучие.

Великий М. С. Щепкин в свое время возводил здание русского сценического реализма. А драматические творения Гоголя наполнили новым содержанием основы, на которых зиждился Дом Щепкина. Минули годы, и снова возник разговор о спаде искусства Малого театра. Уныние и разочарование тем более были сильны, что погасло яркое сияние другого гиганта русской сцены — Мочалова. Даже могучий талант Прова Садовского, основателя целой актерской династии, не мог скрыть неблагополучия в стенах Щепкинского дома.

Пьесы А. Н. Островского не только положили конец застою в репертуаре Малого театра, но и революционизировали форму и содержание всего театрального искусства. Сценический реализм и романтизм, взаимно обогащаясь, стали животворным методом актерской игры. На сцене воссияли новые самоцветные имена. Целая плеяда артистов, владевших тайнами непревзойденного, благородного мастерства, вписала золотые страницы в историю Малого театра. Вот их далеко не полный список: Г. Н. Федотова, М. Н. Ермолова, Е. К. Лешковская, П. М. Садовский, А. П. Ленский, А. И. Южин…

Жизненная правда и пафос романтизма, однако, не должны канонизироваться. Как все явления жизни, они неизбежно движутся, совершенствуются, порождают новые эстетические категории. Если бы этого не было, то форма и содержание искусства вдруг остановились бы в своем развитии, закоснели и отстали от требований действительности, ушедшей далеко вперед.

— Императорские театры отстали от времени! — говорил Станиславский. — Душа зрителя влечется к чему-то иному, к новой сценической форме, к другим методам выявления характеров, чувств, настроений.

Немирович-Данченко горячо поддержал:

— Согласен, верно! Прежде всего неблагополучно в репертуаре. Конечно, Островский с его пятью десятками комедий продолжает быть нашей гордостью. Но статистика в искусстве не убедительный аргумент, и язык цифр не всегда рассказывает о существе театрального дела. Современный зритель ждет отклика и ответа на свои сокровенные думы и чаяния. Нам нужны новые драматурги и пьесы…

— И Островского следует играть по-новому, по-иному!

— Нужно и можно! Было бы совершенно естественно взять от прошлого все лучшее, что может помочь в нашем искусстве. Мы все еще куем наше искусство. Мы никак не можем остановиться и сказать: «Вот это есть венец театрального искусства!»

— Пусть не один, а все члены театральной семьи думают о том, чтобы жилось хорошо в стенах театра. Тогда создастся атмосфера, которая победит дурное настроение и заставит забыть житейские дрязги. В таких условиях легче работать.

— Образно говоря, театр должен начинаться с вешалки. — Немирович-Данченко произнес эти слова серьезно, как важный принцип, и Станиславский на лету подхватил и развил его мысль:

— В театр нельзя входить с грязными ногами. Грязь, пыль надо стряхивать при входе, калоши оставлять в передней, вместе со всеми мелкими заботами, дрязгами и неприятностями, которые портят жизнь и отвлекают от искусства. Если актеры вносят в театр всякие житейские мерзости, сплетни, интриги, пересуды, клевету, зависть, мелкое самолюбие, то получится не храм искусства, а сорный ящик.

— Потому должна быть непрерывная, упорная работа над мастерством актера. И тем более упорная, тем более непрерывная, чем выше оценивается значение искусства в стране. Упорное искание того, что не погружало бы актерскую фантазию в мелочи, в случайности, во все, что может казаться для искусства низменным. Надо помочь актеру развивать свое воображение и тем самым будить воображение зрителя и приобщать его ко всему, что называется высокой поэзией.

— Верно, совершенно верно! — опять охотно поддержал Станиславский.

— В этом вопросе нет мелочей! — убежденно продолжал Немирович-Данченко. — В театре должна быть скромная, но оригинальная афиша, и серьезная программа, и форма капельдинеров, и дисциплина, и чистота, и столь важная вещь, как отмена выходов на вызовы, и запрещение музыки в антрактах.

Станиславский тут же углубил слова собеседника:

— Насколько миссия подлинного актера — создателя, носителя и проповедника прекрасного — возвышенна и благородна, настолько ремесло актера, продавшегося за деньги, карьериста и каботина, недостойно и унизительно. Сцена — белый лист бумаги и может служить и возвышенному и низменному, смотря по тому, что на ней показывают, кто и как на ней играет. Чего только не приходится видеть перед освещенной рампой! И прекрасные, незабываемые спектакли Сальвини, Ермоловой или Дузе, кафешантан с неприличными номерами и фарсы с порнографией… Как провести грань между прекрасным и отвратительным? Недостатки перенимать легко, но достоинства трудно.

— Мы куем свое искусство, свое национальное искусство. Основа его — живая правда, живой человек. Ни в коей мере это не означает приземистости, мелочности, натурализма. Есть нечто, трудно передаваемое вкратце, то, что называется театральностью, то, что делает простые переживания, простую психологию театральной, поэтичной…

— Мартынов говорил, что когда ему приходилось играть роль в том самом сюртуке, в котором он приходил в театр, то, войдя в уборную, он снимал его и вешал на вешалку. А когда после грима наступало время идти на сцену, он надевал свой сюртук, который переставал для него быть просто сюртуком и превращался в одежду лица, которое он изображал.

Совпадение идей, взглядов, вкусов обоих собеседников делало их диалог похожим на высказывание одного человека, излагающего свое кредо. Но это нисколько не снижало их взаимного интереса друг к другу, а лишь еще более подчеркивало общность творческих принципов.

Посетители отдельного кабинета «Славянского базара» позавтракали, не раз пили кофе, пообедали, время шло уже к ужину, а беседе их не видно было конца.

— Мировая конференция народов не обсуждает свои важные государственные вопросы так обстоятельно, как мы наши художественные идеалы, — пошутил Станиславский. — И еще многое хочется сказать!

— Самого главного мы не решили, — подтвердил Немирович-Данченко.

— В таком случае давайте поедем ко мне на дачу в Любимовку.

— Охотно! У меня есть некоторые предложения…

— И у меня тоже…

Они вышли из «Славянского базара» на улицу, затем на извозчике добирались до вокзала, ехали в вагоне поезда, пересели в экипаж и весь этот путь до самой дачи не переставали обсуждать то, что вскоре стало делом всей их жизни.