Дебют
Дебют
Прошло еще четыре месяца после свадьбы, прежде чем молодой депутат из Тарна впервые выступил в палате. Правда, это не означало какого-либо пренебрежения депутатскими обязанностями. Он не пропускает ни одного заседания, что было просто физически нелегкой задачей. Скамьи Бурбонского дворца очень неудобны: с трудом можно поместить ноги между сиденьем и барьером. Почтенные депутаты сидят скрючившись, в малоэстетических позах, к которым нелегко привыкнуть. Жорес буквально задыхался в зале заседаний, который плохо проветривался; духота сменялась сквозняками. На узеньких неудобных пюпитрах нельзя положить даже небольшой документ, писать на них очень трудно.
Жорес добросовестно присутствует на заседаниях от начала до конца. Читает внимательно все материалы по обсуждаемым вопросам и тщательно следит не только за важнейшими политическими дебатами, но и за скучнейшими техническими обсуждениями. С ненасытным любопытством он расспрашивает своих коллег о неясных еще для него проблемах парламентской жизни и внимательно выслушивает их ответы.
Но что касается трибуны, то больше года он смотрит на нее издали. Правда, его политическая роль выражается в голосованиях, притом весьма знаменательных. 13 декабря 1885 года он голосует за предоставление 80 миллионов франков для отправки экспедиционного корпуса в Тонкин, а 19 декабря — за кредит в 80 тысяч франков для поддержки религиозных культов. Он голосует против амнистии за политические преступления, предложенной Анри Рошфором, против аннулирования выборов на Корсике, где клерикалы оказывали скандальное давление на избирателей, против расследования выборов в Приморских Альпах в связи с тем же обстоятельством. Его позиция по делу Деказвилля также характерна. Однако все чаще он робко начинает подавать свой голос вместе с левыми…
Но вот 21 октября 1886 года Жорес выходит наконец на трибуну. Появление этой фигуры, уже несколько грузной, напоминающей типичного провинциального буржуа, вызывает любопытство, ведь у него уже репутация хорошего оратора.
Речь посвящена правам местных властей в области начального образования. Жорес говорит просто, без попыток вызвать особый эффект. Когда он напомнил о благотворных последствиях удаления клерикалов из школ, слева послышались возгласы одобрения, а справа, со стороны поборников так называемой «свободной школы», — шумные протесты. Председательствующий вмешивается и, обращаясь к правым, заявляет:
— Вы требуете, господа, свободы для школы. Дайте же ее по крайней мере для трибуны!
Среди оппортунистов первое выступление Жореса не вызвало явного одобрения, поскольку молодой депутат высказывался слишком самостоятельно. Газета Клемансо «Жютис» отзывалась о речи о симпатией, называя ее «красноречивой и содержательной». Но «Фигаро» наряду с комплиментами заметила, что речь «немного отдает учеником Сорбонны, многословным и напыщенным».
Когда после своего первого выступления Жорес проходил по мосту Конкорд, расположенному прямо против колоннады Бурбонского дворца, он с грустью размышлял о превратностях судьбы депутата. Неужели ему всегда придется встречать неодобрение одних, недомолвки других и, что еще хуже, безразличие большинства? Неожиданно к нему приблизился молодой депутат Жак Пиу.
— Я считаю вашу речь действительно очень хорошей и весьма красноречивой, — сказал он с искренним восхищением.
Жан с признательностью пожал ему руку.
— Вы первый, кто сделал мне такой комплимент!
Первый оказался, как ни странно, один из будущих лидеров присоединившихся к республиканцам католиков. Позднее Жак Пиу говорил, что оппортунисты своей холодностью к молодому дебютанту, из-за своей слепоты и непонимания подарили в тот день французскому социализму великого оратора и вождя.
Хотя вряд ли можно принимать всерьез мнение человека, совсем не понимавшего Жореса; уже вскоре социалистам представился случай приветствовать этот подарок.
8 марта 1887 года Жорес произносит вторую речь в палате о таможенных пошлинах на импортный хлеб. Введение таких пошлин вызвало рост цен на хлеб внутри страны, что, конечно, почувствовали бы в первую очередь рабочие, хотя земельные собственники выигрывали. Их представители лицемерно твердили в палате, что рабочий должен пойти на жертвы в пользу своих деревенских «братьев», мелких крестьян. Жорес, сам в какой-то мере бывший крестьянин, блестяще раскрывает подоплеку этого дела. Когда он заявляет, что постоянная тактика крупных собственников состоит в том, чтобы прикрывать свои цели интересами мелкого собственника его речь прерывают громкими аплодисментами и возгласами одобрения слева, и криками протеста справа
— Где вы видите крупных собственников? — возмущенно кричит один из правых депутатов.
— Только треть французской земли принадлежит тем, кто ее обрабатывает, а две трети — тем, кто не работает на земле, — немедленно парирует Жорес, — Две трети французской земли принадлежат рантье, и только треть работающих на ней состоит из земельных собственников. Повышение пошлин будет субсидией для тех, у кого две трети земли, она поднимет стоимость земельной ренты! Крупный капитал напоминает мне тех кормилиц, которые забирают себе лучшие куски, говоря, что это для малютки…
Вся палата смеется, левые выражают бурное одобрение. Жорес убедительно обосновывает свой проект резолюции, призванной предоставить выгоды от новых мер трудящимся крестьянам. Он требует дополнить таможенные изменения мерами социальной справедливости.
— Сделаем так, чтобы малыш действительно получил свою порцию, — восклицает он.
Реакционное большинство палаты отвергло резолюцию Жореса, как и сходную с ней резолюцию социалистов. Но молодой депутат добился большого личного успеха. На этот раз многие коллеги пожимали ему руки и поздравляли. Когда он возвращался на свое место, его взгляд встречал одобрительные улыбки.
Вскоре в «Ревю сосиалист» Густав Руане (впоследствии он станет близким сотрудником Жореса) писал, обращаясь к нему: «Догадываетесь ли вы о том, что вы быстро приближаетесь к социализму и что если вы сделаете еще один шаг на этом пути, то вы, прыгая со связанными ногами над крайней левой, попадете прямо в социалистическую партию?.. На какой бы скамье вы ни сидели, милости просим, вы наш!» Получив это заверение от социалистов, Жорес теперь все чаще задумывается о прямом сближении с ними. В одни прекрасный день он решил посетить редакцию журнала «Ревю сосиалист» и познакомиться с его директором Бенуа Малоном. Незадолго до этого Малон основал Общество социальной экономики. Бывший крестьянин, в детстве он пас коров, потом с помощью брата выучился грамоте, стал рабочим в Париже, участвовал в Коммуне, Этот, по словам Кропоткина, спокойный и чрезвычайно добродушный революционер вскоре после создания Французской социалистической партии вместе с Бруссом выступил против Жюля Гэда и марксистской политики партии. Он был одним из инициаторов раскола и стал теперь проповедником собственного «интегрального» социализма, основанного больше на моральных принципах, чем на серьезном научном анализе развития общества. Он считал нежелательной революцию и отдавал предпочтение реформам и внедрению социализма в рамках старого общества путем развития муниципальной собственности. Жорес долгое время был под сильным влиянием Бенуа Малона и в его сомнениях находил источник своих социалистических убеждений.
Впрочем, послушаем рассказ самого Жореса: «Я принял решение (так мне казалось по меньшей мере: порвать с моим умственным одиночеством, и однажды вечером я отправился на улицу де Мартир с религиозным волнением неофита, вступающего в храм. Под небом, где смешивались бледная лазурь и белые облака, откуда струился слабейший свет, я шел к некой высшей цели. Я чувствовал, как во мне растет высокая надежда, способная преодолеть волну отверженности и беспокойства, которая каталась вдоль улицы, погружавшейся в сумерки, надежда достаточно сильная, чтобы бороться против усталости от жизни и против ударов судьбы.
В самом конце улицы я вошел по маленькой, узкой и темной лестнице в редакцию и с неловкой робостью перед первой встречей с совсем новыми для меня людьми спросил:
— Где господин Бенуа Малон?
Его там не было, во всяком случае, мне так сказали. И я вышел, не ответив ни слова… На половине лестницы я вдруг услышал за своей спиной громкие раскаты хохота…»
Да, можно себе представить, как Жан, у которого этот смех звучал в уши, спускался с высот Монмартра столь же грустный, сколь радостный он туда поднимался.
«Я не осмелился, — продолжал Жорес, — возобновить мое паломничество от левого центра к священной горе интегрального социализма. Но я поздравлял себя с тем, что в результате я не был втянут в частные распри соперничающих сект. Однако поэтому же я остался в парламенте 1885 года в конечном счете изолированным…»
Жореса сильно угнетает обстановка в палате Она резко отличается от того представления о парламенте, которое он получил раньше, наблюдая его со стороны. Тогда буржуазные республиканцы активно и успешно боролась с монархистами и клерикалами, проводила прогрессивные реформы. Настало другое время. Республиканские группировки сильно сократились в числе, а главное, делались все консервативнее. Жорес нередко замечал, что прежние пламенные республиканцы ничем больше не интересуются, кроме личной карьеры. За кем же идти? Он испытывал горькое разочарование, не находя пока никакого целеустремленного применения своим силам. А ведь он так мечтал посвятить себя борьбе за интересы народа, республики, Франции! Вместо этого ему приходилось отвечать на письма своих избирателей, дававших своему депутату, согласно укоренившемуся тогда обычаю, разные мелкие юридические или хозяйственные поручения. Как-то некий бакалейщик из Корда потребовал от Жореса прислать ему порошок для уничтожения крыс…
Однажды весной Жан возвращался по левому берегу Сены из палаты. С ним поравнялся один из его коллег, сидевший левее его, социалист, к которому он уже не раз обращался с вопросами о социализме. Депутаты заговорили о весенней погоде, а затем перешли к парламентским делам.
— Знаете, г-н Жорес, меня давно занимает ваше поведение в палате. Сидите вы в центре, но, мне кажется, вы одинокий солдат без армии…
— Да, пожалуй, вы правы, я одинок. Но с кем идти? Консерваторы? Жалкая группка, потерявшая веру в своего бога, в своего короля, в самих себя. Республиканцу не по пути с правыми.
— Ну а Клемансо и его люди?
— Платформа старого радикализма с каждым днем становится все более узкой, неустойчивой. И сам Клемансо, кажется, примирился с этой судьбой. Я замечаю, что он лишь грустно наблюдает за беспорядочным отступлением своей партии…
Жорес и его собеседник замолчали, неторопливо шагая по берегу, вдоль которого вытянулась цепь высоких, еще не зазеленевших платанов.
— Хороши эти первые весенние дни, — продолжал Жорес, — какие-то неопределенные, туманные, но уже теплые. Ни одна почка еще не распустилась, ни один лист еще не появился, но ведь соки уже подымаются, и природа тайком готовится к великому празднику весны. То же происходит и в нашей политике. Резкие ветры разногласий затихли. Еще нет широких и светлых просветов на горизонте, все кажется неподвижным. Но умы и сердца уже незримо работают, смутно растет в них надежда на обновление. В душах множества людей зреет ожидание яркого восхода солнца. Оно взойдет, это солнце!
— Мы, социалисты, уже видим солнце. Это наш идеал социалистической революция!
— Увы, — отвечал Жорес, — ваш социализм пока отличается теоретической скудостью, ограниченностью. Ваша программа не отражает всей широты идеала социализма. Вы растрачиваете силы в распрях друг с другом. Слишком много ненависти, слишком мало гуманности, мягкости, человеколюбия!
— Поэтому вы не присоединяетесь к нам?
— Да пожалуй. Но я не вижу для себя другого идеала, кроме социализма. Я буду работать для него даже один…
И он действительно работал для социализма так, как он понимал его во время своего первого срока пребывания в парламенте. Всегда, когда обсуждались социальные проблемы, когда вносились законопроекты, хоть в чем-то облегчавшие участь трудового народа, в палате раздавался голос Жореса. Позднее он будет утверждать, что уже в ту пору был убежденным социалистом. В действительности в его выступлениях, в его борьбе за права трудящихся если и были элементы социализма, то социализма сантиментального, основанного не на научном понимании сущности капиталистического общества, а на сострадании благородной души к ужасному положению рабочих, да и не только рабочих. Он осуждает капитализм, разоблачает, бичует его беспощадно, но лишь с моральных позиций глубоко честного человека. Его чувства, которые он так искренне и пылко выражает в своих речах, прекрасны, но обескураживающе наивны.
Жизненный опыт, характер, мировоззрение университетского профессора всегда побуждали его принимать близко к сердцу нужды народного образования. К тому же в распространении культуры и в воспитании людей он видел важнейшее средство улучшения существующего мира. Он часто думал о положении учителей, одним из которых он был сам и которых он так хорошо знал. Их нищета, унижение, их бескорыстное подвижничество вызывали в нем волну горячего сочувствия. На какие деньги они покупают книги? — спрашивал он себя. Как живут эти интеллигентные бедняки на свою ничтожную зарплату?
Понятно волнение, с каким его пламенный голос звучал в палате в защиту ассигнований для нужд работников просвещения. Труднее понять тот энтузиазм, с каким он уговаривал при этом представителей господствующей буржуазии дать детям народа серьезное понятие о политической структуре тогдашней Франции.
— Господа, — с искренней убежденностью обращается он к палате, — надо, чтобы дети трудящихся смогли быстро изучить основные черты политического и административного механизма…
Не улавливая смысла иронических аплодисментов и реплик, раздающихся с правых скамей, он взывает к справедливости, гуманности и разуму своих буржуазных коллег:
— Да, поскольку, видимо, приближается час, когда трудящиеся нашей страны попытаются изменить свое современное положение, поскольку они хотят завоевать в экономической области то, чего они добились в политике, то есть свою долю власти, и участвовать более широко в плодах и в управлении трудом, необходимо, чтобы дети народа приобретали в школе понимание, сознательную дисциплину, рассудительность в определении высших истин и всех необходимых добродетелей в деле основания нового порядка…
О святая простота! Он добивался согласия представителей буржуазии на облегчение подготовки уничтожения власти этой самой буржуазии! Его охотно и внимательно слушали. Теперь он уже признанный оратор. Но редко, крайне редко его предложения принимались. Особенно это касалось многочисленных выступлений Жореса за улучшение положения рабочих. Он знал их ужасную жизнь, тяжкий труд по 12 — 16 часов в день, знал, что в социальном законодательстве Франция далеко отстала от других западноевропейских стран. К началу парламентской деятельности Жореса, собственно, ничего не было сделано, кроме закона 1884 года, разрешавшего деятельность профсоюзов.
В апреле 1886 года он выступает с предложением создать пенсионные фонды из обязательных взносов предпринимателей и рабочих. Предложение не имело успеха. Лишь после долгих проволочек прошел куцый законопроект о кассах взаимопомощи для шахтеров. Дважды он выступал за закон о компенсации жертвам несчастных случаев на производстве. Его предложение опять не прошло, но позже он голосовал за несравненно более умеренное предложение, которое было принято палатой в 1888 году, а законом стало лишь через десять лет.
Особенно настойчиво Жорес выступает за социальные законы в пользу шахтеров. Он хорошо знал жизнь своих избирателей — горняков Кармо. К обычным для всех рабочим тяготам, бесправию и нищете здесь добавлялась постоянная угроза подземных катастроф. Сколько энергии, терпения, настойчивости приложил Жорес, чтобы добиться принятия закона о делегатах шахтеров! Защитники хозяев шахт яростно сопротивлялись принятию этого закона. Ведь он предусматривал, чтобы контроль рудников проводился не только администрацией угольных компаний, но и представителями рабочих. Тем настойчивее боролся Жорес за принятие закона. Он посвятил ему несколько больших выступлений, открывших блестящую галерею его ораторских шедевров. В них можно разглядеть контуры, правда довольно расплывчатые, его зреющих социалистических воззрений. В июле 1887 года в одной из этих речей он заявляет с трибуны парламента:
— До тех пор пока пролетариат не допущен законом к экономическому влиянию, пока его оставляют в положении внешнего и механического фактора, пока он не сможет в справедливой доле участвовать в распределении труда и продуктов труда, пока экономические отношения будут регулироваться случаем и силою гораздо больше, чем разумом и справедливостью, проявляющимися в могущественных федерациях свободных и солидарных трудящихся, до тех пор пока грубая впасть капитала, распоясавшаяся подобно стихийной силе, не будет дисциплинирована трудом, наукой, справедливостью, — мы сможем сколько угодно нагромождать законы о благотворительности и социальном обеспечении, но мы не дойдем до самого сердца социальной проблемы…
С левых скамей, где сидели социалисты, после этих слов раздались дружные аплодисменты; ведь депутат центра явно имел в виду социалистическое преобразование общества. Но каким способом? Жорес еще простодушно надеется на великодушие и добрую волю буржуазии. Он взывает к совести, к моральным принципам политиканов, основой деятельности которых всегда были аморальность и беспринципность. Он не видит классовой природы их поведения и объясняет нежелание буржуазных депутатов поддерживать законопроекты, облегчавшие участь рабочих, летаргией, безразличием, непониманием, усталостью, инертностью, упадком республиканских чувств. Словом, чем угодно, кроме действительных причин антирабочей позиции республиканского большинства.
Однако Жорес продолжает борьбу, хотя порой перипетии этой борьбы совершенно обескураживали его. Как он был доволен, когда закон о делегатах горняков был наконец одобрен палатой! Пламенные речи Жореса серьезно помогли этому, и он считал принятие закона и своим личным успехом. Теперь закон нуждался в одобрении сената — второй палаты парламента, придуманной специально для того, чтобы держать в узде палату депутатов. Двухпалатный механизм — удобная вещь для провала неугодного законопроекта. Сенаторы и депутаты буржуазии используют любую оплошность или слабость левых и с помощью ловких комбинаций всегда могут добиться своего. Так случилось и с законом о шахтерских делегатах. Сенат, правда, одобрил его. Но внес при этом такие поправки, которые совершенно извратили его идею и сделали закон безопасным для шахтовладельцев.
24 мая 1889 года палате предстояло второй раз либо утвердить закон с поправками, либо подтвердить свое решение в пользу первоначального варианта. После колебаний и раздумий Жорес решил, что все же лучше иметь кое-что, чем ничего. От имени комиссии, докладчиком которой он был, Жорес призвал палату принять хотя бы этот закон: ведь потом его можно будет усовершенствовать.
Но социалисты считали, что изуродованный закон уже не принесет никакой пользы. Непримиримый шахтер-депутат Бали выступил против закона с поправками сената, считая его в таком виде просто вредным. Он настаивал на вторичном голосовании за первый вариант. Жорес с удивлением увидел, что, когда Бали закончил свою речь, ему аплодировали не только социалисты, но и правые, а среди них барон Рей, его старый знакомый, владелец шахт в Кармо! Несколько озадаченный, Жорес решил, что, быть может, стоит рискнуть. Ведь если вся палата, правьте и левые, единодушно проголосует за первоначальный текст, то перед такой демонстрацией единой воли сенат вынужден будет отступить!
Настал момент голосования. Депутаты поднимались со своих мест и, толпясь в проходах, подходили к корзине, куда следовало опускать бюллетень. Вот идет барон Рей, который только что аплодировал Бали. Но что же это? Жорес с изумлением и возмущением видит, что он голосует против предложения социалиста. Так же поступали и другие правые, все эти промышленные и земельные феодалы, а с ними и большинство оппортунистов. «Какое лицемерие, какой цинизм!» — с негодованием думал Жан. Аплодируя Бали, правые хотели показать себя большими демократами, чем те, кто, подобно Жоресу, хотел помочь шахтерам. Награждая аплодисментами их представителя, реакционеры, оказывается, собирались немедленно проголосовать против него. Закон был похоронен. Грязная парламентская игра вокруг справедливых жизненных интересов самой страдающей части трудящихся глубоко возмущала Жана, хотя наивно было ожидать от буржуазных депутатов иного поведения. Но простодушие и политическая наивность служили тогда главной отличительной чертой молодого депутата Тарна. Моральные критерии всецело определяли его мировосприятие, и он лишь начинал понимать неумолимую логику классовых противоречий.
И вот еще одно разочарование, еще одна неудача. Как всегда в подобных случаях, уныние наполняло его душу. Странное, казалось бы, дело: став депутатом, овладев вожделенной трибуной парламента, Жорес не чувствовал себя счастливым. Он не только не видел плодов своей деятельности, он даже не мог еще ясно определить ее направление, не приобрел единомышленников, не присоединился к образу мыслей других. В тот майский вечер, когда у него на глазах разыгралась тягостная сцена провала законопроекта, за который он так горячо боролся, мрачно задумавшись, Жорес возвращался из палаты домой. Никогда в жизни он не был и не будет столь одиноким, как тогда, в первый срок его депутатских полномочий.
Одиноким не только в парламенте. После свадьбы Жан поселился с молодой женой в доме девятнадцать на авеню Мот-Пике. Равнодушный, как всегда, к материальной, бытовой стороне жизни, он предоставил устройство своего очага всецело на усмотрение Луизы. Она выполнила это с самым дурным вкусом. Денег было достаточно, но, верная дочь коммерсанта из провинции, Луиза обожала яркую дешевку. Драпри из плюша, уродливо раскрашенные цветочные горшки, дешевые скульптурки на немыслимых подставках превращали квартиру Жана в образец мещанского, безвкусного великолепия. А он либо не замечал кричащего безобразия, либо не придавал всему этому значения. Для него достаточно было иметь комнату, куда он сложил свои книги. Впрочем, друзья Жана с удивлением говорили о его странной непоследовательности: в картинной галерее он мог восхищаться лучшими полотнами и как знаток тонко анализировать их. Но, выйдя из музея, он подчас покупал дешевую раскрашенную тарелку, на которую не польстилась бы даже консьержка.
Дома Жан рассеянно слушает, как его жена своим протяжным голосом рассказывает светские новости, а главное — свое мнение о последних модах. Луиза обожает пышные, безвкусные платья. Она приобретает множество этих ярких нарядов, которые быстро пачкает, мнет и забрасывает. Жан не замечал у нее никаких других интересов. К домашнему хозяйству она не имела отношения, все делала горничная. Если и раньше одежда Жана не отличалась элегантностью и аккуратностью, то теперь этот женатый человек носит всегда мятые, нечищеные костюмы, у него вечно не хватает пуговиц. Луиза никогда не могла даже представить себе, что это ее в какой-то мере касается.
Жена Жореса оказалась неглупой, но крайне ограниченной, скучной и примитивно эгоистичной, невероятно ленивой и равнодушной ко всему на свете, кроме своих непосредственных интересов. После нескольких попыток поделиться с ней своими мыслями, тревогами, надеждами Жан почувствовал, что его монологи не встречают никакого отклика, что здесь он не получит ни поддержки, ни внимания, ни заботы. Но он примирился с этим, как мирился со многим другим по причине своей необычайной терпимости и благодушия к тому, что он не считал главным в жизни. Более того, он любил ее и переносил свою семейную жизнь спокойно, обходясь без счастья. Он совершенно не был эгоистичен и всегда готов был скромно довольствоваться малым. Но он все же смутно понимал, каким утешением могла бы быть для него, так нуждавшегося в поддержке, семья, любящая, умная, внимательная жена…
Первое время после свадьбы дома Жана встречала ласковая, любимая Меротта. Старушка уже почти ослепла, но она сохранила ясный ум и самый живой интерес к делам сына. В то время как апатичная, равнодушная Луиза пропускала мимо ушей все, что говорил Жан, мать ловила каждое его слово. Он рассказывал ей обо всем, что он делал, видел, чувствовал.
А затем произошла весьма банальная, но очень неприятная для Жана история. Луиза, которую не интересовали дела мужа, довольно откровенно обнаруживала ревность к матери Жана. Свекровь сделалась для нее совершенно невыносимой. Хотя кроткая старушка старалась пореже выходить из своей комнаты, молодая хозяйка без особого такта дала понять, что старая дама нетерпима у нее в доме. Она принимала глубоко оскорбленный вид, когда Жан уходил к матери и подолгу сидел у нее. Аделаида стала объектом столь же грубой, сколь и глупой неприязни со стороны невестки, которая наконец объявила мужу, что она не может жить вместе с его матерью. С болью в сердце Жан вынужден был принять тягостное решение и поселить любимую мать в пансионе для престарелых дам в Версале. И теперь, если он чувствовал потребность излить боль, накопившуюся на душе, и хоть как-то выйти из состояния мучившего его одиночества, он садился на поезд и ехал в Версаль к матери. Дома ему было очень тоскливо.
Жаловался ли он на свою судьбу? Нет, он молча терпел, и только иногда, случайно вырываются у него косвенные признания…
Летом 1888 года Жан получил письмо от директора лицея в Альби, того самого, учителем в котором был некогда Жорес. Директор просил бывшего скромного преподавателя, а ныне депутата выступить на церемонии очередного выпуска и раздачи наград. 31 июля двор лицея был разукрашен и наполнен гостями. Казалось, ничего не изменилось с тех пор, когда Жорес начинал здесь преподавать. Правда, рядом с ним уже не Аделаида, гордая сыном, а Луиза, все внимание которой поглощено исключительно ее новой шляпой с цветами и вуалью.
На этот раз Жорес пришел сюда с особенным волнением. Годы, прошедшие с того дня, когда он покинул альбигойский лицей и уехал в Тулузу, жизненный опыт в его новом положении депутата сделали особенно дорогой встречу с еще столь недавней юностью. Поэтому и речь Жана, вызвавшая восторг слушателей, если не считать, как всегда, равнодушной Луизы, была пронизана искренний волнением. Яркими красками Жорес нарисовал картину Альби, показав в окружающем смысл и красоту, только сейчас раскрывшуюся перед лицеистами. Он говорил о радости познания, о счастье духовного роста и совершенствования, о родине и отношении к ней, о долге молодых людей перед Францией. Жан взволнованно излагает перед молодыми буржуа Альби свой еще туманный идеал социальной справедливости и призывает их к самоотверженности, к отказу от эгоистических интересов ради торжества этого абстрактного идеала.
Речь Жореса носила явно личный характер. Его собственный жизненный опыт, все его переживания сделали эту речь такой впечатляющей, такой захватывающей для слушателей. В одном месте, когда Жан заговорил о горестях жизни, его лицо, голос, глаза, жесты выражали такую грусть, что друзья Жана невольно переглянулись с улыбками сочувствия,
— Когда мы устаем от пошлостей и гадостей, встречающихся на нашем пути, только в самой жизни можно найти средство против отвращения ко всему окружающему. Есть в мире высокие умы и благородные сердца, и около них мы можем отдохнуть и воспрянуть духом. Но невозможно постоянно видеть их рядом, особенно в тот самый час, когда наше сердце в тоске. А кроме того, из-за какой-то стыдливости, проявляющейся даже в отношениях с друзьями, трудно всегда быть откровенным в своих слабостях, упадке, в своих страданиях… И вот тогда бывает, что прекрасная, любимая и возвышенная книга утешает нас. И здесь не надо многого: всего одна страница, которую читают на ходу, несколько стихов, произносимых для себя вполголоса, взгляд на прекрасную гравюру, и вот наша душа вновь обретает уверенность в себе!
…Душа Жореса зрела, мужала и вопреки всему устремлялась вперед и выше.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.