Из поздних дневников
Из поздних дневников
2 января 1956 г.
Днем пошла на пушкинскую квартиру. Оттуда — в Пушкинский музей на набережной Макарова, 4.
Шапошников Борис Валентинович встретил меня, и мы — в разговорах — просидели около трех часов. Подарила ему лично и музею — сборники. На последнем, по его настоянию, сделала надпись. Он спросил, не захочу ли я продать их институту архив М. А., то есть, «конечно, — прибавил он, — я понимаю, что мы не в состоянии приобрести сразу такой ценный архив. Но по частям. Может быть, даже сделаем такое условие, что Вы будете в дальнейшем сообщать нам, когда Вы захотите продать что-либо из архива М. А.».
Я обещала подумать, посоветоваться с Женичкой и придти к нему еще раз.
Говорили, конечно, много о М. А. Он вспомнил, что в сентябре 1939 года он пришел к нам, когда мы вернулись из Ленинграда и М. А. уже был болен.
«Я вошел в вашу квартиру, окна были завешены, на М. А. были черные очки. Первая фраза, которую он мне сказал, была: «Вот, отъелся я килечек» или: «Ну, больше мне килечек не есть»».
Борис Валентинович сидел в этом красивом здании, в своем кабинете, увешанном с потолка до полу старыми картинами, в старинном кресле, в накинутой на плечи большой шубе на меху — и был похож на портрет вельможи XVIII века.
Встретились мы и говорили так хорошо, как никогда раньше в жизни. Женичка, которому я потом, за обедом в «Европейском» ресторане, сказала это, — верно заметил:
— Возраст.
4 января 1956 г.
Только что ушли Женя с Люсей. Сидели, вспоминали прошедшее. Я рассказывала.
Про разговор М. А. со Сталиным.
В результате снятия всех пьес Булгакова с репертуара, о чем, как о достижении, объявлялось в газетах, — у М. А. наступила катастрофа. Так как жили они раньше, имея долги, то с получением денег по пьесам («Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров») пришлось, во-первых, рассчитываться по долгам, во-вторых, обзаводиться квартирой, обстановкой. Ну, конечно, и людей много бывало. Поэтому сбережения были маленькие и их быстро проели.
Когда я с ними познакомилась (28 февраля 1929 года) — у них было трудное материальное положение. Не говорю уж об ужасном душевном состоянии М. А. — все было запрещено (то есть «Багровый» и «Зойкина» уже были сняты, а «Турбиных» сняли в мае 1929 г.). Ни одной строчки его не печатали, на работу не брали не только репортером, но даже типографским рабочим. Во МХАТе отказали, когда он об этом поставил вопрос.
Словом, выход один — кончать жизнь. Тогда он написал письмо Правительству. Сколько помню, разносили мы их (и печатала ему эти письма я, несмотря на жестокое противодействие Шиловского) по семи адресам. Кажется, адресатами были: Сталин, Молотов, Каганович, Калинин, Ягода, Бубнов (нарком тогда просвещения) и Ф. Кон. Письмо в окончательной форме было написано 28 марта, а разносили мы его 31-го и 1 апреля (1930 года).
3 апреля, когда я как раз была у М. А. на Пироговской, туда пришли Ф. Кнорре и П. Соколов (первый, кажется, завлит ТРАМа, а второй — директор) с уговорами, чтобы М. А. поступил режиссером в ТРАМ. Я сидела в спаленке, а М. А. их принимал у себя в кабинете. Но ежеминутно прибегал за советом. В конце концов я вышла, и мы составили договор, который я и записала, о поступлении М. А. в ТРАМ. И он начал там работать. А 18-го апреля часов в 6–7 вечера он прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Большом Ржевском и рассказал следующее.
Он лег после обеда, как всегда спать, но тут же раздался телефонный звонок и Люба его подозвала, сказав, что из ЦК спрашивают.
М. А. не поверил, решил, что розыгрыш (тогда это проделывалось) и взъерошенный, раздраженный взялся за трубку и услышал:
— Михаил Афанасьевич Булгаков?
— Да, да.
— Сейчас с Вами товарищ Сталин будет говорить.
— Что? Сталин? Сталин?
И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом:
— Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или — Михаил Афанасьевич — не помню точно).
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда — вас пустить за границу? Что — мы вам очень надоели?
М. А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал) — что растерялся и не сразу ответил:
— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.
Кабинет М. А. Булгакова. Нащокинский переулок, 3
— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами…
— Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
— Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.
Но встречи не было. И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал? И всегда я отвечала одно и то же: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, — разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художнику писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?
На следующий день после разговора М. А. пошел во МХАТ и там его встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подаст заявление…
— Да боже ты мой! Да пожалуйста!.. Да вот хоть на этом… (и тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М. А. написал заявление).
И его зачислили ассистентом-режиссером в МХАТ. Первое время он совмещал с трамовской службой, но потом отказался там.
Вспоминала и рассказывала рассказ Александра Николаевича Тихонова. Он раз поехал с Горьким (он при нем состоял) к Сталину хлопотать за эрдмановского «Самоубийцу». Сталин сказал Горькому:
— Да что! Я ничего против не имею. Вот — Станиславский тут пишет, что пьеса нравится театру. Пожалуйста, пусть ставят, если хотят. Мне лично пьеса не нравится. Эрдман мелко берет, поверхностно берет. Вот Булгаков!.. Тот здорово берет! Против шерсти берет! (Он рукой показал — и интонационно.) Это мне нравится!
Тихонов мне это рассказывал в Ташкенте в 1942 году, и в Москве после эвакуации — я встретила его около МХАТа.
Потом еще рассказывала, как я Горького в первый раз увидела. Это было в 1921 году в июне (или июле). Мы с Евгением Александровичем пришли к патриарху, чтобы просить разрешения на брак. Дело в том, что я с Юрием Мамонтовичем Нееловым (сыном Мамонта Дальского), моим первым мужем, была повенчана, но не разведена. Мы только в загсе оформили развод. Ну, и надо было поэтому достать разрешение на второй церковный брак у патриарха.
Мы сидели в приемной патриаршего дома. Громадная, длинная комната, пол натерт до зеркального блеска, у всех окон — зелень, на полу — дорожки. Тишина. Пустота. Вдруг дверь на дальней стене открылась и вышел патриарх в чем-то темном, черном или синем, с белым клобуком на голове, седой, красивый, большой.
Правой рукой он обнимал Горького за талию, и они шли через комнату.
На Горьком был серый летний, очень свободный костюм. Казалось, что Горький очень похудел, и потому костюм висит на нем. Голова была голая, как колено, и на голове была тюбетейка. Было слышно, как патриарх говорил что-то вроде: Ну, счастливой дороги…
Потом он, проводив Горького до двери, подошел к нам и пригласил к себе. Сказал:
— Вот пришел проститься, уезжает.
Потом, когда Евгений Александрович высказал свою просьбу, — улыбнулся и рассказал какой-то остроумный анекдот не то о двоеженстве, не то о двоемужестве, — не помню, к сожалению.
И дал, конечно, разрешение.
19 октября [1956 г.]
Днем позвонил и приехал Твардовский, привез «Мастера», сказал, что он потрясен, узнав, поняв, наконец, масштаб Булгакова: «Его современники не могут идти ни в какой счет с ним». Еще говорил много о своем впечатлении от романа, но кончил так: «Но я должен откровенно сказать Вам, Е. С, что сейчас нельзя поднимать вопроса о его напечатании. Я надеюсь, что мы вернемся к этому, когда будет реальная возможность». Привез мне в подарок свою книгу «Дом у дороги» с милой надписью. Когда я сказала ему, что М. А. его любил (а это так), был очень смущен и доволен: а я не думал, что он меня заметил.
20 октября [1965 г.]
Сегодня позвонила жена Солженицына, уговорились, что придут часа в четыре.
Пришли. Не успели поговорить, как пришел Тед и привел с собой некоего Сучкова Федора Федотовича — из «Сельской молодежи» — что-нибудь напечатать просит из Булгакова.
До этого, когда Тед позвонил и мы уславливались, я думала, что они посидят у меня часа два. Но когда они вошли и я увидела лицо Солженицына, увидела, как они оба стали к окну — я должна была повести себя невежливо по отношению к Теду и Ф. Ф. — принять этот приход, как деловой визит и выпроводить их как можно скорей. Они явно обиделись, особенно Ф. Ф. Но мне настолько дорого душевное состояние Солженицына, что я пошла на это.
Он, после ухода тех двух, строго (по своей манере) допросил меня, кто да кто, зачем приходили, откуда я их знаю. Ох, до чего неповторимый человек. И до чего ужасно, что они не встретились с Мих. Аф. — вот была бы дружба, близость, полное понимание друг друга.
На прощанье он крепко поцеловал меня, подарил карточку с хорошей надписью. Сидел, пил чай и говорил, как ему нравится тут, как все уютно, красиво и как ни у кого.
Тяжелый у него период жизни. Завтра идет в ЦК. Обещал потом побывать, рассказать, что и как.
26 января 1967 г.
Вечером, когда мы сидели с И. В. в кухне, позвонил Боборыкин и сказал: человек, который украл у вас «Дьяволиаду», стоит рядом со мной. Он вернет вам ее.
— Пусть он сейчас же принесет книгу, я не доживу до завтра.
— Е. С. не доживет до завтра. (Это Боборыкин — ему).
— Дайте ему трубку! Как его зовут?
— Он хочет остаться неизвестным.
— Хорошо, дайте ему трубку! Я прошу вас…
— Это я говорю, я украл книгу из любви к Булгакову. Но теперь я верну вам ее. Не бойтесь, верну.
— Прошу вас — сегодня — я не могу ждать.
— Вы требуете сегодня?
— Да.
— Хорошо.
Через час звонок. На пороге Боборыкин, возбужденный, в руках — бутылка вина и сверток с апельсинами. А за ним — на площадке тот — с книгой.
Я оттолкнула Боборыкина с его дарами и схватила книгу.
Тот был явно на взводе, невероятно смущен.
Я проверила надпись — на месте.
Повела их в кухню, там их поразил Иг. Вас. — он стоял, громадный, недружелюбный, даже враждебный. У Боборыкина вывалились апельсины, я взяла из его рук вино, поставила на стол.
Боборыкин:
— Это — тоже писатель, мне даже нравятся его рассказы…
Тот, не решаясь войти в кухню, на пороге, качнувшись вперед:
— Я — ученик Михаила Афанасьевича… Он тоже бы стащил такую книгу… Она была за гвоздем, а я отодвинул гвоздь…
Я стала прощаться с ними.
— Но вы мне обещали книгу…
— Ах, да. Сборник прозы?
Дала сборник. Он поцеловал руку, склонившись до земли.
— Я украл ее из-за Михаила Афанасьевича, а возвращаю ее из-за вас.
25 февраля 1970 г.
Сегодня, наконец, вернулся ко мне тот портрет Миши, с которого он нарочно соскребывал краску. Портрет этот написал, кажется, кто-то Соколов, что ли, слабый художник. Он пришел к М. А. в 1926–27 годах, когда гремели «Турбины», и М. А. неловко ему было отказать, уж очень бедно выглядел, и М. А. показалось, что ему нужны деньги. На портрете молодой Булгаков (да еще в пору такого успеха!) был похож на Победоносцева (по-моему, во всяком случае, — Мишу это повеселило, когда я сказала). Но портрет висел и висел над шкафом книжным. И вот Миша, убедившись, что я крепко сплю, влезал ночью на стул и постепенно соскребывал краски на лице. А по утрам говорил мрачно: это неспроста, это обозначает что-то очень плохое…
Пока я, случайно проснувшись, не увидела, что Миша в подштанниках стоит на стуле и скребет ножичком портрет. Был пойман с поличным.
Я недавно отдала его реставрировать — вот дура! Когда принес Буткевич, я пришла в ужас. Он стал успокаивать — вернут, вернут прежний вид! Потом я уехала в Малеевку, потом болезни, моя, Сергея… И, вот, наконец, вчера дозвонилась…
И привез. Прежний! Прежний. И под стеклом, в рамке. Как я счастлива.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.