Глава четвертая ГОРОДНИЧИЙ И ДРУГИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

ГОРОДНИЧИЙ И ДРУГИЕ

Георгий Александрович Товстоногов приступил к репетициям гоголевского «Ревизора», считая эту постановку этапной для Большого драматического театра. И действительно, в этой комедии в трактовке Товстоногова комедийного было очень мало — горечи оказывалось куда больше, чем смеха, фантасмагоричность ситуаций представала скорее мистической, нежели пародийной, здесь царил какой-то новый для БДТ дух, еще непознанный до конца, непривычный, а оттого вызывавший у какой-то части публики и критики недоумение.

Сразу после премьеры спектакль отправился на гастроли в Москву в числе других спектаклей БДТ, и здесь рецензии были в основном недоуменные или откровенно неприязненные. Пожалуй, лишь один критик, Римма Кречетова, смогла точно сформулировать свою мысль: спектакль Товстоногова оказался преждевременным для театральной мысли 1970-х годов.

Полагаю, она была ближе всех к истине, потому что в то далекое от нас время непривычно и слишком трудно было принять спектакль, в основе которого лежал страх. В беседе с артистами 11 января 1972 года Георгий Александрович говорил: «Личный интерес к „Ревизору“ пришел через Достоевского. Бывает, что один писатель начинает восприниматься по-новому через другого, и для тебя лично открывается нечто такое в преемственности и развитии мировых идей, что прежде понимал лишь умозрительно…

Чем можно объяснить стремительность развития действия, общую слепоту, загипнотизированность, недоразумения, каскад ошибок, совершаемых Городничим и его присными? Ответ пришел не сразу. Но когда он возник, он показался таким само собой разумеющимся, таким „первопопавшимся“, настолько лежащим на поверхности, что, несколько раз приходя к этому ответу, я вновь и вновь отбрасывал его.

Ответ этот определился для меня словом — страх. Страх — как реальное действующее лицо пьесы. Не просто страх перед начальством, перед наказанием, а страх глобальный, космический, совершающий аберрацию в мозгу человека.

Страх, рождающий наваждение.

Наваждение, делающее Хлестакова ревизором».

Какова природа этого всепоглощающего страха и почему заинтересованность «Ревизором» пришла к Товстоногову через Достоевского? На самом деле, это чрезвычайно интересно, потому что в мысли режиссера своеобразно сплелись «фантастический реализм», отличающий произведения Достоевского, и эстетика Гоголя в некоей целостности, когда невозможно делить его творчество на периоды, как принято это в истории литературы. Для Товстоногова становился в его интерпретации важен тот Гоголь, который начинал со «страшных» рассказов об утопленницах, колдунах, нечистой силе, который увидел затем Петербург сквозь смех и сквозь слезы одновременно, который попытался обобщить картины современной России в поэме «Мертвые души» и уничтожил второй том, осознав невозможность каких бы то ни было выводов. Георгий Александрович Товстоногов различил в Гоголе то, что позже блистательно разовьется в трилогии Сухово-Кобылина — смех, как судорога страха от соприкосновения с нравственной природой человека.

Да, это было преждевременно, потому что о таком Гоголе мы еще не задумывались. И те, кто видел спектакль «Ревизор» Большого драматического театра и тогда, и позже, не могли не осознать: это некий совершенно новый, принципиально новый уровень размышлений о классике и современности, о их причудливой, порой прямой, порой обратной связи, о их взаимопроникновении на каком-то совершенно новом витке мысли и чувства.

В уже цитированной беседе с артистами Георгий Александрович говорил еще об одной чрезвычайно важной и современной вещи: напомнив всем слова известного литературоведа Г. А. Гуковского о том, что буквально на наших глазах Хлестаков становится ревизором, режиссер отмечал: «Гоголь показывает механизм этого „делания“, он показывает, как общество, среда, уклад невозвратимо, неизменно делают из маленького, ничем не замечательного человека негодяя, грабителя и участника системы угнетения.

В этом гениальном гоголевском ходе мне видится возможность сценической метафоры, выражающей пластически то, что составляет в „Ревизоре“ фантастический элемент».

Этот «фантастический элемент» был выражен зримо и страшно — постоянно маячила где-то вдали и в вышине коляска, в которой сидел некий «черный человек» в темных очках: то ли настоящий ревизор, то ли фантом, то ли олицетворенное выражение всеобъемлющего и всепоглощающего страха…

В своей книге «Г. А. Товстоногов. Проблемы режиссуры» Юрий Сергеевич Рыбаков пишет: «В гостиницу, в номер Хлестакова, входит (поднявшись по лестнице на сцену из оркестровой ямы) человек, ожидающий самого худшего — увольнения от должности, Сибири, конца света.

Тут испуг человека, а не чиновника, тут стремление человека вернуться из „системы отношений“, а не хитрость старого служаки, как это играется обычно. Тут у городничего испуг не только за свою должность, тут приходит в голову, что городничий напуган не сейчас, не этим ревизором, а всей жизнью, построенной на чинопочитании, страхе, лжи, высшей несправедливости. Мудрено ли, что после вскрика Хлестакова: „Да как вы смеете!“ — городничий видит на том месте, где только что стоял Хлестаков, фигуру в темном платье и черных очках… Городничий, уходя из номера, тревожно взглянет на то место, где появился призрак, проверит — не померещилось ли?»

Интересно то, что почти одновременно со спектаклем БДТ появился спектакль в Московском театре сатиры в постановке Валентина Плучека — ученика Вс. Мейерхольда, участвовавшего в знаменитом спектакле Мастера. Оба режиссера выступили в газете «Советская культура» с программными статьями и выяснилось, что идея у них была одна — поставить не гоголевскую пьесу, а отраженный в ней весь мир автора. Но насколько по-разному пробирались к ней Товстоногов и Плучек, совершенно различно оценивая значение такой категории, как страх!..

В спектакле Георгия Александровича он становился понятием всеобъемлющим. Им в равной степени были заражены все: и Городничий (Кирилл Лавров) не являлся исключением. Прожженный плут, запугавший вокруг всех купцов, унтер-офицерских жен и прочих обитателей городка, включая свое ближайшее окружение, он по себе знал силу страха. Страха особого рода, перед которым меркнут все иные страхи. Страх лишиться власти над людьми — вот что правило умным, хитрым, ловким Городничим Кирилла Лаврова! Страх перестать быть Начальством, Важным лицом… Он был даже по-своему интеллигентен, этот Городничий, манеры его были мягкими, вкрадчивыми, лишь иногда в голосе начинал звучать металл — и уж тогда всех охватывал трепет.

Со стороны Товстоногова было, конечно, довольно смело назначить на роль Городничего именно Кирилла Лаврова, ставшего к этому времени «знаком» совсем иной породы людей, но режиссер хорошо знал масштаб своего артиста, знал его еще не до конца раскрытые возможности, его потаенную любовь к острой форме. И знал, что подобное разрушение устоявшегося штампа пойдет на пользу спектаклю, усилив его звучание.

Думаю, что немалую радость принес Георгию Александровичу отзыв о спектакле критика Юрия Зубкова, писавшего в газете «Правда»: «…насколько этот Городничий, несущий на себе печать интеллигентности, напоминающий, скорее, не служаку-солдафона, а обаятельного, мыслящего офицера, соответствует гоголевскому образу?» — ведь именно в этом была его цель: не штамповать очередного «Ревизора», в котором все уже ясно, а прочитать комедию Н. В. Гоголя так, чтобы у зрителя возник совершенно новый взгляд, чтобы понятна стала современность и вневременность этой комедии.

Юрий Рыбаков замечательно точно отмечал: «Современный взгляд режиссера ищет в пьесе закономерность развития истории. „Ревизор“ сегодня предстает пьесой о неизбежности исторического возмездия, а не комедией о судьбе попавшего впросак городничего, спектакль говорит о том, что сбылось и не могло не сбыться гневное пророчество Герцена, данное в „Былом и думах“: „Но пусть они знают: один палач за другим будет выведен к позорному столбу истории и оставит там свое имя“».

И в соответствии с подобным пафосом городничего должен был и мог играть артист не просто хороший и известный, а — крупный, значительный, через которого раскрывалась бы в полной мере трагедия нравственно искалеченного человека. А для Товстоногова и для Лаврова в комедии «Ревизор» прежде всего была важна ее внутренняя трагическая наполненность…

В литературоведении эта мысль была уже не нова. Крупнейший исследователь творчества Н. В. Гоголя Юрий Манн писал, что, читая и перечитывая «Ревизора», мы «в какой-то момент словно замечаем вокруг комедии характеров мерцающий, беспокойный отсвет. Трагедийное звучание гоголевского смеха усиливается. На нас смотрит страшное, каменеющее лицо „меркантильного века“».

К тому времени, когда товстоноговский «Ревизор» появился на сцене Большого драматического, Кирилл Лавров вошел в зрительское сознание не только как артист, амплуа которого — герой безусловно положительный, утверждающий правду, справедливость, мужество, но и как исполнитель роли Ленина, роли, до которой допускались «высшими инстанциями» лишь избранные. И вдруг он — Городничий из гоголевского изнаночного мира, мира страха и угодничества! Это был шок, но шок умело спланированный и мастерски подготовленный.

Кирилл Юрьевич Лавров рассказывал впоследствии: «Когда я получил назначение на роль Городничего, то вначале просто растерялся: такое обилие материалов! А хотелось, конечно, найти свой подход к образу. Снова и снова перечитывал Гоголя и выделил для себя в его замечаниях „для господ актеров“ слова о Городничем: „Очень неглупый по-своему человек… Говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало“. Тогда я понял, что совсем не обязательно, чтобы был Городничий огромного роста, с пудовыми кулаками и узким лбом. Я играю его житейски мудрым, плутоватым».

Лавров играл в первую очередь человека умного — тем страшнее и гаже выглядели его поступки, его почти откровенное пресмыкательство перед «фитюлькой» Хлестаковым, его поведение с купцами. И, конечно, в концепции Товстоногова Сквозник-Дмухановский был фигурой центральной: его страх был ощутим почти физически, он был липким и неотвязным буквально в каждом эпизоде — и когда Городничий читал письмо о приезде ревизора своему ближайшему окружению, и когда собирался на встречу с Хлестаковым, надев от ужаса на голову футляр вместо шляпы, и когда кругами ходил вокруг Хлестакова в трактире, желая умаслить, ослепить, соблазнить… Потому что постоянно мерещился Городничему призрак скорой расплаты за все его деяния — зловещая фигура в черном, мерно качающаяся в тарантасе и время от времени приближающаяся к нему, встающая на место Хлестакова.

А в финале Сквозник-Дмухановский буквально расцветал на глазах — мечты о Петербурге, о его жизни в столице пьянили и горячили воображение. Он обходил гостей под ручку с Анной Андреевной так, словно уже находился на светском рауте и репетировал благосклонные приветствия и мягкие улыбки во все стороны.

«Городничий, созданный Лавровым, — писал Эмиль Яснец, — быть может, больше других персонажей спектакля рассказывает нам не столько о страхе, сколько о том, как разрушается, калечится страхом даже по-своему неглупый человек. Как в определенной социально-исторической среде посредством страха создаются ложные, дутые авторитеты».

Спустя два года, в 1974-м, Георгий Александрович Товстоногов задумал эксперимент. Он ставил «Ревизора» в Национальном театре в Будапеште и решил устроить «обмен» — в ленинградском спектакле Городничего должен был сыграть известный венгерский актер Ференц Каллаи, а в будапештском — Кирилл Лавров. Это было чрезвычайно сложно не только из-за языкового барьера, но и потому еще, что каждый из артистов должен был работать в чужой для него труппе. Конечно, в этом эксперименте скрывался огромный профессиональный интерес — как будет ощущать себя артист в рамках единой режиссерской концепции, но иначе наполненной? Ведь известно, что спектаклей-близнецов не может быть по определению, потому что актерские индивидуальности невольно начинают диктовать режиссеру некие уточнения и отступления от твердо сформулированной концепции. Георгия Александровича Товстоногова эта задача невероятно увлекла, венгерская сторона тоже отнеслась к идее серьезно: несмотря на то, что БДТ был в Венгрии на гастролях и зрители успели узнать и полюбить артистов труппы, за два месяца до дебюта Кирилла Лаврова на будапештской сцене по венгерскому телевидению были показаны картины с его участием. А дебют Ференца Каллаи уже состоялся в Ленинграде и прошел с большим успехом. Перед началом спектакля с участием венгерского актера Кирилл Лавров вышел на сцену БДТ и произнес несколько слов в поддержку Каллаи, с которым они успели подружиться — все время, свободное от репетиций, они проводили вместе в прогулках по Ленинграду, в музеях. И весь спектакль Лавров простоял за кулисами, волнуясь за своего нового друга и всячески подбадривая его жестами, глазами…

И вот теперь он оказался в том же положении, что Каллаи в Ленинграде. В Будапешт прилетела вместе с ним жена, Валентина Александровна, которая как могла поддерживала Кирилла Юрьевича и успокаивала его.

За дни, отпущенные на репетиции (их планировалось пять, но после третьей, когда венгерские артисты устроили Лаврову овации, Георгий Александрович сказал: «Кира, хватит репетировать. У вас все получается. Давайте играть!»), Кириллу Лаврову, не Городничему, а артисту, пришлось испытать еще один страх — страх перед зрителями, который был в каком-то смысле сильнее страха Городничего: венгры известны как страстные театралы, кроме того, многие из них — истинные почитатели таланта Ференца Каллаи. Как они примут его? И примут ли?..

Вот как описывает дебют Лаврова на венгерской сцене Эмиль Яснец: «Ни одного свободного места в зале в этот вечер 18 мая 1974 года. Собралась вся театральная критика Будапешта, журналисты из газет, актеры, режиссеры, театральные деятели, члены советского посольства в Венгрии. Перед занавесом — Ференц Каллаи. Он вспоминает дни, проведенные в Ленинграде, когда его друг Кирилл Лавров „был эмоциональным руководителем, дирижером всего того, что со мною происходило. Все мои профессиональные, человеческие, творческие пожелания выполнялись им так, что подобного в моей жизни еще не было.

После определенного возраста трудно уже говорить такие слова, как дружба, любовь, но все его поведение придало новое содержание, новое значение этим словам, потому что он находил для выражения этого такую чистую, прекрасную форму, что в каждом его жесте я чувствовал тепло братской дружбы.

А теперь, продолжал Каллаи, он стоит там, где стоял я в Ленинграде. Стоит на другой стороне медали, созданной по концепции Товстоногова. Пусть ему никто не завидует, потому что, я думаю, ему так же тяжело, как было мне в эти секунды. Мне хотелось бы, чтобы он почувствовал, насколько мы любим, ценим и уважаем его, и мне хотелось бы, чтобы он чувствовал себя на нашей сцене хотя бы почти так же хорошо, как чувствовал себя я среди артистов ленинградского Театра имени Горького. Мне хотелось бы, чтобы он не только прожил с нами прекрасные театральные вечера, я был бы рад, если бы он почувствовал атмосферу прекрасного весеннего Будапешта и полюбил нашу столицу так, как я полюбил Ленинград…“

Занавес открывается. На сцене Городничий — Лавров в белой, распахнутой на груди рубахе, с письмом в руках. Раздаются первые аплодисменты. Аплодисменты вежливости. Затем напряженная тишина. Она — как стена. Сквозь нее надо пробиться. Русский текст вплетается в речь венгерских актеров. Вот пробежала где-то легкая волна смеха. Ухо актера чутко ловит реакцию зрителей — ага, понимают! И на волне понимания — уже не опускаясь, боясь потерять эту первую ниточку контакта с залом — вперед и дальше… В этот вечер на его долю выпал редкостный и незабываемый успех. После спектакля городничие — Каллаи и Лавров — под гром аплодисментов обнимаются».

Следующий спектакль покорил буквально весь Будапешт. Кажется, не было газет и журналов, на страницах которых не обсуждался бы опыт Георгия Александровича Товстоногова и не сравнивались бы Лавров и Каллаи. Вот всего лишь некоторые из отзывов:

«Каллаи обладает отличными средствами для изображения истеричных, апоплексических злодеев, ему многое известно о кроющихся в человеке отрицательных инстинктах. Лавров уже и внешне совсем иной — дружелюбный, русоволосый, с открытым лицом и чистым взглядом. В его толковании эта фигура не несет в себе, так сказать, первородного зла. Просто это городничий небольшого городка… который достаточно умен, знает свои задачи, сохраняет определенное достоинство и — артист это подчеркивает — в других обстоятельствах мог бы быть честным чиновником. Но обстоятельства таковы, какими мы их видим. И в этой среде даже самый безвредный и голубоглазый человек пятнает себя… — пишет Андраш Лукач. — Приглушенные тона, тихий голос, привычные на русской сцене выразительные паузы, более кротко выраженные эмоции: это исполнение кажется элегическим, чуть ли не лирическим. Но вот наступает сцена пробуждения: мошенничество становится явным, мечты рушатся. Кажется, Лавров придерживал свою энергию именно для этого момента. Эта скорее добродушная, чем злодейская, скорее меланхолическая, чем истерическая фигура в момент своего падения вырастает до гигантских размеров. Лавров и сейчас не выходит за рамки реалистически вылепленного образа, но несколькими подчеркнутыми штрихами он превращает фигуру в символ…»

Известный критик Пал Фехер отмечал, что «Городничий Лаврова исполнен на нюанс большего достоинства, чем Городничий Каллаи. Каллаи — это пресмыкающийся червь, в котором нет ничего страшного. Его страх более элементарен и инстинктивен, увлекает за собой все его окружение. Городничий Лаврова тоже боится, он имеет все причины бояться вышестоящих, но в то же время он сам держит в страхе других. Грозными взглядами он подавляет, отдает приказы своим подчиненным городским чиновникам. Но именно поэтому созданный Лавровым образ и более человечен, ведь он должен представлять какую-то силу, которая, правда, превращается в ничто, как только он встречается с более высокой властью, но сразу же может становиться страшной, когда встречается с более слабым сопротивлением».

А критик Ласло Бернат, считая игру Лаврова «беспрецедентной и великолепной», писал: «Его страх — это сознание своей человеческой виновности, присущее чуть ли не каждому из нас… Падение Городничего трагично, и от этого сжимается сердце».

Естественно, абсолютное большинство советских зрителей не видело Кирилла Лаврова в венгерском спектакле — тем интереснее и ценнее для нас наблюдения венгерских критиков, рассматривающих игру русского артиста, что называется, «под микроскопом». Да, мы восхищались Кириллом Лавровым в спектакле «Ревизор», но не сравнивая, не сопоставляя (в лучшем случае — с другими исполнителями спектаклей других театров). Здесь же, в венгерском спектакле, все становилось особенно очевидным, тем более если учесть, что окружали Лаврова венгерские артисты, владеющие совершенно другой театральной школой. Именно поэтому столь важны для нас эти свидетельства.

И, конечно, не менее важны слова Ференца Каллаи о Лаврове-человеке: умеющем дружить, быть преданным, верным и бесконечно щедрым в своих чувствах. Они еще долго потом перезванивались, переписывались, с оказией посылали друг другу какие-то радующие маленькие посылки, сувениры… Каллаи продолжал играть Городничего в спектакле Товстоногова в Будапеште, Лавров играл Городничего в спектакле Товстоногова в Ленинграде, и, наверное, всякий раз выходя на сцену, каждый из них вспоминал свои спектакли в окружении зарубежных артистов — и не могло быть иначе, ведь оба артиста вложили огромную нервную, эмоциональную силу в те экспериментальные спектакли…

Спектакль БДТ, напомню, был поставлен Георгием Александровичем Товстоноговым в 1972 году. Венгерская премьера Кирилла Лаврова состоялась в 1974-м. Между этими датами у Лаврова появился лишь один новый спектакль в БДТ, но он был плотно занят в текущем репертуаре, много играл, много снимался, занимался общественной работой — жил в привычном ритме и привычном круге своих забот. Но в том же 1972 году Кирилл Юрьевич сыграл очень важную для себя роль в фильме «Укрощение огня» режиссера Даниила Храбровицкого. Фильм сразу по выходе стал чрезвычайно популярным: ведь Андрей Ильич Башкирцев, сыгранный Кириллом Лавровым, имел прототип — академика Сергея Павловича Королева, чье имя произносилось всегда с глубочайшим уважением и огромным интересом.

«…Если я скажу, что роль Андрея Ильича Башкирцева была для меня той самой, которую я давно ждал, ролью-мечтой, то, наверное, это и будет самым точным определением моих ощущений, когда я прочитал сценарий, — говорил Кирилл Юрьевич в интервью. — Образ Башкирцева в моем представлении — это сгусток тех изменений, той стремительной эволюции, которую пережила наша страна по сути дела в срок одной — всего-то! — человеческой жизни. От первого планера, сделанного неумелыми мальчишескими руками, — до космических ракет. От парня-самородка из российской глубинки — до академика. От мечтателя-фантазера — сейчас же, немедленно, на Луну — до создателя отечественного ракетостроения. Вот путь. Он прост и сложен. Радостен и драматичен. Он — символичен».

Действительно, это был не просто образ благородного и прекрасного человека, светлейшего ума и редкостных нравственных качеств. Это был путь — путь человека, познающего свой Божий дар и подчиняющего его службе Родине; это был путь страны, менее чем за столетие постигнувшей величайший технический прогресс. Это был во многом путь самого Кирилла Юрьевича Лаврова и его поколения — через опыт войны, через тяжелейшие испытания познающего самое себя, свое призвание, свою человеческую природу…

Не знаю, были ли известны Кириллу Юрьевичу Лаврову подробности биографии Сергея Павловича Королева, о которых в то время принято было умалчивать. Полагаю, что известны — может быть, без подробностей, в довольно общих чертах. Иначе артисту вряд ли удалось бы создать образ подобной силы и убедительности. «Что такое Андрей Ильич Башкирцев? — рассуждал Лавров в цитированном интервью. — Редкая цельность характера. Целеустремленность действий. Сочетание ученого и практика. Он не только рождает идеи, но и реализует их. Облекает, так сказать, в плоть. Знает не только ближайших сотрудников, но каждого рабочего, причастного к делу. По имени знает и по фамилии. Мне это нравится. Не скрою, мне вообще нравятся люди, для которых дело — смысл и суть жизни. Те, кто вкладывает в дело всего себя, без остатка. Они могут быть жестковаты, могут в запальчивости произнести обидные для кого-то слова… Вот и Башкирцев накричал на секретаршу за нечетко выполненное распоряжение. Но на этих людях земля держится».

Вряд ли Кирилл Юрьевич, произнося эти слова, отдавал себе отчет в том, что, по сути, говорит о себе: о собственном отношении к делу, о несдержанности, когда речь заходит о нечетко выполненном задании, о пристрастии к людям, вкладывающим себя без остатка в свой труд. Даже и о своей работе — ведь артист не только реализует идеи режиссера, но и предлагает свои собственные…

Так что здесь произошло удивительное совпадение личностей, видимо, по этой причине фильм «Укрощение огня» снискал такую популярность, а Лавров в роли Башкирцева покорил миллионную аудиторию — для зрителя подобное совпадение явилось органичным и абсолютно достоверным. Рассказывая, как он работал над образом, иными словами, впуская в свою творческую лабораторию, Кирилл Юрьевич признавался: «…Пытаюсь понять: что мой герой думает о жизни вообще. Если это мой современник, то как он относится к большим государственным, международным проблемам и к малым будничным бытовым заботам. Одна из моих главных заповедей — надо верить в то, что играешь. Нельзя становиться боком к своему герою и наблюдать его со стороны. Можно ли, играя Башкирцева, человека, одержимого созданием ракет, не сыграть его „отношение“ к этой величественной махине? Мне нужно было полюбить ее. И вот однажды в сцене, где Башкирцев поднимается в лифте на самый верх ее, я действительно ощутил, что она мое детище, что она „моя“. Не знаю, смогли сыграть сцену, если бы не появилось этой твердой уверенности в своей сопричастности».

Сопричастность Кирилла Лаврова в этой работе была настолько серьезна и глубока, что порой казалось, будто это он и ракеты создает, и запускает их в космическое пространство, и одержим техническими идеями. Здесь надо говорить уже, пожалуй, не о сопричастности, а о проникновении в характер и судьбу другого человека. О том волшебном проникновении, которое свойственно актерской профессии в момент наивысшего увлечения своей ролью.

Цитированное интервью, которое брал у артиста Эмиль Яснец, очень любопытно завершается: «Постановщик фильма Даниил Храбровицкий говорил, что искал на роль главного героя такого артиста, который подходил бы не только типажно, — говорит интервьюер. — Его интересовал актер с человеческой, гражданской структурой личности, аналогичной герою фильма. Я помню одну вашу статью, или статью, посвященную вам, под названием „Не мыслю себя вне жизни общественной“. Вот вы ведете действительно большую общественную работу как депутат, как заместитель председателя Ленинградского отделения Всероссийского театрального общества, как член обкома партии. И все это помимо обычных шестнадцати-восемнадцати спектаклей в месяц. Да еще съемки в кино, и репетиции новых постановок, и встречи со зрителями. Может, и впрямь здесь какая-то общность с героем? Вообще влияет все это каким-то образом на работу над той или иной ролью?

— Выбор актера на роль — дело режиссера, — отвечает Лавров. — Может, он узнал, что я имел отношение к авиации, служил в летной эскадрилье, — и пригласил. Я скажу о другом. Не секрет, что основным прототипом Башкирцева, хотя это образ и собирательный, является известный советский ученый, академик Сергей Королев. Когда я прочитал всю имеющуюся литературу о нем, встретился с людьми, знавшими его, то почувствовал масштаб личности этого человека. Актер создает роль из собственных человеческих ресурсов. Но бывает, как в случае с Башкирцевым, роль оказывается значительнее тех возможностей, которыми располагает актер, и тогда происходит любопытная вещь. Я должен вырастить в себе нечто, позволяющее мне сыграть роль, но и она пересотворяет актера. Заставляет его человечески изменяться, вытягиваться до своего героя…

— Это очень интересно! А где больше возможностей для такого процесса — на съемочной площадке фильма или на театральной сцене?

— Это зависит не от места работы, а от других условий — драматургического материала роли, режиссуры, ансамбля. Иное дело рост, движение самой роли. Здесь, конечно, преимущества театра неоспоримы. По крайней мере, лично для меня. Потому что я, по-видимому, отношусь к тому типу актеров, у которых работа над ролью не заканчивается с премьерой. Чаще даже происходит так, что дата выпуска спектакля и полная готовность роли не совпадают. На премьере может прозвучать лишь общий рисунок роли, конспект будущей работы с отдельными удачно найденными сценами. Настоящая премьера моей работы в спектакле может произойти, допустим, через полгода после первого показа на публике. В кино все иначе. Снимаешься и знаешь: вот как сейчас сделаешь, так и будет. Ничего потом не изменишь. Когда смотришь фильм целиком, нередко испытываешь легкое разочарование. И здесь бы надо не так, и вот тут бы хорошо переделать. В этом специфика работы над ролью в кинопроизводстве. И тут уж ничего не поделаешь. Как я сам оцениваю работу в фильме „Укрощение огня“? Разбирать и оценивать собственную работу не берусь. Но одним секретом могу поделиться. У меня есть свой, так сказать, домашний критерий удачности. Или, наоборот, неудачности. Я называю его — стать своим. Это означает следующее: меня должны признать за своего люди той же профессии, что и мой герой. В данном случае, те, кто делал своими руками эту технику, кто работал изо дня в день рядом с Королевым, близко знал его. Уж они-то не пропустят ни одной фальшивой нотки в поведении Башкирцева, не простят мне и грана лжи — в словах ли, в жесте. Их глаз, их присутствие я постоянно ощущал в работе. Может быть, особенно остро оттого, что, как известно, съемки картины происходили не в павильонах, а в тех местах, где действительно разворачиваются события нашей ленты. Другими словами, в непосредственном контакте с этими людьми.

— Что же было в итоге? Признали они в вашем герое своего?

— Да, признали».

За этим скупым и немногословным признанием Лаврова стоит не просто рассказ о работе над ролью — восторг и восхищение от того, что люди узнавали Сергея Павловича Королева, его интонацию, его жесты, его внутреннее горение своим делом, своей великой мечтой. И невольно (а для кого-то и вольно) любовь к выдающемуся ученому переносилась на любовь к артисту. За органичностью виделось совпадение, а оно, в свою очередь, приводило людей к Кириллу Юрьевичу Лаврову со своими проблемами и заботами как к некоему символу высшей справедливости, к тому, кто сумеет во всем разобраться и непременно помочь…

Подобные роли делали общественную нагрузку Кирилла Лаврова еще более многообразной и все возрастающей — это было человеческое доверие к слиянию артиста со своим персонажем, и оно, это доверие, требовало от столь ответственного человека, как Лавров, все большего погружения в людские проблемы. Он старался выслушать, вникнуть, помочь всем и как депутат, и как заместитель председателя Ленинградского отделения ВТО, и как член обкома партии. Времени на семью оставалось совсем немного, но, может быть, именно поэтому так ценил и так любил Кирилл Юрьевич часы досуга, проведенные вместе с женой, сыном, дочерью… И еще хотелось побыть наедине со своей с любовью собранной библиотекой, которая подбиралась в соответствии с главными пристрастиями Лаврова — книгами по истории России и Петербурга.

Ленинград Лавров любил самозабвенно. В одном из цитированных уже на этих страницах интервью 2003 года, когда город уже переименовали, он говорил о нем на редкость образно и точно: «Для меня Петербург… — красивейшее украшение Российской империи… Летом Петербург очаровывает. Если плыть на катере по рекам и каналам, открывается восхитительный вид. Ходишь по набережной и не замечаешь ничего удивительного. А вот с воды город выглядит сказочно. Георгий Александрович говорил: „Я люблю Москву, люблю Тбилиси, а работать могу только в Ленинграде“… Здесь сам ритм жизни способствует творчеству. В этом смысле БДТ Товстоногова, конечно, продукт нашего города. В какой-то момент он стал символом театрального Петербурга… Мне не раз предлагали перебраться в столицу России, но я не мыслю себя вне Петербурга… Каждый год на мой, а иногда и на Машкин день рождения мы брали корзину со снедью, бутылку шампанского, бокалы и всей семьей ехали в Царское Село. Почему туда? Возможно, потому что это место дорого мне с детства. Летом мама снимала в Царском Селе комнату. Два года подряд мы жили в „Циркуле“ — полукруглом одноэтажном здании у плаца Екатерининского дворца. Раньше там обитала прислуга, а после революции поселились обычные люди. Они сдавали комнаты на лето. Отправляясь на именинную прогулку, мы обязательно проходили мимо „Девушки с разбитым кувшином“, мимо Камероновой галереи, добирались до краешка Александровского парка, до того места, где он переходит в Баболовский парк. Там вынимали из корзинки шампанское, погода обычно стояла хорошая. Мы с Машей — осенние: я родился в сентябре, она — в октябре… И назидательных речей о патриотизме детям, Маше и Сергею, уже не требовалось».

Да и какие могли быть речи, когда дети впитывали с самого раннего детства не только величавую красоту удивительного города, но и восторженное отношение отца к улицам, набережным, мостам и водам Ленинграда!.. Кирилл Юрьевич мог говорить о своем городе часами; немногословный обычно, он становился оживленным, интонации теплели, а образности его сравнений мог бы позавидовать поэт. Когда в 1995 году Кирилл Лавров был удостоен звания «Почетный гражданин Санкт-Петербурга», это воспринялось всеми на удивление естественно — иначе и быть не могло! Лавров и Ленинград, Лавров и Санкт-Петербург были связаны прочнейшими, неразрывными нитями от рождения Кирилла Юрьевича до самой его смерти…

Но вернемся в Большой драматический театр, на набережную Фонтанки. В самом начале нового театрального сезона, 24 сентября 1973 года, в труппе проходила читка пьесы Александра Вампилова «Прошлым летом в Чулимске» и по традиции, давно уже установленной Товстоноговым, подробное ее обсуждение.

Не так часто обращался Георгий Александрович к современной драматургии, хотя и очень хотел этого. Наконец он нашел пьесу, в которой режиссеру увиделось подлинное открытие, откровение. Об этом и говорил он с артистами 24 сентября 1973 года: «Пьеса эта — концерт для скрипки с оркестром. Шаманов ведет главную партию, это — скрипка… Чем сложнее и глубже произведение, тем труднее найти какую-то единую, всем понятную формулу. Но мы не будем ее искать. Попытаемся вникнуть в суть, раскрыть ее. Верно, что в каждом есть и доброе и злое. Верно, что речь идет о вере в будущее… По внешнему ходу пьеса может показаться пессимистической, но она вызывает катарсис. Происходит нравственное очищение. При другом способе выражения это грустная история о потерянных людях. У Вампилова это — крупные личности, и становятся они таковыми на наших глазах. Это великолепная драматургия… Необходимо принести в каждом характере его прошлое… Ничего здесь не зачинается с нуля, но в то же время как будто бы с нуля… Все наэлектризовано, все вибрирует в этом захолустье… И у каждого есть субъективное оправдание. В пьесе нет отрицательных персонажей».

Подобный взгляд на Вампилова (и, в частности, именно на эту пьесу) был у Товстоногова совершенно новаторским — уже не было на свете драматурга, но о его творчестве принято было судить иначе. Товстоногов же ставил пронзительный спектакль о бессмысленном существовании людей, которые пьют (и не всегда чай), едят, носят пиджаки, а тем временем проходит их жизнь, время катится и катится вперед, туда, где им, скорее всего, не найдется места. Не случайно на репетициях Георгий Александрович нередко вспоминал Чехова: «Это открыл Чехов — отставание от того, что человек понимает, по отношению к тому, что с ним происходит. Слова рождаются раньше, чем чувства».

И это замечание относилось отнюдь не только к той сцене, когда Шаманов внезапно осознает влюбленность Валентины и влюбляется в нее сам. «Чеховским ключом» отворял Георгий Александрович Товстоногов самые современные и самые потаенные дверцы человеческих взаимоотношений в пьесе Александра Вампилова, и именно это и делало его болезненно острую, живую драматургию неповторимой. На одном из занятий режиссерской лаборатории, которой он руководил, Георгий Александрович прямо говорил, что к пьесам Вампилова подходит так же, как к пьесам Чехова: «Это настоящая, большая драматургия, где нет ни одной случайной реплики, ни одного лишнего слова».

По Товстоногову (и это отчетливо читается в репетиционных записях), все персонажи пьесы «Прошлым летом в Чулимске» глубоко погружены в состояние неудовлетворенности, апатии: это и Шаманов (Кирилл Лавров), утративший жизненный стержень, «хребет»; и наглый, не ведающий никаких нравственных норм Пашка (в этой роли дебютировал на сцене БДТ молодой артист, приглашенный из Куйбышева, Юрий Демич); и уставшая от жизни Анна (Валентина Ковель); и другие провинциальные обыватели, блистательно сыгранные Ефимом Копеляном, Олегом Борисовым, Николаем Трофимовым… Но, конечно, главная нагрузка ложилась на «скрипку», для которой, по мысли Товстоногова, был создан этот концерт, — на Шаманова, роль которого далась Кириллу Лаврову совсем непросто. Он пытался идти к роли от себя, от собственных мыслей, ощущений, переживаний, а Товстоногов постоянно повторял, что нельзя ни в коем случае отождествлять себя с героем: «Мы хотим Шаманова непременно поднять до какой-то высоты, а это неверно, он самый обыкновенный человек, провинциал… Шаманов выше по уровню окружающих людей, но это не тот современный интеллектуальный герой, которого мы пытаемся играть. Вы должны, наоборот, цепляться за все, что кажется вам банальным, что снижает его. Это провинциальный следователь, с которым произошла вот такая история. В этом и будет характер Шаманова… А вас все время смущает разрыв между Шамановым и собой. Это не чеховский герой со своими переживаниями и не белая ворона в этой среде. У него тоже есть свой потолок… Все серьезное и значительное мы разглядим, а на пьедестал его ставить не надо».

Подобные подсказки, подобная тщательная разработка характера очень помогали артисту, хотя на протяжении долгого времени ему трудно было перестать идти от собственной природы. Надо было «влезть в шкуру» совершенно другого человека — провинциального следователя-неудачника, пережившего жестокую обиду и уехавшего куда глаза глядят, чтобы предаться апатии и забыться. Не слишком разборчивый с женщинами, не обремененный излишним интеллектом, не слишком тонко чувствующий, Шаманов живет, словно в полудреме, до той минуты, пока не осознает чувство Валентины и не начинает тянуться к этому чувству. Шаманова завораживает вера Валентины в людей — ведь сам он давно уже перестал в них верить, а в общении с ней он ощущает вдруг, что так, как он живет, жить нельзя, что палисадник — это не просто забор, который все ломают, а Валентина упорно чинит, это значительно больше и важнее…

Да, Кириллу Юрьевичу Лаврову было на редкость трудно постигать подобный характер — когда он играл в классическом репертуаре, все было по-другому, Шаманов же, по сути, был его современником, от этого и значительность и мелочность характера оказывались иными, более трудно постижимыми. И в кинематографе, и в театре Лавров привык создавать образы своих современников во многом из собственного, личного материала — здесь, в пьесе Александра Вампилова, действовать надо было иначе. Ведь Шаманов не просто пытается спрятаться от себя самого — не выступив на суде, не найдя в себе мужества отстоять справедливость, он, по точному замечанию Юрия Рыбакова, исключил «из своей жизни меру общественной оценки поступка, уйдя „в себя“, стал нравственным предателем». И даже в финале, когда он принимает решение выступить в суде, он продолжает цепочку предательств: так по-разному любящих его Валентины, Зинаиды и даже себя самого. Ведь вкладывая свой служебный пистолет в руку Пашке, он демонстрирует готовность к самоубийству — только не своими собственными руками…

Тем не менее все получилось. Я знаю, что многие критики отнеслись к этой роли Кирилла Лаврова с некоторой прохладцей, считая, что никаких новых высот в Шаманове он не достиг. Но не могу забыть свое первое впечатление от спектакля, увиденного примерно через год после премьеры, в 1975-м. Передо мной был совсем другой Лавров — с потухшими глазами, апатичный, безразличный ко всему и ко всем, лениво-замедленно бросающий свои реплики, очень современный, очень узнаваемый тип. И потому — сердце сжималось от жалости к этому человеку. Уже потом, лет пять спустя, я прочитала записи репетиций, в которых мне встретился такой фрагмент диалога:

«Лавров. Для Шаманова нелепость, что Валентина могла полюбить его. Он видит себя со стороны — сидит такой опустившийся, небритый, немолодой человек. И зрителю должно казаться это невозможным.

Товстоногов. Абсолютно верно!

Лавров. Я подшучиваю все время, совершенно не подозревая, как это серьезно.

Товстоногов. У Шаманова та стадия опустошенности, когда за собой уже не следишь, пропадают привычные рефлексы. Очень важно, чтобы он искренне считал себя недостойным счастья. А в результате всей этой сцены — произошел шок, который скажется потом…

Лавров. Я все время считал, что Шаманов сам себя уговорил, что все в нем спит. Его постоянно гложет боль, обида.

Товстоногов. Безусловно. Только внешне это не выражается.

Лавров. А в чем же конкретно это должно выразиться?

Товстоногов. Кроме внутреннего монолога — ни в чем. Мы сами все поймем».

Все это и было в спектакле «Прошлым летом в Чулимске», в Шаманове-Лаврове, сыгранном крупно, значительно и очень современно, потому что здесь был воплощен герой, убежденный в том, что не надо сопротивляться, не стоит ни с чем и ни с кем бороться. Куда легче и надежнее просто плыть по течению, ни о чем не задумываясь, потому что задумываться — труд тяжкий и болезненный.

Крушение несбывшихся идеалов, которыми жили люди на протяжении 1960-х годов, привело к формированию в 1970-х типа конформиста. А конформист — совсем не обязательно человек без принципов и убеждений. Это человек, способный этими принципами и убеждениями легко пожертвовать, если жить по-иному удобнее и проще. Таким и был явлен Шаманов в спектакле, не случайно именно в его уста вложена важная для Вампилова фраза: «Напрасный труд…» И это говорит он не только о палисаднике, который неустанно чинит Валентина; «напрасный труд» — это сопротивление, попытка что-то изменить. И слова эти Кирилл Лавров произносил убежденно и — очень горько…

Кто-то из критиков справедливо отметил, что история, рассказанная Александром Вампиловым, была очень горестной и очень печальной, и особую горечь придавало ей то, что следователя Шаманова играл Кирилл Лавров — человек с удивительно светлой улыбкой. А потому тема рухнувших надежд звучала отчаянно и сильно…

И следующая роль Кирилла Лаврова оказалась тесно связанной с современностью. Театровед Елена Горфункель писала: «В отношении Товстоногова к новым именам — В. Шукшину, А. Вампилову — пиетет сочетался с надеждой… Он всегда ждал драматургических открытий и помогал им, чем мог. То есть постановкой в своем театре. Он продвигал пьесу за свежесть выдумки, за смелость мысли, за актуальность темы, если даже других достоинств явно не хватало. Были счастливые случаи, когда все имелось в одном произведении плюс художественная оригинальность. Редкие случаи».

Именно таким «случаем» оказалась повесть Владимира Тендрякова «Три мешка сорной пшеницы», опубликованная в журнале «Наш современник». Мы все зачитывались тогда этой повестью и обжигались той болью, которая в ней звенела, той высокой совестливостью, которая всегда отличала большую, настоящую русскую литературу. Увлекся этой повестью и Георгий Александрович Товстоногов — он предложил Владимиру Федоровичу Тендрякову сделать инсценировку, но писатель счел, что недостаточно владеет спецификой театра и вряд ли сможет сделать качественную инсценировку. Кроме того, он предупредил в телефонном разговоре, записанном Диной Шварц: «Мне очень лестно, что вы так увлечены, но должен вас предупредить — это вероятнее всего не разрешат. Я удивлен, что удалось напечатать».

Тогда за дело взялись Товстоногов и Шварц.

Они работали увлеченно, пытаясь как можно бережнее и точнее перевести великолепную прозу на язык театра, сохраняя и незавуалированную антисталинскую направленность повести, и честное повествование о предельной нищете русской деревни в конце войны. Приближалась тридцатая годовщина Победы, и Товстоногов хотел отметить эту великую дату не просто «галочным» спектаклем, а серьезным и честным разговором о войне, чтобы всем было ясно: речь идет не о далеком 1944-м, а о дне сегодняшнем. Для этого в повествование было введено новое действующее лицо — Евгений Тулупов-старший, который пережил вместе со своей страной это послевоенное тридцатилетие и из дня нынешнего, из 1970-х годов, оглядывается на комсомольского вожака Женьку Тулупова.

Владимиру Федоровичу Тендрякову эта идея чрезвычайно понравилась, и он включился в работу, написав диалоги старшего и младшего Тулуповых, которых в спектакле играли Кирилл Лавров и Юрий Демич.

По жанру спектакль был определен как «воспоминание в трех частях», и надо сказать, такого рода спектакли-воспоминания очень влекли Георгия Александровича Товстоногова своей эстетикой и своей аналитичностью. Он ставил немало воспоминаний — все разные, почти ни в чем не сопоставимые, но одинаково пробивающиеся из прошлого в день сегодняшний. Об одном из старых спектаклей Большого драматического Н. Я. Берковский писал: театр всегда привлекает драматургия, «где действие движется не прямо к будущему, как это привычно на сцене, а кружным путем: к будущему через глубокие заходы в прошлое. Настоящее служит точкой отправления в прошлое, в недра его… Мы узнаем, что было, через это мы узнаем, что есть и что будет». Эти слова исследователя с полным правом можно отнести к спектаклю «Три мешка сорной пшеницы».

Сегодняшний Евгений Тулупов вглядывается в себя тридцатилетней давности порой с изумлением, порой с невольным уважением, порой с тем легким осуждением, которое вообще свойственно возрасту: эх и дураком же я был тогда!.. Но герой Лаврова не просто вспоминает, он заново переживает все события последнего года войны, чтобы проверить себя самого, живущего сегодня, сейчас: что сохранилось в нем от той далекой поры? что ушло безвозвратно?..