Обломки семейного очага
Обломки семейного очага
Собственно очага никогда и не было. Взаимная привязанность, сочувствие, доброта, способность к самопожертвованию — они родятся в тургеневских романах. Не раньше. Самые глубокие и точные в своем выражении, может быть, именно потому были вымечтаны. Доказательство от противного. Кстати, Тургенев подростком увлекался математикой, логикой, отличался в них немалыми успехами.
Со временем он скажет, какое счастье видеть обеденный стол, окруженный близкими людьми. Пусть ссорящимися между собой. Пусть досадующими друг на друга. Но людьми! «Моя судьба — жить в пустых домах», — в словах нет ни отчаяния, ни горечи. Простое утверждение факта: так сложилось.
Редкая особенность Тургенева: зная все семейные неурядицы, он ни с кем не будет ими делиться, не перенесет их в свои сочинения. Матушка в «Первой любви» будет рисоваться матроной, куда более аристократичной и достойной, чем мать Зинаиды с ее княжеским «случайным» титулом. И просить о содействии по ее сомнительным делам княгиня будет у матушки. В увлечении отца, в конце концов, сочувствуя ему, он все же остается на стороне матери. Тем оглушительней оказался для Тургенева гром разразившегося в валуевской усадьбе семейного скандала: матушка, несмотря на свои далеко не молодые годы, родит внебрачную девочку, с которой в довершении беды не пожелает расстаться.
Привезенный в Спасское младенец займет место в барском доме, рядом со спальней барыни и — на правах дочери. Варвара Петровна даст ей свое имя и отчество, удочерит и наградит достаточно откровенным именем: Богданович-Лутовинова. Никакой тайны в отношении ее рождения не соблюдалось. Отцом маленькой Варвары, иначе — Биби, открыто был назван домашний врач семьи — молодой доктор Андрей Евстафьевич Берс, будущий тесть Льва Николаевича Толстого. Оба писателя невесело подшучивали над своей своеобразной родственной связью. Молодой доктор сопровождал Тургеневых в заграничной поездке, был оставлен в их доме и после появления Биби. Оставаться в доме при таком положении вещей Сергей Николаевич Тургенев отказался, что вполне устроило молодую родительницу. На ее взгляд, все решилось нельзя лучше. Сын Иван, после окончания первого курса Московского университета был переведен в Петербургский, куда и переехал вместе с отцом. Николай учился там же в Артиллерийском училище. Варвара Петровна при таком раскладе решила отправиться в очередную заграничную поездку и снова в сопровождении Андрея Берса. Ошеломленные «беспардонностью» Варвары Петровны, родственники не могли не обменяться новостями.
«Не могу удержаться и не сообщить тебе презабавнейшей новости. В семействе Тургеневых полнейший разлад. Такая забава многим знакома, скажешь ты. Не спорю, подобное ненастье никого не минует, но дело не в нем самом, а в обстоятельствах, ему сопутствующих. Прежде всего, разлад этот случился по вине не Сергея Николаевича, хотя, думается, от былых своих невинных шалостей он вряд ли отказался, но по вине престарелой госпожи Тургеневой. Она не только увлеклась каким-то, как говорят, сыном разорившегося московского аптекаря, но и самым преспокойным образом отправилась с новым Адонисом в очередной заграничный вояж, не сказывая даже, как скоро собирается и собирается ли вообще из него воротиться в родные края. Сергея Николаевича я встретил в Петербурге, куда он перебрался из Москвы, чтобы быть поближе к сыновьям. Вид у него жалкий: постарел, оплешивел, от былой уверенности в себе не осталось и следа. Между тем даже родной брат, сказывали, держит руку невестки, чтобы не лишиться по-прежнему занимаемого им места управляющего лутовиновскими богатствами. Как тут не сказать: не в деньгах счастье. И все же, какова старушка!»
Сергея Николаевича не стало 30 октября 1834-го, он прожил в Петербурге около года. Варвары Петровны на похоронах не было. Она вернулась в Россию, лишь спустя четыре месяца, чтобы начать обдумывать следующее путешествие, между прочим приведя в порядок денежные дела. Наследство после отца у Тургеневых было ничтожным, в выделении обоим денег из своей части мать наотрез отказала. Другое дело — Биби, о благосостоянии которой мать начала думать с момента ее рождения.
Очередная заграничная поездка — и… Впрочем, здесь ничего определенного нельзя утверждать. Только в так называемой «Голубой тетради», которую Варвара Петровна будет вести в течение 1839–1842 годов, появится намек, позволяющий предположить ее причастность к рождению некоего мальчика, зарегистрированного как «сын портнихи и неизвестного отца» под именем Луи Поме.
Во всяком случае, Тургенев до конца своих дней будет поддерживать с ним добрые отношения, как и посвященная во все тайны тургеневской семьи Полина Виардо. Попыток привезти его в Россию сделано не было. А Варвара Петровна слишком захвачена своими переживаниями, чтобы думать об обоих сыновьях.
Тургенев признавался, что совершенно отвык от семьи и не искал встреч с матерью. Он располагает своим временем по собственному усмотрению, сам определяет круг своих знакомств, и до той поры сердечные увлечения явно обходят его стороной. Зато сколько иных впечатлений удается пережить!
«Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал в начале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правда сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязанное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран — и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории — и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам, как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли — с совершенно убитой физиономией — и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими — в виде ушей — концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» — Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры».
(Из воспоминаний И. С. Тургенева)
Студенческая жизнь так полна, что на семейные события, о которых время от времени сообщает Варвара Петровна, попросту нет желания себя тратить. Гоголь Гоголем, но 27 ноября 1836-го проходит первое исполнение оперы Михаила Ивановича Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»), а прямо перед ним триумфальная встреча с «Последним днем Помпеи» прославленного Карла Брюллова. А чего стоит первая постановка, «Ревизора»! В свете шел разговор о «простонародном» жанре примитивности, но и, конечно, недовольстве самого государя. Был на премьере, досидел до конца, вышел с полуулыбкой: вот каково всем досталось, а мне больше всех! Об актерской игре, так расстроившей автора, судить не брался, зато смысл: ничего подобного на сцене не бывало. Молодежь обсуждала отъезд автора за границу. Точнее — бегство, бегство от непонимания, враждебности, безденежья, наконец. На литературные заработки еще никому прожить не удавалось.
Во второй половине января 1837-го встреча с Пушкиным. На утреннем концерте в зале Энгельгардта. И уже через несколько дней гибель поэта. Тургенев среди прощающихся и — поверить трудно! — обладатель пряди волос своего кумира, который удалось получить от дядьки.
В мае 1838-го он переживает пожар на пароходе, шедшем из Петербурга в Любек, а осенью знакомится с двумя самыми дорогими для него людьми — Грановским и Станкевичем. Спустя 17 лет Тургенев напишет: «Вчера были похороны Грановского. Не буду говорить вам, как сильно меня поразила его смерть. Потеря его принадлежит к числу общественных потерь и отзовется горьким недоумением и скорбью во многих сердцах по всей России… Никогда не забуду я этого длинного шествия, этого гроба, тихо колыхавшегося на плечах студентов, этих обнаженных голов и молодых лиц, облагороженных выражением честной и искренней печали, этого невольного замедления многих между разбросанными могилами кладбища, даже тогда, когда все уже было кончено, и последняя горсть земли упала на прах любимого учителя…» Точнее сказать, знакомство началось в 1835-м и перешло в дружбу в Германии, куда Тургенев переехал заканчивать университетское образование.
* * *
Между тем в доме Варвары Петровны не могли не заметить ее перерождения. Рассказывала единственной подруге, стала постоянно делиться с компаньонкой.
В какую-то минуту поняла: все. Навсегда все. В первое время не могла понять: как это? Ничего не хочется. Никуда нет желания ехать. Отели. Курорты. Музеи. Горы. Парки… И Андрей… Покорный. Угодливый. Угадывавший каждое желание: как-ни-как врач! Никуда не ушел, не делся. Просто надоел: одни и те же разговоры, одни и те же расчеты. Ни разу дня не пропустила заплатить жалованье. Знала: все отмечал в книжечке с сафьяновым переплетом. Сафьян фиолетовый и в двух медных колечках карандашик. Все, что получал, непременно записывал. Порфирий доглядел, донес.
С самого начала не удивлялась. Чему дивиться при его нищенских-то доходах. Нарочно подачками лишними при себе придерживала. А теперь — теперь скучно стало. Так скучно, хоть волком вечерами вой. Утром, днем все какие-никакие занятия, хлопоты, а смеркаться начнет, чай ли вечерний на столе, ужин ли — одна. Всегда одна. До того дошло — покойного Сергея Николаевича вспомнила: хоть бы он сидел. Нет-нет да словом перекинулся. Глупость какую сморозил.
Иван! Ивана надобно вернуть в дом. Немедля. Сколько можно занятиями студенческими отговариваться.
Сын ведь. Сын! Раз у родительницы такая охота. Все толкуют, до чего хорош стал. Где-то. Для кого-то. Не для нее.
Когда в 1839 году на первое мая дом в Спасском сгорел, и не думал приехать. Поддержать. Утешить. Письмо написал. Вежливое. Пустое. Сразу видно, ничем его беда родительская не задела. А ведь сам только-только пожарного страху нахлебался. В Любек на пароходе поехал, а пароход и загорись. Значит, знал, каково это, и не приехал! Петербург ему милее родительского дома. Писал: в одно время со спасским пожаром Лермонтова видел, поэта у княгини Шаховской, а потом еще и в Петербургском благородном собрании.
Добилась, что приехал после университета. Не от сыновних чувств — от безденежья. На его просьбы отвечать не стала, примчался. Пожаловался, что за учебой стран других не повидал. Согласилась. Без Вены, Италии и впрямь нельзя. Умчался. Она к тому времени с Самотеки на Остоженку перебралась. Вроде и не заметил.
Такого удара Варвара Петровна никак не ожидала. Верила! Господи, как же верила! Тени сомнения не допускала: все станется по ее мысли. Она и Иван. Мать и сын. Жизнь вдвоем. Только вдвоем. Безо всяких там невест, тем паче супруг, даже легких увлечений. И так до конца дней. Лутовиново и Москва. О Петербурге и слышать не хотела. Чужой и ненавистный. Забыть не могла, как неловко смотрелась среди тамошних див и модниц. Муж мог, она — нет. И Ивану там нечего искать. Разве что вместе соберутся в какое путешествие. Снова Италия, Германия… Но лучше и без них. Вместе обеды, ужины. Может быть, гости. Но главное — беседы, беседы без конца. Раскрывать друг другу душу. Обмениваться впечатлениями. Он станет руководить ее чтением, подсказывать, что читать, слушать ее мысли. Это ли не счастье! И она его заслужила. Всей жизнью заслужила — Иван ведь еще ничего толком и не знает. Да и ни к чему ему знать. Прожито — пролито.
Хочет ли он — никогда не думала. Главное — она. Что из того, есть другой сын. Николай — не в счет. Глаза б его не видели со всей его семейкой. Сам решил свою судьбу — сам себя из ее сердца вычеркнул.
Живет, еле концы с концами сводит — Иван говорит. Что ж, Господня кара за непослушание, за самовольство. Вишь, захотелось на компаньоночке жениться. Не то чтобы развлечься, час провести — законным супругом стать.
Его дело. Нет у нее такого сына. И внуков нету.
Биби? Биби свое место знает. В холе да воле растет, и полно. Никогда девчонок не любила, а тут… Отец, доктор, было заикнулся в питомицы отдать. Выгнала. Одним махом выгнала. Всем доказала: молвы не боится, волю свою творить всегда будет. Семейка тургеневская пошипела и унялась. Но так по правде только норов свой потешила. Для души — пустота. Глупа. Слезлива. Что твоя приживалка. Одна. Совсем одна…
Снова оставались одни письма.
«Вот чем начинается день мой: я просыпаюсь в 8 часов, звоню.
Протираю глаза чаем с ромом, надеваю несмятый чепец, кофточку и беру молитвенник, читаю кафизму из Псалтыря. И чай готов, наливает в спальне Дуняшка; Псалтырь оставляется — первая чашка пьется. Между второй — всегда берутся карты, и гадаю, и ежели выйдет дама пик, — боже избави, особенно на сердце. Подается другая чашка; я обуваюсь, одеваю утренний костюм, молюсь богу и иду… Птицы уже меня дожидают, пищат…
Утро начинается. В гостиной отгорожен к одному окну кабинет, с зеленью, стол письменный стоит… Вот я беру Кантемира. Кантемиром называется деревянный порт-папье с ручкой. Итак, беру Кантемира, пишу вчерашнего дня журнал…
«Однако, пора одеваться», — говорит Дуняшка, не удивляясь, что барыня утирает слезы… Это — не редкость для них. Смех — это другое, это в диковинку. Пора… пора… прости, до часу. Вот и два часа. Я занималась в отцовском кабинете, называемом бариновым. Что я делала? — Вошла, позвонила. Вошел дежурный мальчик с красненькой ленточкой в петлице. — «Дворецкого!» — Вошел дворецкий и повар с провизией. Говядины на бульон и прочее. Побранила повара… Они вышли… Вошли мальчики. Кто что вчера делал? Митька, Васька Лобанов и Николашка Серебряков.
Рисовали… Каллиграфию… Читали… Вышли. Лобанов орлик мой! И улыбается — он не может больше — не знаю — чего? — Прежде бранила, наконец не замечаю. — Работы… Садовники печи топили, цветы поливали…
Столяр стол чистил, девушки то… и то. А вот и расходы, расходы в деревне: говядина, рыба, свечи, мыло, краски и прочее и прочие вздоры. Вот и пуза Серебрякова, а наконец и вся туша — вздыхает и опять вздыхает…
Вворачивает словечко против дядюшки… против управляющего… Я будто не замечаю, а на ус мотаю… Иное — правда, другое — вздор — из чего вывожу свои рассуждения».
Подруге признавалась. Редко, скупо, но совсем молчать не под силу было. Иван, все один Иван на уме.
Много ли хотела? Где там?! Всего-то, чтобы в письмах чувства свои описывал: что повидал, что при том подумал. Ему-то долго ли. Вон дядюшке Николаю Николаевичу сызмальства простыни целые исписывал, о ледоходе на Москве-реке повествовать изволил. Чудо какое, Господи прости! А тут горные вершины, озера, водопады, замки…
Мимоходом обронил: жаль, маменька, Николашу своего расположения лишили. Сами же им столько лет занимались. Он сказывал, какие уроки для него одного писали, как их спрашивали да похваливали.
Верно. Все верно. Николай — первенец. Ласковый. Послушный. Что ни прикажешь, все делает: не идет — летит. Было…
Его родила. Ивана. А там и Сергей. Убогий. От рождения видно было. На руки не стала брать. Приживалкам отдала. Из-за него в Спасском задерживаться не стала: вояж европейский придумала. Старшеньких двух с собой, а этого… Народу в Спасском много — досмотрят в случае чего. Сам же Сергей Николаевич противиться не стал. Поездке куда как обрадовался… Вот тогда-то и уроки для Николая придумывать стала. А Сергей Николаевич на дыбы: гувернер нужен. Настоящий. Образованный. Чтобы такого прямо из Европы в Спасское и привезти. Ничего не нашел. Дурь одна. Как всегда.
«Вот и половина 12-го, девочка с чаем, т. е. грамматике конец. Конец… Нет, на конец тут-то все дела найдутся. И то, и то… А между тем голуби — стук-стук в окно… гуль… гуль… ворку… вор-ку… Егорка, новый лакей, губошлеп, несет корм и мешок, голуби летят на него и, наконец, на крыльцо, на балконе дерутся, сердятся, ссорятся, а звонок бьет 12 часов, дети идут завтракать. А я запираю баринов кабинет, иду одеваться.
Вот я оделась, вот я в гостиной, глаз на глаз с портретом моего второго сына… Он большой негодяй, ленится ко мне писать, а когда пишет — как будто только по обязанности… к матери. А я, какая мать, я друг моим детям, вся их, вся для них… Особенно этот Иван, мой друг, мой советчик; он понимает меня более. А я знаю его, как знаю сама себя… Сердце у него предоброе… а страсти, страсти готовы им овладеть, и он поддается им, хотя бы когда захотел, умел бы лучше хладнокровного их покорить… Но! — ему это трудно, и он пустит руки, как утопающий на моих глазах почтальон: держал, держал сук, выбился из сил… а бегут его спасать… Еще бы минуту — он опустил руки, сказал — ва! — и волны умчали его из глаз моих.
Кушанье поставили, — говорит Антон все тем же голосом, который так всем известен — 3 часа. После обеда кофий на столе, Лиза или Аннета разливают. И все уходят. Я иду в детскую, мое теплое гнездышко, читаю… до свеч. 6 часов. Доняшка хлопочет уже о самоваре. Бабушка давно кряхтит опять в гостиной. Дверь заперта в спальню до 7 часов — хоть кряхти, хоть не кряхти. Общий чай — звонок. После чая дети танцуют, или музыка, старики в сборе, бальные дети танцуют или певчие…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.